В творчестве б.к. зайцева. Борис Зайцев: краткая биография и творчество писателя

Зайцев Борис Константинович - известный русский писатель. Он родился в городе Орле, по происхождению - дворянин. Родившись в эпоху революции, и перенеся множество страданий и потрясений, которые уготовила ему судьба, писатель сознательно решает принять православную веру и Церковь, и останется ей верным до конца своей жизни. О времени, в котором он жил в молодости, и которая прошла в хаосе, крови и безобразии, он старается не писать, противопоставляя ему гармонию, Церковь и свет святого Евангелия. Мировоззрение православия автор отразил в своих рассказах «Душа», «Уединение», «Белый свет», написанных в 1918-1921 годах, где автор расценивает революцию, как закономерность за беззаботность, маловерие и распущенность.

Учитывая все эти события и жизненные неурядицы, Зайцев не становится озлобленным и не питает ненависть, он мирно призывает современную интеллигенцию к любви, покаянию и милосердию. Рассказу "Улица св. Николая", который описывает историческую жизнь России начала ХХ века, присуща точность и глубина происходящих событий, где тихий возница, старичок Миколка спокойно погоняет лошадку по Арбату, крестится у церкви, вывозит, как считает автор, целую страну из испытаний, которые ей уготовила история. Прототипом старичка - возницы, возможно, является сам Николай Чудотворец, образ, проникший терпением и глубокой верой.

Мотив, который пронизывает все творчество автора, это смирение, воспринимающееся именно в христианском мире, как принятие всего, что посылает Бог с мужеством и неиссякаемой верой. Благодаря страданиям, которые принесла революции, как писал сам Борис Константинович: «Он открыл для себя неизвестную прежде землю - «Россию Святой Руси».

Далее грядут и радостные события - публикации книг, но они сменяются трагическими событиями: арестован и убит сын жены от первого брака, похороны отца. В 1921 он возглавляет Союз писателей, в этом же году вступает в комитет помощи голодающим, а через месяц их арестовывают. Зайцева через несколько дней отпускают, и он уезжает к себе в Притыкино, а после возвращается назад в Москву, весной 1922, где и заболевает тифом. Оправившись от болезни, он принимает решение уехать за границу, для того чтобы немного поправить здоровье. Благодаря протекции Луначарского ему удается получить право на выезд, и он тут же уезжает из России. Поначалу писатель живет в Германии, там он плодотворно работает, и в 1924 возвращается во Францию, в Париж, где работает с Буниным, Мережковским Куприным, и навсегда остается в «столице эмигрантов».

Живя в эмиграции, далеко от родной земли, в творчестве «художника» слова тема святости России является главной. В 1925 выходит в свет книга «Преподобный Сергий Радонежский», где описывается подвиг монаха Сергия, вернувшего духовную силу Святой Руси в годы ига Золотой орды. Эта книга давала силы русским эмигрантам, вдохновляла их созидательную борьбу. Она открывала духовность русского характера и православной церкви. Духовную трезвенность монаха Сергея на примере ясности, исходящего от него незримого света и неиссякаемой любви всего русского народа - он ставил в противовес устоявшимся представлениям о том, что все русское - это «гримасничество, юродство и истерия достоевщины». Зайцев показал в Сергее трезвенность души, как явление того, кто любим всем народом русским.

"Вот уже более шести веков отделяют нас от времени, когда ушел из земной жизни наш великий соотечественник. Есть какая-то тайна в том, что такие духовные светочи появляются в самые тяжелые для Отечества и народа времена, когда особенно нужна их поддержка...."

В 1929-1932 в парижской газете «Возрождение» печатался цикл очерков и статей Зайцева под названием «Дневник писателя» — отклик на текущие события культурной, общественной и религиозной жизни русского зарубежья. Зайцев писал о литературном процессе в эмиграции и метрополии, о философах и ученых, о театральных премьерах и выставках в Париже, о церкви и монашестве, о русской святости и энцикликах Папы Римского, о положении в советской России, о похищении генерала Кутепова, о скандальных откровениях французской писательницы, якобы побывавшей на Афоне… «Дневник писателя», объединяющий мемуарные и историко-культурные очерки, литературно-критические статьи, рецензии, театральную критику, публицистические заметки, портретные зарисовки, впервые публикуется полностью в этой книге.

"Мы - капля России..." - писал Борис Константинович Зайцев, выдающийся писатель русского зарубежья, неореалист, и до последнего отстаивал в своем творчестве идеалы русской духовности. И повесть "Голубая звезда" - о любви героя, воспринявшего идею "вечной женственности", знака литературной, художественной и интеллектуальной жизни Москвы; и любовный роман "Золотой узор", пропитанный светом радости бытия, рассказывающий о судьбе русской женщины, оказавшейся на стыке ломающегося времени и культивирующей в себе "плотского человека", забывая о "духовном", а подчас даже и о "душевном человеке"; и роман "Дом в Пасси" - о судьбе русской интеллигенции в эмиграции; и книга воспоминаний "Москва" - воссоздают яркий образ предреволюционной эпохи с ее идейным брожением и богатством духовной жизни.

В романе «Дом в Пасси», написанном в 1935, с точностью была воссоздана жизнь русских э мигрантов во Франции, где драматические судьбы изгнанников Русси, выходящих из различных слоев общества, объединяет единый мотив «просветляющего страдания». Главным персонажем романа «Дом в Пасси» представлен монах Мельхиседек, который является воплощением православных взглядов на происходящие в мире, на конкретные события вокруг, проблемы, несущие зло и множество страданий людям.

«Р оссия Святой Руси» - это произведение Зайцев написал на основе множества очерков и заметок, написанных об Оптиной пустыне, о старцах, о святых Иоанне Кронштадтском, Серафиме Саровском, патриархе Тихоне и других деятелях церкви, которые находились в эмиграции, о Богословском институте и русских монастырях во Франции.

Весной 1927 Борис Константинович совершил восхождение на Святую гору Афон, в 1935 - со своей супругой посетил Валаамский монастырь, принадлежавший тогда еще Финляндии. Эти поездки явились предпосылкой появления книги очерков "Афон" (1928) и "Валаам" (1936), ставших впоследствии лучшими описаниями этих святых мест во всей литературе XX века.

"Я провел на Афоне семнадцать незабываемых дней. Живя в монастырях, странствуя по полуострову на муле, пешком, плывя вдоль берегов его на лодке, читая о нем книги, я старался все, что мог, вобрать. Ученого, философского или богословского в моем писании нет. Я был на Афоне православным человеком и русским художником. И только."

Б. К. Зайцев

Писатель Зайцев дает возможность читателям прочувствовать мир православного монашества, пережить вместе с самим автором тихие минуты созерцания. Щемящим чувством патриотизма к родине проникнуты творения уникального храма русской духовности, описанные образы приветливых иноков и старцев - молитвенников.

До последних дней своей жизни он плодотворно работает, много печатается и успешно сотрудничает со многими издательствами. Пишет художественные биографии (давно задуманные) близких и дорогих ему людей, и писателей: «Жизнь Тургенева» (1932), «Чехов»(1954), «Жуковский» (1951). В 1964 г. он издает свой последний рассказ «Река времен», впоследствии давший название последней книге.

В возрасте 91 года Зайцев Б.К. скончался в Париже, случилось это 21 января 1972 г. Его похоронили на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа во Франции.

После семи десятилетий забвения в нашу культуру возвращаются имя и книги Бориса Константиновича Зайцева — выдающегося мастера лирической прозы, оказавшегося в 1922 году в числе тысяч русских изгнанников. Творческое наследие его огромно.

Он был во всех отношениях «последним» в русском Зарубежье: умер в 1972 году, в Париже, не дожив двух недель до того, как ему должен был исполниться девяносто один год; долгое время состоял председателем парижского союза русских писателей и журналистов; пережил едва ли не всю «старую» эмиграцию.

В богатой русской литературе нашего века Зайцев оставил свой, заметный след, создал художественную прозу, преимущественно лирическую, без желчи, живую и теплую. Тихий свет добра, простые нравственные начала, особенное чувство сопричастности | всему сущему: каждый - лишь частица природы, маленькое звено Космоса: «Не себе одному принадлежит человек».

Как прозаик и драматург Зайцев выдвинулся уже в начале 900-х годов (его романом «Голубая звезда» восхищался много позднее К. Паустовский); пьеса «Усадьба Ланиных» стала вехой для вахтанговцев (и сейчас в Москве, на Старом Арбате, в витрине театра красуется афиша тех времен, возвещающая о премьере спектакля, подготовленного молодым Вахтанговым). Но главные его книги все-таки написаны за рубежом: автобиографическая тетралогия «Путешествие Глеба»; превосходные произведения, как мы именуем их теперь, художественно-биографического жанра - о Жуковском, Тургеневе, Чехове, о святом Сергии Радонежском; великолепный перевод дантевского «Ада». Италию он знал и любил, пожалуй, как никто из русских, после Гоголя. Дружил в эмиграции с Буниным, о котором оставил немало интересных страниц.

События двух революций и гражданской войны явились тем потрясением, которое изменило и духовный, и художнический облик Зайцева. Он пережил немало тяжелого (в февральско - мартовские дни 17-го года, в Петрограде, был убит толпой его I племянник, выпускник Павловского юнкерского училища; сам Зайцев перенес лишения, голод, а затем и арест - как и другие \ члены Всесоюзного Комитета Помощи Голодающим). В 1922 году, вместе с книгоиздателем Гржебиным, он выехал в Берлин, за границу. Как оказалось, навсегда.

В отличие от многих других эмигрантов-литераторов, свой темперамент отдавшим проклятиям в адрес России новой, события, приведшие Зайцева к изгнанию, его не озлобили. Напротив, они усилили в нем чувство греха, ответственности за содеянное

и ощущение неизбежности того, что свершилось. Он, безусловно, много размышлял обо всем пережитом, прежде чем пришел к непреклонному выводу:

«Ничто в мире зря не делается. Все имеет смысл. Страдания, несчастия, смерти только кажутся необъяснимыми. Прихотливые узоры и зигзаги жизни при ближайшем созерцании могут открыться как небесполезные. День и ночь, радость и горе, достижения и падения - всегда научают. Бессмысленного нет» (книга очерков 1939 года « »),

Пережитое, страдания и потрясения вызвали в Зайцеве религиозный подъем; с этой поры он, можно сказать, жил и писал при свете Евангелия. Это сказалось даже на стиле, который сделался строже и проще, многое «чисто» художественное, «эстетическое» ушло - открылось новое. («Если бы сквозь революцию я не прошел,- размышлял сам ,- то, изжив раннюю свою манеру, возможно, погрузился бы еще сильней в тургеневско-чеховскую стихию. Тут угрожало бы «повторение пройденного».)

Теперь повторение не грозило. Обновленная стихия сострадания и человечности (но никак не очернения и отчаяния) пронизывает его прозу о пореволюционной России: рассказы «Улица святого Николая», «Белый свет», «Душа» - все написаны в Москве, в 1921 году. Одновременно Зайцев создает цикл новелл, далеких от современности: «Рафаэль», «Карл V», «Дон Жуан» - и пишет книгу «Италия», о стране, куда ездил в 1904, 1907, 1908, 1909 и 1911 годах. Но о чем бы ни писал - о Москве революционной или о великом живописце Возрождения, тональность была как бы единая: спокойная, почти летописная.

Там рощи шумны, фиалки сини...
Гейне.

I
Это тянулось уже с неделю. Почти каждый день их обкладывали и стреляли. Высохшие, с облезлыми боками, из-под которых злобно торчали ребра, с помутневшими глазами, похожие на каких-то призраков в белых, холодных полях, - они лезли без разбору и куда попало, как только их подымали с лежки, и бессмысленно метались и бродили все по одной и той же местности. А охотники стреляли их уверенно и аккуратно. Днем они тяжело залегали в мало-мальски крепких кустиках, икали от голода и зализывали раны, а вечером собирались по нескольку и гуськом бродили по бесконечным, пустым полям. Темное злое небо висело над белым снегом, и они угрюмо плелись к этому небу, а оно безостановочно убегало от них и все было такое же далекое и мрачное.
Было тяжело и скучно в полях.
И полки останавливались, сбивались в кучу и принимались выть; этот их вой, усталый и болезненный, ползал над полями, слабо замирал за версту или за полторы и не имел достаточно силы, чтобы взлететь высоко к небу и крикнуть оттуда про холод, раны и голод.
Белый снег на полях слушал тихо и равнодушно; иногда от их песни вздрагивали и храпели мужицкие лошаденки в обозе, а мужики ругались и подхлестывали.
На полустанке у угольных копей иной раз слышала их молодая барыня-инженерша, прогуливаясь от дому до тракта на повороте, и ей казалось, что это поют ей отходную; тогда она закусывала губу, быстро возвращалась домой, ложилась в постель, засовывала голову между подушек и, скрипя зубами, твердила: "Проклятые, проклятые".

II
Был вечер. Задувал неприятный ветер, и было холодно. Снег был одет в жесткую сухую пленочку, чуть-чуть хряскавшую всякий раз, как на нее наступала волчья лапа, и легкий холодный снежок змейками курился по этому насту и насмешливо сыпал в морды и лопатки волкам. Но сверху снега не шло, и было не очень темно: за облаками вставала луна.
Как всегда, волки плелись гуськом: впереди седой мрачный старик, хромавший от картечины в ноге, остальные - угрюмые и ободранные - старались поаккуратнее попадать в следы передних, чтобы не натруживать лап о неприятный, режущий наст.
Темными пятнами ползли мимо кустарники, большие бледные поля, по которым ветер гулял вольно и беззастенчиво - и каждый одинокий кустик казался огромным и страшным; неизвестно было, не вскочит ли он вдруг, не победит ли, - и волки злобно пятились, у каждого была одна мысль: "Скорее прочь, пусть все они там пропадают, только бы мне уйти".
И когда в одном месте, пробираясь по каким-то дальним огородам, они вдруг наткнулись на торчавший из снега шест с отчаянно трепавшейся по ветру обмерзшей тряпкой, все, как один, кинулись через хромого старика в разные стороны, и только кусочки наста помчались из-под ног и шурша заскользили по снегу.
Потом, когда собрались, самый высокий и худой, с длинной мордой и перекошенными от ужаса глазами, неловко и странно сел в снег.
- Я не пойду дальше, - заикаясь, говорил он и щелкал зубами.
- Я не пойду, белое кругом... белое все кругом... снег. Это смерть. Смерть это.
И он приник к снегу, как будто слушая.
- Слышите... говорит!
Более здоровые и сильные, впрочем тоже дрожавшие, презрительно оглядели его и поплелись дальше. А он все сидел на снегу и твердил:
- Белое кругом... белое все кругом...
Когда взобрались на длинный, бесконечный взволок, ветер еще пронзительней засвистел в ушах; волки поежились и остановились.
За облаками взошла на небо луна, и в одном месте на нем мутнело желтое неживое пятно, ползшее навстречу облакам; отсвет его падал на снега и поля, и что-то призрачное и болезненное было в этом жидком молочном полусвете.
Внизу, под склоном, пятном виднелась деревня; кое-где там блестели огоньки, и волки злобно вдыхали запахи лошадей, свиней, коров. Молодые волновались.
- Пойдем туда, пойдем, все равно... пойдем. - И они щелкали зубами и сладострастно двигали ноздрями.
Но хромой старик не позволил.
И они поплелись по бугру в сторону, а потом вкось через ложбину, навстречу ветру.
Два последние долго еще оглядывались на робкие огоньки, деревню и скалили зубы:
- У-у, проклятые, - рычали они, - у-у, проклятые!



III
Волки шли шагом. Безжизненные снега глядели на них своими бледными глазами, тускло отблескивало что-то сверху, внизу поземка ядовито шипела, струясь зигзагами по насту, и все это имело такой вид, будто тут, в полях, наверно знают, что никому никуда нельзя добежать, что и нельзя бежать, а нужно стоять смирно, мертво и слушать.
И теперь волкам казалось, что отставший товарищ был прав, что белая пустыня действительно ненавидит их; ненавидит за то, что они живы, чего-то бегают, топчутся, мешают спать; они чувствовали, что она погубит их, что она разлеглась, беспредельная, повсюду и зажмет, похоронит их в себе. Их брало отчаяние.
- Куда ты ведешь нас? - спрашивали они старика. - Знаешь ли ты путь? Выведешь ли куда-нибудь? - Старик молчал.
А когда самый молодой и глупый волчишка стал особенно приставать с этим, он обернулся, тускло поглядел на него и вдруг злобно и как-то сосредоточенно куснул вместо ответа за загривок.
Волчишка взвизгнул и обиженно отпрыгнул в сторону, проваливаясь по брюхо в снег, который под настом был холодный и сыпучий. Было еще несколько драк - жестоких, ненужных и неприятных.
Раз последние двое отстали, и им показалось, что лучше всего лечь и сейчас же умереть; они завыли, как им казалось, перед смертью, но когда передние, трусившие теперь вбок, обратились в какую-то едва колеблющуюся черную ниточку, которая по временам тонула в молочном снеге, стало так страшно и ужасно одним под этим небом, начинавшимся в летящем снегу прямо над головой и шедшем всюду, в посвистывавшем ветре, что оба они галопом в четверть часа догнали товарищей, хотя товарищи были зубастые, голодные и раздраженные.

IV
До рассвета оставалось часа полтора. Волки стояли кучей вокруг старика. Куда он ни оборачивался, везде видел острые морды, круглые, блестящие глаза и чувствовал, что над ним повисло что-то мрачное, давящее, и если чуть шелохнуться, оно обсыплется и задавит.
- Где мы? - спрашивал кто-то сзади тихим, сдавленным от бешенства голосом.
- Ну-ка? Когда мы придем куда-нибудь?
- Товарищи, - говорил старый волк, - вокруг нас поля, они громадны, и нельзя сразу выйти из них. Неужели вы думаете, что я поведу вас и себя на гибель? Правда, я не знаю наверно, куда нам идти. Но кто это знает? - Он дрожал, пока говорил, и беспокойно оглядывался по сторонам, и эта дрожь в почтенном, седом старике была тяжела и неприятна.
- Ты не знаешь, не знаешь, - крикнул все тот же дикий, непомнящий голос. - Должен знать! - И прежде чем старик успел разинуть рот, он почувствовал что-то жгучее и острое пониже горла, мелькнули на вершок от лица чьи-то желтые, невидящие от ярости глаза, и сейчас же он понял, что погиб. Десятки таких же острых и жгучих зубов, как один, впились в него, рвали, выворачивали внутренности и отдирали куски шкуры; все сбились в один катающийся по земле комок, все сдавливали челюсти до того, что трещали зубы. Комок рычал, по временам в нем сверкали глаза, мелькали зубы, окровавленные морды. Злоба и тоска, выползавшая из этих ободранных худых тел, удушливым облаком подымалась над этим местом, и даже ветер не мог разогнать ее. А заметюшка посыпала все мелким снежочком, насмешливо посвистывала, неслась дальше и наметала пухлые сугробы.
Было темно.
Через десять минут все кончилось.
На снегу валялись ободранные клочья, пятна крови чуточку дымились, но очень скоро поземка замела все, и из снега торчала только голова с оскаленной мордой и закушенным языком; тусклый тупой глаз замерзал и обращался в ледяшку. Усталые волки расходились в разные стороны; они отходили от этого места, останавливались, оглядывались и тихонько брели дальше; они шли медленно-медленно, и никто из них не знал, куда и зачем идет. Но что-то ужасное, к чему нельзя подойти близко, лежало над огрызками их вожака и безудержно толкало прочь в холодную темноту; темнота же облегала их, и снегом заносило следы.
Два молодых легли в снег шагах в пятидесяти друг от друга и лежали тупо, как поленья; они не обсасывали окровавленных усов, и красные капельки на усах замерзали в жесткие ледяшки, снегом дуло в морду, но они не поворачивались к затишью. Другие тоже позалегли вразброд и лежали. А потом они опять принялись выть, но теперь каждый выл в одиночку, и если кто, бродя, натыкался на товарища, то оба поворачивали в разные стороны.
В разных местах из снега вырывалась их песня, а ветер, разыгравшийся и гнавший теперь вбок целые полосы снега, злобно и насмешливо кромсал ее, рвал и расшвыривал в разные стороны. Ничего не было видно во тьме, и казалось, что стонут сами поля.

Волки

Там рощи шумны, фиалки сини...
Гейне

Это тянулось уже с неделю. Почти каждый день их обкладывали и стреляли. Высохшие, с облезлыми боками, из-под которых злобно торчали ребра, с помутневшими глазами, похожие на каких-то призраков в белых, холодных полях -- они лезли без разбору и куда попало, как только их подымали с лежки, и бессмысленно метались и бродили все по одной и той же местности. А охотники стреляли их уверенно и аккуратно. Днем они тяжело залегали в мало-мальски крепких кустиках, икали от голода и зализывали раны, а вечером собирались по нескольку и гуськом бродили по бесконечным, пустым полям. Темное злое небо висело над белым снегом, и они угрюмо плелись к этому небу, а оно безостановочно убегало от них и все было такое же далекое и мрачное. Было тяжело и скучно на полях. И волки останавливались, сбивались в кучу и принимались выть; этот их вой, усталый и болезненный, ползал над полями, слабо замирал за версту или за полторы и не имел достаточно силы, чтобы взлететь высоко к небу и крикнуть оттуда про холод, раны и голод. Белый снег на полях слушал тихо и равнодушно; иногда от их песни вздрагивали и храпели мужицкие лошаденки в обозе, а мужики ругались и подхлестывали. На полустанке у угольных копей иной раз слышала их молодая барыня-инженерша, прогуливаясь от дому до трактира на повороте, и ей казалось, что поют ей отходную; тогда она закусывала губу, быстро возвращалась домой, ложилась в постель, засовывала голову между подушек и, скрипя зубами, твердила: "Проклятые, проклятые".

II

Был вечер. Задувал неприятный ветер, и было холодно. Снег был одет в жесткую сухую пленочку, чуть-чуть хряскавшую всякий раз, как на нее наступала волчья лапа, и легкий холодный снежок змейками курился по этому насту и насмешливо сыпал в морды и лопатки волкам. Но сверху снега не шло, и было не очень темно: за облаками вставала луна. Как всегда, волки плелись -- гуськом: впереди седой, мрачный старик, хромавший от картечины в ноге, остальные-- угрюмые и ободранные -- старались поаккуратнее попадать в следы передних, чтобы не натруживать лап о неприятный, режущий наст. Темными пятнами ползли мимо кустарники, большие бледные поля, по которым ветер гулял вольно и беззастенчиво, -- и каждый одинокий кустик казался огромным и страшным; неизвестно было, не вскочит ли он вдруг, не побежит ли, -- и волки злобно пятились, у каждого была одна мысль: "Скорее прочь, пусть все они там пропадают, только бы мне уйти". И когда в одном месте, пробиваясь по каким-то дальним огородам, они вдруг наткнулись на торчавший из снега шест с отчаянно трепавшейся по ветру обмерзшей тряпкой, все как один кинулись через хромого старика в разные стороны, и только кусочки наста помчались из-под их ног и шурша заскользили по снегу. Потом, когда собрались, самый высокий и худой, с длинной мордой и перекошенными от ужаса глазами, неловко и странно сел в снег. -- Я не пойду дальше, -- заикаясь говорил он и щелкнул зубами. -- Я не пойду, белое кругом... белое все кругом... снег. Это смерть. Смерть это. И он приник к снегу, как будто слушая. -- Слышите... говорит! Более здоровые и сильные, впрочем тоже дрожавшие, презрительно оглядели его и поплелись дальше. А он все сидел на снегу и твердил: -- Целое кругом... белое все кругом... Когда взобрались на длинный, бесконечный взволок, ветер еще пронзительнее засвистел в ушах: волки поежились и остановились. За облаками взошла на небо луна, и в одном месте на нем мутнело желтое неживое пятно, ползшее навстречу облакам; отсвет его падал на снега и поля, и что-то призрачное и болезненное было в этом жидком молочном полусвете. Внизу, под склоном, пятном виднелась деревня; кое-где там блестели огоньки, и волки злобно вдыхали запахи лошадей, свиней, коров. Молодые волновались. -- Пойдем туда, пойдем, все равно... пойдем. -- И они щелкали зубами и сладострастно двигали ноздрями. Но хромой старик не позволил. И они поплелись по бугру в сторону, а потом вкось через ложбину, навстречу ветру. Два последние долго еще оглядывались на робкие огоньки, деревню и скалили зубы. -- У-у, проклятые, -- рычали они, -- у-у, проклятые!

I II

Волки шли шагом. Безжизненные снега глядели на них своими бледными глазами, тускло отблескивало что-то сверху, внизу поземка ядовито шипела, струясь зигзагами по насту, и все это имело такой вид, будто тут, в полях, наверно знают, что никому никуда нельзя добежать, что и нельзя бежать, а нужно стоять смирно, мертво и слушать. И теперь волкам казалось, что отставший товарищ был прав, что белая пустыня действительно ненавидит их; ненавидит за то, что они живы, чего-то бегают, топчутся, мешают спать; они чувствовали, что она погубит их, что она разлеглась, беспредельная, повсюду и зажмет, похоронит их в себе. Их брало отчаяние. -- Куда ты ведешь нас? -- спрашивали они старика. -- Знаешь ли ты путь? Выведешь ли куда-нибудь? Старик молчал. А когда самый молодой и глупый волчишка стал особенно приставать с этим, он обернулся, тускло поглядел на него и вдруг злобно и как-то сосредоточенно куснул вместо ответа за загривок. Волчишка взвизгнул и обиженно отпрыгнул в сторону, проваливаясь по брюхо в снег, который под настом был холодный и сыпучий. Было еще несколько драк -- жестоких, ненужных и неприятных. Раз последние двое отстали, и им показалось, что лучше всего лечь и сейчас же умереть; они завыли, как им казалось, перед смертью, но когда передние, трусившие теперь вбок, обратились в какую-то едва колеблющуюся черную ниточку, которая по временам тонула в молочном снеге, стало так страшно и ужасно одним под этим небом, начинавшимся в летящем снегу прямо над головой и шедшим всюду, в посвистывавшем ветре, что оба галопом в четверть часа догнали товарищей, хотя товарищи были зубастые, голодные и раздраженные.

IV

До рассвета оставалось часа полтора. Волки стояли кучей вокруг старика. Куда он ни оборачивался, везде видел острые морды, круглые, блестящие глаза и чувствовал, что над ним повисло что-то мрачное, давящее, и если чуть шелохнуться, оно обсыплется и задавит. -- Где мы? -- спрашивал кто-то сзади тихим, сдавленным от бешенства голосом. -- Ну-ка? Когда мы придем куда-нибудь? -- Товарищи, -- говорил старый волк, -- вокруг нас поля; они громадны, и нельзя сразу выйти из них. Неужели вы думаете, что я поведу вас и себя на гибель? Правда, я не знаю наверно, куда нам идти. Но кто это знает? -- Он дрожал, пока говорил, и беспокойно оглядывался по сторонам, и эта дрожь в почтенном, седом старике была тяжела и неприятна. -- Ты не знаешь, не знаешь! -- крикнул все тот же дикий, непомнящий голос. -- Должен знать! И прежде чем старик успел разинуть рот, он почувствовал что-то жгучее и острое пониже горла, мелькнули на вершок от лица чьи-то желтые, невидящие от ярости глаза, и сейчас же он понял, что погиб. Десятки таких же острых и жгучих зубов, как один, впились в него, рвали, выворачивали внутренности и отдирали куски шкуры; все сбились в один катающийся по земле комок, все сдавливали челюсти до того, что трещали зубы. Комок рычал, по временам в нем сверкали глаза, мелькали зубы, окровавленные морды. Злоба и тоска, выползавшая из этих ободранных худых тел, удушливым облаком подымалась над этим местом, и даже ветер не мог разогнать ее. А заметюшка посыпала все мелким снежочком, насмешливо посвистывала, неслась дальше и наметала пухлые сугробы. Было темно. Через десять минут все кончилось. На снегу валялись ободранные клочья, пятна крови чуточку дымились, но очень скоро поземка замела все, и из снега торчала только голова с оскаленной мордой и закушенным языком; тусклый тупой глаз замерзал и обращался в ледяшку. Усталые волки расходились в разные стороны; они отходили от этого места, останавливались, оглядывались и тихонько брели дальше; они шли медленно-медленно, и никто из них не знал, куда и зачем идет. Но что-то ужасное, к чему нельзя подойти близко, лежало над огрызками их вожака и безудержно толкало прочь в холодную темноту; темнота же облегала их, и снегом заносило следы. Два молодых легли в снег шагах в пятидесяти друг от друга и лежали тупо, как поленья; они не обсасывали окровавленных усов, и красные капельки на усах замерзали в жесткие ледяшки, снегом дуло в морду, но они не поворачивались к затишью. Другие тоже позалегли вразброд и лежали. А потом они опять принялись выть, но теперь каждый выл в одиночку, и если кто, бродя, натыкался на товарища, то оба поворачивали в разные стороны. В разных местах из снега вырывалась их песня, а ветер, разыгравшийся и гнавший теперь вбок целые полосы снега, злобно и насмешливо кромсал ее, рвал и расшвыривал в разные стороны. Ничего не было видно во тьме, и казалось, что стонут сами поля. 1901

Линию корневой связи с простым русским народом святого Сергия автор проводит через все повествование. Он отмечает, что святой Сергий в отрочестве не блещет никакими талантами и даром красноречия. Более того, он явно беднее способностями, чем брат его Стефан. Но зато святой Сергий излучает тихий свет, незаметно и постоянно. Автор этим создает образ постепенного, естественного движения русского отрока к вершинам духа.

Книга, на мой взгляд, позволяет судить и об одной особенности самого Зайцева-художника. Он отличается от многих других эмигрантов-литераторов, отдавших свой темперамент проклятиям в адрес новой России. События, послужившие причиной изгнания писателя из России большевистской, не озлобили его. Напротив, они усилили в нем чувство греха, ответственности за все происходящее с родиной. Отсюда и темы, привлекающие его внимание.

Трезво и спокойно подытоживал писатель закономерность свершившегося: «Тучи мы не заметили, хоть бессознательно и ощущали тяжесть. Барометр стоял низко. Утомление, распущенность и маловерие как на верхах, так и в средней интеллигенции - народ же «безмолвствовал», а разрушительное в нем копилось… Тяжело вспоминать. Дорого мы заплатили, но уж значит, достаточно набралось грехов. Революция - всегда расплата. Прежнюю Россию упрекать нечего: лучше на себя оборотиться. Какие мы были граждане, какие сыны России, Родины?» Вот она, святая святых Бориса Константиновича Зайцева, внутренний источник его тихого негасимого света.

В следующем рассказе - «Мгла» автор мастерски обыгрывает все ту же «волчью» тему, но здесь главное действующее лицо - охотник. Человек в погоне за волком испытывает самые низменные чувства. Когда охотник достигает цели, убив волка, он не испытывает никакого удовлетворения: «Вспоминая нашу пустынную борьбу там, в безлюдном поле, я не испытывал ни радости, ни жалости, ни страсти. Мне не было жаль ни себя, ни волка…»; «… я увидел лицо Вечной Ночи с грубо вырубленными, сделанными как из камня огромными глазами, в которых я прочел бы спокойное и равнодушное отчаяние». Легко догадаться, что автора волнует проблема устройства мира и самого существования в нем всего сущего. Его герой как бы вынужден совершать бессмысленные поступки. Но если для героя эти поступки являются плодом размышлений над жизнью и смертью, то для волка это кончается трагедией. Автор мастерски делает так, что сам герой не жалеет волка, а читатель невольно ежится от описания погони и смерти вольного зверя, ежится, как от смертельного холодка. Автор умело использует метафоры и в других произведениях, вошедших в книгу («Аграфена» и большинство других рассказов из цикла «Голубая звезда»).

Преподобный Сергий Радонежский для Б. Зайцева - неотъемлемая часть России, как, например, Москва, Пушкин, красота русской природы. В рассказах, завершающих книгу, автор увлеченно описывает жизнь и подвиги молодых офицеров царской армии, совершающих рыцарские поступки ради самодержавия. В повести «Мы военные…» Б. Зайцев так же четко расставляет акценты, и читатель без труда догадывается о его политической позиции и оценке событий: «Юра пал, как рыцарь, как военный. Самодержавный строй, его жизнью расплачивавшийся, сам валился стремительно - никто его не защищал». Из повести мне стало ясно, что сам автор был против самодержавия и большевизма, но за временное правительство. Демократические взгляды были ему ближе всех остальных.

Взять на себя ответственность, бороться за «душу живу» в русском человеке, утверждать ценности духовные, без которых люди теряют смысл бытия. Многим из нас предстоит открыть для себя этого русского писателя, книги которого несут уроки добра и свет милосердия. Сам писатель не дождался того часа, когда его книги и его высокое поэтическое слово придут к читателям России. Но мы дождались этого, и сейчас в русскую культуру возвращается все то, что он вдохновенно создавал для нее и во славу ее. Имя Бориса Зайцева будет украшать страницы истории русской литературы XX века наряду с теми, кто, как и он, в изгнании творил во имя России.

Размышляя о книге в целом, я хочу отметить, что автор подводит своего героя к мысли о целесообразности всего происходящего в этом мире: «Все имеет смысл. Страдания, несчастия, смерти только кажутся необъяснимыми. Прихотливы узоры и зигзаги жизни при ближайшем созерцании могут открыться как небесполезные. День и ночь, радость и горе, достижения и падения - всегда научают. Бессмысленного нет».

Однако повесть «Преподобный Сергий Радонежский» написана совершенно иначе: читатель улавливает пристрастия автора, знакомится с его личными оценками того или иного момента исторического бытия святого Сергия. Читая повесть или, скорее, жизнеописание знаменитого русского святого четырнадцатого века, отмечаешь одну особенность в его облике, видимо, очень близкую Б. Зайцеву. Это - скромность подвижничества. Черта очень русская, недаром в жизнеописании автор противопоставляет Сергия католическому святому - Франциску Ассизскому. Противопоставляет именно чисто русскими человеческими качествами натуры. Интересен момент, когда будущий русский святой воздерживается от ухода из родного дома для служения Богу лишь потому, что родители попросили его не бросать их в старости одних. Католический святой так бы не поступил, ослепленный горним светом высшего бытия.

Автор ставит их как бы в ситуацию нравственного мучения за содеянное: «А потом они опять принялись выть, но теперь каждый выл в одиночку, и если кто, бродя, натыкался на товарища, то оба поворачивали в разные стороны».

Среди них - религиозные, политические, философские. В данной книге составители, я считаю, отразили все эти направления, чем книга «Улица Святого Николая» весьма полезна и интересна современному читателю, живущему в не менее сложное и судьбоносное время, чем герои Б. Зайцева.

Само качество подвига, совершаемого святым Сергием на благо отечества, позволяет размышлять о понимании русским человеком своего физического и духовного долга перед родиной: «В тяжелые времена крови, насилия, свирепости, предательств, подлости неземной облик Сергия утоляет и поддерживает»; «Сергий учит самому простому: правде, прямоте, мужественности, труду, благоговению и вере».

Борис Константинович Зайцев, талантливый русский писатель, был возвращен из небытия благодаря демократическим преобразованиям в моей стране. Прочитав его книгу «Улица святого Николая», я понял, что Родина по справедливости воздала этому замечательному творцу и гражданину, напечатав его книги и утвердив его имя в России. В книгу вошли произведения, написанные автором в разные годы. Уже с первого рассказа - «Волки», открывающего книгу, я понял, что передо мной оригинальная, самобытная проза. Язык сочен, метафоричен. Оригинальность рассказа «Волки» - в метафоре: стая волков, попав в тяжелую ситуацию, ведет себя так, как вели бы себя, да и часто ведут, люди, для которых момент выживания преобладает над всеми иными чувствами. Стая не могла выбраться из бесконечной снежной пустыни и во всем обвинила своего старого вожака, который был растерзан и съеден. Этот жестокий акт не проходит просто так для оставшихся в живых молодых волков.