Русская готика: век девятнадцатый. Золотые годы. Но заподозрить русских классиков в пристрастии к хоррору


Если появилось желание получить дозу острых ощущений, взбудоражить сознание или испугаться до холодка по спине, достаточно взять в руки книгу. В нашем обзоре самые страшные книги – от классики художественной литературы до документалистики.



Роман «Колыбельная» небезызвестного Чака Паланика повествует репортере, который расследует факты проявления синдрома внезапной смерти младенцев. По ходу своего расследования репортер находит древнее африканское заклинание, которое зовут «колыбельной». Оказывается, что использует его в своих личных целях огромное число людей. Впрочем, книга в действительности о куда большем, чем просто о мистическом происшествии.



Произведение «Майн Кампф», признанное в России и многих других странах книгой «экстремистской», принадлежит перу Адольфа Гитлера. Книга содержит элементы автобиографии и по ней можно увидеть, как Гитлер пришел к идеям расового превосходства арийцев, как в нем зарождались идеи антисемитизма и милитаризма.



Трактат по демонологии «The Malleus Maleficarum», написанный доминиканскими инквизиторами Генрихом Крамером и Якобом Шпренгенром, на момент издания был самой популярной книгой среди представителей духовенства и тогдашней интеллигенции. «Молот Ведьм» обязателен к прочтению всем, кто хочет заняться охотой, судом, пытками и казнью ведьм.



Алексей Константинович Толстой считается человеком, который ввел в русскую литературу понятие «вампир». Именно он написал в свое время произведение «Семья вурдалаков», которое можно смело охарактеризовать, как «классический» ужас.



«Кладбище домашних животных» входит в число наиболее известных и страшных произведений Стивена Кинга. Повествует оно зловещем духе Вендиго из индейских легенд. Книга была также экранизирована.



Рассказ «Падение дома Ашеров», написанный Эдгаром По, – это потрясающий психологический рассказ-ужас. Произведение отличается интересным повествованием и необычными, замысловатыми логическими построениями.



Настоящая классика детективных произведений и, быть может, лучшее произведение Агаты Кристи - «10 негритят». Эту книгу можно считать действительно страшной. Она вдохновляла и продолжает вдохновлять неимоверное количество фильмов ужасов и детективов про «идеальное убийство».



Книга «Лабиринт» принадлежит перу Франца Кафки. В нее вошло несколько сборников произведений, которые литераторы относят к так называемым бестиариям Кафки. Произведения в большинстве своем не столько страшные, сколько загадочные, непостижимые и увлекательные.

«Женщина в песках» – культовый роман японского писателя Кобо Абэ. Человек отправляется в 3-дневный отпуск, чтобы пополнить свою коллекцию насекомых, а оказывается у края песчаной ямы, где стоит лачуга. В поисках ночлега, он спускается на веревочной лестнице и остаётся ночевать у молодой женщины - хозяйки убогой лачуги. Что произойдёт дальше, он не мог даже предположить.



Роман «Цинковые мальчика», равно, как и все книги Алексиевич, - пронзителен, правдив и горек. «Читая, плачешь без остановки, дрожишь, как от холода, но читаешь все равно. Чтобы знать. Хоть и страшно», - так рассказал о своих впечатлениях один из читателей.

«Цинковые мальчики» - это документалистика, состоящая из воспоминаний людей об афганской войне. Это рассказы солдат, офицеров, матерей, врачей, жен, вдов…

Испугать могут разве что власть имущих в тех странах, где их запретили.

В Москве, доброй, как называл ее Карамзин, живало в прежние годы много стариков, живых летописцев прошедшего. Удаленные от шума столицы на Пресненские пруды, в Замоскворечье, на Земляной город, они тихо доживали и договаривали свой век: человек любит поговорить, когда не может действовать; кто действует, тот говорит мало. Я узнал Москву давно и слышал еще в ней рассказы и были елисаветинского и екатерининского века; видел людей в пожелтелых мундирах, с белыми как снег головами, с кагульскими рубцами1
То есть с рубцами от ран, полученными в ходе сражения при Кагуле (1770 г.) во время Русско-турецкой войны.

На лице и со значками за взятие Хотина2
Хотин – крепость в Турции. Впервые русские войска заняли ее в 1739 г.

И завоевание Крыма. Я был тогда еще молод, но уже любил слушать их бесконечные рассказы, любил переселяться с ними от действительности к прошедшему. Когда мне бывало грустно, когда мне бывало весело, я всегда охотно слушал добрых стариков, рассказывавших мне свои были и небылицы: они переносили меня в круг людей, давно не существовавших, живо рисовали предо мною и ужасы московской чумы, и бунт Пугачева, и китайское посольство в Петербург, и шведского адмирала, пленявшего всех московских красавиц, лет за сорок до нашего времени. Русские сказки, русские рассказы и повести всегда мне нравились, и могу ли исчислить все, что я переслушал от добрых старожилов московских! Могу ли передать вам все их предания о мечтах и надеждах, давно уснувших с мечтателями, о порывах сердец, кипевших сильными страстями и давно охолодевших в могиле, о старых поверьях и обычаях!

Хочу, однако ж, рассказывать иногда вам, друзья мои, кое-что из того, что сам слыхивал, и вот теперь, кстати на Святках, послушайте, что мне удалось услышать в один только вечер в беседе нескольких стариков.

Вам нет надобности знать, сколько лет прошло тому, как жил в Москве один человек старый, добрый, любезный, словоохотливый. Много, мало: не все ли равно? Я уважал его как старика и любил как человека. В его семействе провел я несколько часов счастливой юности. Тогда еще глядел я на свет сквозь призму надежд, жил в области мечтаний. Улыбка прелестной девушки,


И соловей в тени дубравы,
И шум безвестного ручья

радовали меня чистою, беспритворною радостью! Когда вечером, вокруг камина, собиралось доброе семейство моего старого друга, когда ты оживляла его собою, ты, которую я назвать не смею, которая после отказалась от счастья и променяла его на блестящую куклу большого света: я счастлив бывал в то время! Но полно о ней! Скажу вам, что дружеская беседа наша украшалась иногда присутствием старинных друзей нашего хозяина, также разговорчивых, веселых и добродушных.

Были, как теперь, Святки.

Где мог я лучше и веселее провести длинный зимний вечер, если не у моего старого друга? Еду к нему. Погода была несносная: снег хлопьями падал, и сугробы его переносило вихрем с места на место. Тем милее было после трудного путешествия отдохнуть в теплой, светлой комнате, с людьми счастливыми и веселыми.

Я застал полное собрание. Хозяин, в своем колпаке и татарском халате, занимал главное место возле камина. Дым вился из трубки его сослуживца, суворовского воина, подле которого сидел наш общий знакомец (назовем его хотя Терновский: Милоны, Добровы и Правдины уже надоели нам в русских комедиях). Это был добрый философ, который верил всем привидениям, всем колдунам, всему чудесному на свете и все старался изъяснять, как он говорил, естественным образом. Присовокуплю к этому Шумилова, доброго старика, который на своем веку объездил пол-России, видел все, что рассказывал, рассказывал обо всем, что видел, и был записной охотник рассказывать русские были и сказки. Я застал у них жаркий спор о каком-то деле первой Турецкой кампании3
Первая Турецкая кампания Русско-турецкая война 1768–1774 гг.

Но в то же время заметил желание хозяина говорить о чем-то другом.

У него была странная привычка говорить всегда о том, что прилично времени и обстоятельствам. Кроме обыкновенных рассказов о его путешествии на Кавказ, поездке в Польшу и знакомстве там с Костюшкою4
Тадеуш Костюшко (1746–1817) – организатор и руководитель польского восстания 1794 г.

(об этом когда-нибудь расскажу вам особо), он любил поговорить о политике, когда получал газеты, о полярных землях зимою, об Африке в жаркий летний день и о привидениях накануне Ивана Купалы.

Круто повернул он разговор, спрашивая меня о погоде, и известил, что все его домашние уехали на вечер к одному из знакомых. «Я думал, – прибавил он, – что и ты там будешь».

– Нет! Меня звали, но я отказался.

– А для чего? Пока молодость, надобно веселиться и играть жизнью. Будет пора и для тебя, когда дома, подле камина, будешь казаться веселее, нежели на бале.

– А вы сами всегда следовали этому правилу?

– О! Да как еще следовал! На меня не пожалуются мои ровесницы, чтобы я скуп бывал на ласковые приветствия и мадригалы, и в менуете a la Reine5
Королевы (фр.) .

Никто лучше меня не умел вытянуть ноги, учтивее приветствовать свою даму. Вы, нынешние молодые люди, сидни, а мы были настоящими молодцами.

– Напротив, ныне жалуются на ветреность молодых людей.

– Правда, но ведь это вечная жалоба; а разбери-ка хорошенько, то увидишь, что вы сделались увальнями против нас и заменяете все какою-то американскою дикостью! Нет правила без исключений (прибавил он, пожимая мою руку). Я говорю вообще. Начнем с нашего убора: какие мы были щеголи! Стальные светлые пуговицы, барсовые, полосатые кафтаны, пряжки на башмаках, двое часов с огромными пучками привесок; можно ли сравнить ваши темные куртки, вашу матросскую одежу с таким великолепным нарядом! А учтивость? Дама казалась царицей в нашем кругу; вы оборачиваетесь к дамам спиною, толкаете их и не думаете уважать.

– Знаешь ли, когда это началось? – сказал суворовский сослуживец. – С Французской революции. Тогда как мы били революционеров в Италии, наши дамы ахали от всклоченных их голов, от либерального платья их, остригли себе волосы, надели парики…

– Но что ж тут худого? – подхватил Шумилов. – Все это в порядке вещей: ныне любят простоту, менее блеску снаружи, больше внутреннего достоинства.

– Если бы так! – сказал хозяин. – А беда в том, что, мне кажется, нынешняя молодежь – те же стеклянные куклы, что были мы, только мы были прозрачные, хоть сквозь глядись, а ныне этих кукол красят темной краской.

– Ты противоречишь естественным действиям природы, – возразил Терновский. – Свет делается не хуже, а лучше: это решенная задача. Только наши братья-старики твердят, что свет стал или становится хуже.

– Друг мой! Этого я никогда не скажу; а дело в том, что свет твой, становясь умнее, не делается счастливее.

– Что такое счастье? Понятие относительное! Кто становится лучше, тот должен быть счастливее.

– Похоже на силлогизм; да воля твоя, а прежде как-то было живее. Мы больше умели жить: были молоды в молодости и оттого дожили до седых волос; но Бог знает, увидят ли наши потомки стариков из нынешнего времени. Теперь стареют так рано и оттого, может быть, не успевают жить или, боясь не успеть, спешат жить и оттого рано стареют. У нас было прошедшее, настоящее и будущее; теперь живут в одном настоящем. Молодежь не думает о будущем, а мы только твердим о прошедшем; жизнь развивается, как часовая гиря: часы бьют, всякий человек говорит: как поздно! – и слова пролетают со звоном часового колокольчика, пока гиря стукнет в пол…

– Тогда ее опять заведут, – сказал, смеясь, Шумилов, – и опять часовой колокольчик начинает названивать: летит невозвратное время! Это было давно сказано.

– Может быть, я худо выразил свою мысль, – отвечал хозяин, – говоря, что прежде живее умели жить…

– Разумеется, живее, как дети, которые лучше взрослых умеют восхищаться игрушкой.

– Хорошо, да кто счастливее: дитя ли с своей игрушкой или философ, исчахший над истинами. Ты говоришь: свет стал умнее! Бог знает, мой друг! Полно, не умничает ли он больше прежнего? Сердечно радуюсь нынешнему философскому веку, а как ни смотрю на людей, они все те же люди; те же, а важная разница! Прежде больше было этого, как бы сказать, веселья жизни, без которого в свете холодно, как без печки в трескучий мороз. Оно, коли хотите, обманывает нас своим волшебным фонариком, но людям с ним весело.

– Ты глядишь на свет с одной стороны, – сказал Терновский.

– Со стороны сердца! Шалун Вольтер был очень прав и, вероятно, от сердца сказал, оканчивая забавную свою сказочку:



Le raisonneur tristement s’accredite;
On court, helas! apres la verite;
Ach! croyez-moi, l’erreur a son merite.6
Печально, но верят лишь резонеру;Гоняясь, увы, за плоской истиной;Ах, поверьте мне, заблуждения имеют свою прелесть (фр.).


– Разумеется. Голая истина еще не по веку гостья. Я уверен, что она ужаснула бы нынешнего человека, если бы он взглянул на нее лицом к лицу.

– Вот: насилу ты со мной соглашаешься! Зачем же свет отказывается от своей юности: еще рано и спешить бы незачем. Истина только выглядывает еще из своего колодца; ей дают щелчки, и она опять прячется. Ум человеческий еще бродит в костылях глупости, когда сильная подагра мешает ей самой шататься в мире.

– По миру, – сказал Терновский, – доброхотных дателей довольно, а люди, как разносчики, ходят между тем и кричат: «Ум! Свежий ум!» Развернешь коробочку: она пустая.

Все засмеялись.

– Что мы зафилософствовали, – сказал суворовский сослуживец, – примеров нечего искать далеко. По-моему, старый век и новый век то же, что старый серебряный рубль и новый.

– Сравнение недурно, – сказал Шумилов, – но ведь новый рубль все рубль для того, у кого нет старого: так и в свете; и знаете ли что? Я помню, когда я был в Сибири и мне надобно было заплатить якутскому шаману за ворожбу его, я вынул два рубля и хотел отдать ему старый, он сказал мне: «Теён бачка! Дай мне вон этот светленький!»

– Да светленький ли наш век? Он похож на монету, на которой клеймо худо выбито.

– Вспомни старое, приятель! – сказал хозяин. – У нашей монеты клеймо было грубее, да яснее. Посмотри хотя на нынешние веселья: такое однообразие, все так расхоложено! В танцах ходят, с радости делают гримасы и с горя улыбаются. Мы плакали с горя, зато с радости хохотали. Повторяю, что сказал: прежде бывало больше житья, больше разнообразия в бытье!

– Если хотите, – сказал Терновский, – то чем далее в старину, тем бывало больше. Таковы естественные действия природы. Выигрывая в уме, мы теряем в сердце. Наши предки оживляли все: у них являлись духи, привидения, волшебники, а мы знаем, что все это естественные действия природы.

– И жаль, что мы это знаем, – прибавил Шумилов. – Нынешним стихотворцам горе, да и только: нечего списывать с самих себя! А посмотрите, сколько найдут они в старине нашей и иноземной!

– И посмотри, как охотно всякий поделится с нами наслаждением стариною, – сказал хозяин. – Нет! Право, мы еще жили если не лучше, так веселее. Возьмем спроста: вот теперь Святки. Чем отличаются они от Святой недели? У нас на все был свой манер! Бывало, о Святой мы строим качели, о масленой катаемся с гор, а о Святках поем подблюдные песни.

– Загляните ж в старину постарее нашей, – сказал Терновский. – Уж и мы более смотрели на эти игры, а предки наши более играли в них сами. Да и я люблю старину, хоть не соглашаюсь, что тогда было лучше. Я люблю ее, как дитя, которое беспечно и невинно, боится трубочиста, оттого что он черен и с хлопушкой в руках прыгает от радости.

Тут начался между ними разговор о старине, об ее весельях и забавах.

– Помнишь, – сказал хозяин Шумилову, – наши святочные вечера! Бывало, соберется народу множество и пойдет потеха. Днем катанье: саней пятьдесят едут одни за другими, что говорится, дуга на дуге, как свадебный поезд; вечером начнутся фанты, песни, гаданье: бегаем полоть снег, слушать под окнами…

– Девушки выбегают за ворота спрашивать имена прохожих и крепко, бывало, верят, что так зовут жениха, как скажется прохожий, а мы проказим, – сказал Шумилов.

– А иголка в жерновах разве правды не сказывала? Бедная иголка пищит, а ворожеи угадывают: чье имя выговаривает страдалица.

– Мало ли проказ, – сказал, смеючись, Шумилов, – но спросите меня: я видал, как в Сибири прежде проводили Святки. Вот уж праздник! Что за веселье! Старики и старухи, молодежь, дети ходят в гости с утра до вечера. У всякого на столе питеры и едеры, как говорят сибиряки. Русскому хлебосольству полный разгул. Хворосты, тарки, сахарники7
Тарки – слоеное печенье. Сахарники – сладкие сухарики.

Взгромождены на столах горами; самовары кипят беспрестанно. От мороза кровли трещат и ставни палят, как из пушек, а в горницах тепло и жарко. В шубах, в шапках, в теплых сапогах, сибиряки и сибирячки толпами выезжают на бег, там большие охотники до бегунов: сибирские рысаки и иноходцы мчатся как вихорь. Иззябнув, все едут пить чай к победителю. Начинаются здоровья, пир горою! Вина кипят, смеркается, пойдут игры: старики садятся кружками и смотрят, как красивый мужчина или хорошенькая девушка, с завязанными глазами, под хлопанье жгутов ловит рассыпанных неприятелей своих. Смех! Хохот! Иной, бегая из угла в угол, бежит от ловца в другую комнату. «Он сгорел!» – кричат все, и преступник заступает место слепца. Ах! Как мне нравятся также другие простые святочные игры сибиряков! Знаете ли вы, как растят мак?

– Я сам бывал маком! – вскричал суворовский. – Бывало, поставят меня в кружок, пляшут, поют и спрашивают: «Поспел ли мак?» Но мак сперва сеют, полют, он цветет, а потом, поспелый, все щиплют!

– Я слыхал, – примолвил Шумилов, – что многие святочные игры перешли к нам от греков когда-то в старину. Вспомните игру заплетать плетень, когда лентами перепутывается весь хоровод и поют:


Заплетися, плетень, заплетися.
Ты завейся, труба золотая,
Завернися, камка хрущатая!

Это, говорят знатоки, подражание греческой игре, а игрой этой греки славили память Тезея и убиение Минотавра с помощью Ариадниной нитки. «А жив, жив курилка» также игра греческая. Зато у нас есть свои русские игры и обычаи святочные. Знаете, что такое колядованье в Малороссии?

– Слыхал, и мне жаль, что не соберут в какой-нибудь книге всех святочных русских обычаев, игр, песен. Прежде праздник Святок праздновали, бывало, до самого Крещенья. С самой заутрени первого дня начиналось христославленье. Петр Великий любил этот патриархальный обряд. Толпы народа ходили из дома в дом, приятели к приятелям и незнакомые к незнакомым, петь духовные стихиры:

«Христос рождается, славите!» За ними мастера проговаривали рацеи8
Рацея – длинное назидательное рассуждение.

Одна из них особенно известна по всей России, вот как она начинается:


Нова радость, во всем мире,
Ныне нам явися!

Кроме обедов, пирушек и бесед вечера посвящались играм и пенью подблюдных песен.

– Ты забываешь о других святочных увеселениях, – сказал суворовский, – я еще помню, как в Москве в это время бывали лошадиные беги, кулачные бои. Я помню, что покойный граф А. Г. О. был страшный охотник до всяких русских игр. Народу соберутся кучи: ура! стена на стену… о росский бодрственный народ! И тут, бывало, от шутки доходит до дела…

– В маленьких украинских городах кулачный бой занимает и теперь всех. Недавно проезжал я через Богодухов, некому было лошадей запрячь: все на кулачном бою; шум и крик, и целый город бьется!

– А согласитесь, – сказал хозяин, – кто сообразит все, что бывает у нас на Руси о Святках, тот хорошо поймет дух русского народа, веселого, доброго, славного! О Святках раздолье русскому духу!

– И духам, – примолвил, засмеявшись, Шумилов, – вы знаете, что до самого Крещенья мертвецы, духи, колдуны, ведьмы свободно разгуливают и проказят. У них есть привилегированные дни.

– То есть ты хочешь сказать, что их вовсе нет? – спросил Терновский.

– Разумеется! Думаю, что из всех нас никто не поверит, если ты скажешь, что даже сам видел духов.

– Любезный, – отвечал Терновский, – я верю духам, только по-своему.

– Расскажи, пожалуй, как же это! – закричали все.

– Согласитесь со мной, друзья мои, – сказал Терновский важным голосом, – что в природе много еще есть тайного и не открытого нами. Я никак не ограничиваю человеческие чувства только известными чувствами, которыми равно обладают и обезьяны, и звери. Если у нас есть что-нибудь для вмещения того, что мы называем умом, то оно должно и являться в некоторых открытых явлениях.

– Следственно? – спросил Шумилов.

– Следственно, все то, что кажется нам непонятным, не может быть отвергаемо, а должно приписывать этому тайному или этим тайным чувствам и расположениям. То есть, что я отношу к этому, есть симпатия, второе – антипатия, третье…

– Полно мечтать, мой друг! С твоими предположениями можно все привести к естественным следствиям.

– Когда можно, почему ж не должно?

– Потому не должно, – сказал Шумилов, – что все твои естественные следствия в этом случае почти всегда сказки, перевранные, измененные, плоды расстроенного воображения.

– Часто, но не всегда: я приведу тебе множество доказательств, которых без моих предположений никак не изъяснить. Например: физиогномия, знание, врожденное человеку, хотя его и отвергают, ничем не опровергаемо. Не всякий ли из нас чувствует симпатическое стремление к одному и антипатическое отвращение от другого человека?

– Вздор! Это просто какое-то сходство сложений человеческих, более или менее близких или далеких тому или другому человеку.

– Стало, ты признаешь некоторую общность в человечестве? А предчувствия, сны, видения самого себя: это дела, не подверженные сомнению. Горные шотландцы имеют особенное свойство двойного зрения, потому что чувства их утонченнее наших: они знают, что в такое-то время их посетит незнакомец, видят его и опишут вам наперед, каков он собою.

– А если это тонкий обман? – сказал суворовский сослуживец.

– Ты рубишь с плеча, по-суворовски! – отвечал, смеясь, Терновский. – Если я тебе приведу множество примеров людей, которые, не думая обманывать, видели необыкновенные явления. Знаешь ли, что Наполеон всегда видел на небе светлую звезду?

– А если эта блестящая звезда была одна комедия, игранная Наполеоном лет десяток: что ты скажешь на это? Разве у Нумы Помпилия не было нимфы Эгерии9
Эгерия – в древнеримской мифологии нимфа-прорицательница, жена римского царя Нумы Помпилия, его советница в делах организации религиозной жизни в Древнем Риме и его учительница в законотворческой деятельности.

У Сертория10
Квинт Серторий (ок. 122-72 до н. э.) – римский политический деятель и военачальник.

Не было приученного оленя, у Магомета ручного голубя?

– Сказки! – сказал Шумилов.

– Я так думаю, что не совсем сказки. Положим, что многие из умных людей употребляли хитрости с простым народом; но если видим разницу в зрении, слухе, осязании, обонянии людей, почему не предположить дальнейших границ даже самым этим чувствам? Я знаю в Москве одного правдивого человека, который твердо уверен, что, пока не явится ему друг его, с которым условились они видеться в час смерти, он не умрет.

– Вот в этом-то твердом уверении, кажется, и вся тайна, – сказал Шумилов. – От нее произошли все приметы, причуды, вера в сны, предчувствия. Можно приучить свои телесные чувства, можно приучить и душевные способности ко многому. Я знал одного человека, замечательного, необыкновенного. Это был наш славный мореплаватель Шелихов11
Шелихов Григорий Иванович (1747–1795) – русский исследователь Сибири.

Вы о нем слыхали. Он твердо верил снам, предчувствиям, приметам. Вот что рассказал мне один близкий его знакомец. Как теперь вижу, говорил он мне, когда мы ехали в Охотск вместе, не доезжая верст за сто, Шелихов сделался задумчив, беспокоен и важно сказал мне: «Приехав в Охотск, мы найдем судно, пришедшее из Америки». Я удивился, стал спорить и вывел его из терпения: он был горячего, пылкого характера и с сердцем сказал мне: «Так знай же, что едва выедем мы на Охотскую кошку, как судно будет в виду у нас (кошкой называют там длинную песчаную косу, на которой стоит Охотск). Судно это мое и с богатым грузом!» Едем спокойно, и только что мы приближились к песчаной Охотской кошке, в море показалось судно. Оно точно принадлежало Шелихову и было с богатым грузом. Что этот анекдот достоверен, ручаюсь вам; что Шелихов не мог знать о прибытии судна никаким образом, вы согласитесь сами. Надобно вам знать, что Шелихов был необыкновенный человек, с обширным умом, и что ж? Он верил физиогномии, приметам и в жизнь свою никогда не знал неудач. Он изумлял своею обдуманностью, проницательностью и из бедного рыльского мещанина под конец жизни, весьма недолгой, нажил миллионы. Самое предприятие его: плыть в неизвестную тогда Америку на ветхом суденышке, без снарядов, без припасов и по звездам правя путь – доказывает его решительность на надежду на свое счастье, и я вывожу, что…

– Из этого я вывожу, – сказал поспешно Терновский, – что у людей необыкновенных душевная и телесная сила более нашей и они одарены тем, чего мы не имеем и, следовательно, постигнуть не можем.

– Хорошо, – отвечал Шумилов, – но пусть будут у них силы, нам не известные. Они сами в отношении к природе под одинаковыми законами, как и все мы.

– Нет! Тайная сила их в сильнейших отношениях к природе. И вот что называли прежде духами, привидениями: это наши тайные отношения, не понятные другим. Прежде все олицетворяли. Сократ свою тайную силу называл гением и откровенно признавался, что у него есть тайный гений, который руководствует и часто противоречит ему самому.

– Ты мечтатель! – сказал Шумилов. – И должен вспомнить, что воображение может действовать и обманывать нас удивительным образом. Человек в горячке чего не видит, чего не наскажет вам, но все слова – его мечты, обольщение чувств, в которых льется огонь горячки. Далее: должно поверять известия. Люди так любят все чудесное, так любят прибавлять, что на их рассказы полагаться невозможно. Прибавь обманы, ловкость, хитрости. Я даже за Сократова гения не поручусь. Может быть, это была его хитрость. Посмотри на чревовещателя, фокусника, обморачивателя: если бы мы не знали, что они все делают естественным образом, как не почесть их волшебниками? В глазах других, человек снимает с себя голову, бреет ее и опять надевает по-прежнему; вода рвется в комнату, затопляет пол, все пугаются, кричат, и все это оптическая, химическая шалость.

Вспоминаем страшные сказки: Андерсена, братьев Гримм и русские народные

Текст: Альбина Драган
Фото: Laura Barrett

31 октября отмечается Хэллоуин, он же День всех святых. Но про святых, признаться, мало кто вспоминает, потому что кельтский языческий праздник все знают как карнавал нечисти — повод примерить на себя зловещие образы ведьмы, зомби или привидения. В нашей стране кто-то пытается запретить Хэллоуин в надежде защитить хрупкую детскую психику от кошмара.

Хотя на самом деле многие сказки, которые те же самые бдительные бабушки читают своим чадам, - еще тот кошмар, если посмотреть на них с позиции взрослого. Накануне «самой страшной ночи в году», как рекомендуют этот вечер устроители тематических вечеринок, мы составили подборку жутких сказок, которые все мы помним из детства - в том числе из-за страшных деталей.

1. Ганс Христиан Андерсен. «Красные башмачки»

Это история о девочке Карен, чьи красные башмачки прирастают к ногам, а ноги сами пускаются в пляс. Девочка уже и сама не рада такому повороту событий - в заколдованной обуви приходится плясать до изнеможения. К счастью, на помощь приходит палач, который устраивает кровавую экзекуцию и отрубает девочке ноги вместе с красными башмачками - и те заживут своей жизнью.

- Не руби мне головы! - сказала Карен. - Тогда я не успею покаяться в своём грехе. Отруби мне лучше ноги с красными башмаками.

И она исповедала весь свой грех. Палач отрубил ей ноги с красными башмаками, - пляшущие ножки понеслись по полю и скрылись в чаще леса.

Потом палач приделал ей вместо ног деревяшки, дал костыли и выучил её псалму, который всегда поют грешники. Карен поцеловала руку, державшую топор, и побрела по полю.

2. Ганс Христиан Андерсен. «Сказка о девочке, наступившей на хлеб»

Девочкам в сказке Андерсена как-то не особо везет. То Русалочка в обмен на голос получает две ноги, но каждый шаг дается через боль, то бедняжка Элиза должна колоться крапивой в полном молчании, чтобы сплести рубашки своим братьям.

В этой сказке героине Инге не везет особенно - ни с характером, ни с обстоятельствами. Девочку, которой в голову приходит гениальная идея перейти лужу, встав на хлеб, ждет немедленное наказание. Она проваливается в подземелье к болотице и жабам, а ноги ее прирастают к хлебу. Внезапно появляется бабушка черта, которая делает из Инге истукана и забирает в ад. В аду Инге мучается в прямом смысле слова: есть она не может, хотя стоит на хлебе, да еще и покаяться удается только тогда, когда с неба прольется дождь из горьких слез.

«Платье её всё сплошь было покрыто слизью, уж вцепился ей в волосы и хлопал её по шее, а из каждой складки платья выглядывали жабы, лаявшие, точно жирные охрипшие моськи. Страсть, как было неприятно! «Ну, да и другие-то здесь выглядят не лучше моего!» - утешала себя Инге.

Хуже же всего было чувство страшного голода. Неужели ей нельзя нагнуться и отломить кусочек хлеба, на котором она стоит? Нет, спина не сгибалась, руки и ноги не двигались, она вся будто окаменела и могла только поводить глазами во все стороны, кругом, даже выворачивать их из орбит и глядеть назад. Фу, как это выходило гадко! И вдобавок ко всему этому явились мухи и начали ползать по её глазам взад и вперёд; она моргала глазами, но мухи не улетали, - крылья у них были общипаны, и они могли только ползать. Вот была мука! А тут ещё этот голод! Под конец Инге стало казаться, что внутренности её пожрали самих себя, и внутри у неё стало пусто, ужасно пусто!»

3. Братья Гримм. «Можжевеловое дерево»

«Сказки братьев Гримм», то есть народные немецкие сказки, собранные братьями-лингвистами, которые и не помышляли, что их будут считать сказочниками, богаты на зловещие детали. Если вы хоть раз читали полный том таких сказок, то наверняка помните, что в «Можжевеловом дереве» мачеха отрезала ребенку крышкой сундука голову, когда он полез за яблоком. Затем перевязала ему шею платком, усадила на стул и дала в руки яблоко. Хуже того, она пыталась замаскировать преступление - посоветовала собственной дочери ударить сводного братца по уху, что бедная девочка и сделала. В итоге сварили из пасынка суп и накормили его мясом отца. Но сказка оказалась со счастливым концом. Душа ребёнка вселилась в птицу, которая извела мачеху страшными песнями, а потом и вовсе сбросила на нее мельничий жернов - тот размозжил ей голову. Как говорится, око за око, зуб за зуб.

Пошла Марленикен и говорит:
- Братец, дай мне яблочко.
А он молчит, ничего не говорит. И ударила она его по уху, и покатилась голова наземь. Испугалась девочка, стала плакать и кричать; побежала к матери и говорит:
- Ох, матушка, я отбила брату голову! - и она плакала, плакала, и никак нельзя было ее утешить.
- Марленикен, - сказала мать, - что ж ты наделала?! Но смотри, молчи, чтоб никто не узнал об этом, теперь ничего уже не поделаешь, мы его в супе сварим.
Взяла мать маленького мальчика, порубила его на куски, положила их в кастрюлю и сварила в супе.

4. Братья Гримм. «Сказка о том, кто ходил страху учиться»

Сюжет о младшем сыне-простофиле, который все никак не мог познать страх и поэтому пускался на всякие авантюры, которые ему советовали добрые люди. Но все никак у него не получалось. Случайно сбросил с колокольни пономаря (принял за привидение), снял висельников (принял за живых), а потом провел три ночи в заколдованном замке. В первую ночь его покой потревожили огромные чёрные кошки, собаки и скачущая кровать. С кошками наш герой расхотел играть в карты из-за огромных когтей. Поэтому когти котам он обстриг, а потом и вовсе их убил. Во вторую ночь наш герой не испугался располовиненного тела, а потом довольно весело играл со страшными людьми в кегли человеческими конечностями и головами. В третью ночь - объявился мертвец в гробу и чудовищный бородач.

Ветер раскачивал трупы повешенных, они стукались друг о друга. И подумал парень: «Мне холодно даже здесь, у огня, каково же им мерзнуть и мотаться там наверху?»
И, так как сердце у него было сострадающее, он приставил лестницу, влез наверх, отвязал висельников одного за другим и спустил всех семерых наземь. Затем он раздул хорошенько огонь и рассадил их всех кругом, чтоб они могли согреться.
Но они сидели неподвижно, так что пламя стало охватывать их одежды. Он сказал им: «Эй, вы, берегитесь! А не то я вас опять повешу!» Но мертвецы ничего не слыхали, молчали и не мешали гореть своим лохмотьям.
Тут он рассердился: «Ну, если вы остерегаться не хотите, то я вам не помощник, а мне вовсе не хочется сгореть вместе с вами». И он снова повесил их на прежнее место. Потом он подсел к своему костру и заснул.

5. «Медведь липовая нога». Русская народная сказка

Собственно, в русских народных сказках тоже хватает жутких подробностей. В этой сказке старик отрубает медведю топором ногу, а старуха варит их нее суп. Бедный мишка все никак не мог забыть потерянную конечность и регулярно наведывался к старикам, чтобы восстановить справедливость. Но не получилось. Медведя-инвалида убили подоспевшие сельчане.

Вот медведь идет, нога поскрипывает, он сам приговаривает:

Скырлы, скырлы, скырлы,
На липовой ноге,
На березовой клюке.
Все по селам спят,
По деревням спят,
Одна баба не спит -
На моей коже сидит,
Мою шерсть прядет,
Мое мясо варит.

6. «Крошечка-Хаврошечка». Русская народная сказка
В этой любимой всеми сказке про коровку и девочку странно все. Во-первых, живет она с мачехой и кривоватыми сестрицами - Одноглазкой, Двуглазкой и Треглазкой, а во-вторых, исполняет гигантский объем работы нетривиальным способом - влезает в ухо корове, а вылезает из другого. Мачеха, как водится, придумывает страшное и нелогичное - зарезать чудо-корову. Но совсем жуткой выглядит просьба коровы закопать кости и поливать их. В результате вырастет, как ни странно, не новая корова, а всего лишь яблоня.

Побежала Хаврошечка к коровушке:
- Коровушка-матушка! Тебя хотят резать.
- А ты, красная девица, не ешь моего мяса; косточки мои собери, в платочек завяжи, в саду их рассади и никогда меня не забывай, каждое утро водою их поливай.

7. Алексей Николаевич Толстой. «Русалка»

Ничто не предвещало беды - одинокий старик Семен жил со старым котом и ходил рыбачить. Однажды он выловил русалку и поселил у себя - даже заботливо прикрыл решетом, чтобы ее не покусали тараканы. Морская дева оказалась умелым манипулятором - мало того, что кота заставила придушить, а дом разобрать, так еще и убила самого старика - разодрав ему ребра. Вот и делай людям добро. Но больше всего в сказке жалко , который «ходил по пустому хлеву и мяукал хриплым мявом, словно детей хоронил».

«И за самое сердце укусила зубами русалка старого деда, - впилась…
Замотал дед головой - да к речке бегом бежать…
А русалка просунула пальцы под ребра, раздвинула, вцепилась зубами еще раз. Заревел дед и пал с крутого берега в омут.
С тех пор по ночам выходит из омута, стоит над водой седая его голова, мучаясь, открывает рот».

Николай Полевой
(1796–1846 )
Святочные рассказы

В Москве, доброй, как называл ее Карамзин, живало в прежние годы много стариков, живых летописцев прошедшего. Удаленные от шума столицы на Пресненские пруды, в Замоскворечье, на Земляной город, они тихо доживали и договаривали свой век: человек любит поговорить, когда не может действовать; кто действует, тот говорит мало. Я узнал Москву давно и слышал еще в ней рассказы и были елисаветинского и екатерининского века; видел людей в пожелтелых мундирах, с белыми как снег головами, с кагульскими рубцами на лице и со значками за взятие Хотина и завоевание Крыма. Я был тогда еще молод, но уже любил слушать их бесконечные рассказы, любил переселяться с ними от действительности к прошедшему. Когда мне бывало грустно, когда мне бывало весело, я всегда охотно слушал добрых стариков, рассказывавших мне свои были и небылицы: они переносили меня в круг людей, давно не существовавших, живо рисовали предо мною и ужасы московской чумы, и бунт Пугачева, и китайское посольство в Петербург, и шведского адмирала, пленявшего всех московских красавиц, лет за сорок до нашего времени. Русские сказки, русские рассказы и повести всегда мне нравились, и могу ли исчислить все, что я переслушал от добрых старожилов московских! Могу ли передать вам все их предания о мечтах и надеждах, давно уснувших с мечтателями, о порывах сердец, кипевших сильными страстями и давно охолодевших в могиле, о старых поверьях и обычаях!

Хочу, однако ж, рассказывать иногда вам, друзья мои, кое-что из того, что сам слыхивал, и вот теперь, кстати на Святках, послушайте, что мне удалось услышать в один только вечер в беседе нескольких стариков.

Вам нет надобности знать, сколько лет прошло тому, как жил в Москве один человек старый, добрый, любезный, словоохотливый. Много, мало: не все ли равно? Я уважал его как старика и любил как человека. В его семействе провел я несколько часов счастливой юности. Тогда еще глядел я на свет сквозь призму надежд, жил в области мечтаний. Улыбка прелестной девушки,


И соловей в тени дубравы,
И шум безвестного ручья

радовали меня чистою, беспритворною радостью! Когда вечером, вокруг камина, собиралось доброе семейство моего старого друга, когда ты оживляла его собою, ты, которую я назвать не смею, которая после отказалась от счастья и променяла его на блестящую куклу большого света: я счастлив бывал в то время! Но полно о ней! Скажу вам, что дружеская беседа наша украшалась иногда присутствием старинных друзей нашего хозяина, также разговорчивых, веселых и добродушных.

Были, как теперь, Святки. Где мог я лучше и веселее провести длинный зимний вечер, если не у моего старого друга? Еду к нему. Погода была несносная: снег хлопьями падал, и сугробы его переносило вихрем с места на место. Тем милее было после трудного путешествия отдохнуть в теплой, светлой комнате, с людьми счастливыми и веселыми.

Я застал полное собрание. Хозяин, в своем колпаке и татарском халате, занимал главное место возле камина. Дым вился из трубки его сослуживца, суворовского воина, подле которого сидел наш общий знакомец (назовем его хотя Терновский: Милоны, Добровы и Правдины уже надоели нам в русских комедиях). Это был добрый философ, который верил всем привидениям, всем колдунам, всему чудесному на свете и все старался изъяснять, как он говорил, естественным образом. Присовокуплю к этому Шумилова, доброго старика, который на своем веку объездил пол-России, видел все, что рассказывал, рассказывал обо всем, что видел, и был записной охотник рассказывать русские были и сказки. Я застал у них жаркий спор о каком-то деле первой Турецкой кампании , но в то же время заметил желание хозяина говорить о чем-то другом.

У него была странная привычка говорить всегда о том, что прилично времени и обстоятельствам. Кроме обыкновенных рассказов о его путешествии на Кавказ, поездке в Польшу и знакомстве там с Костюшкою (об этом когда-нибудь расскажу вам особо), он любил поговорить о политике, когда получал газеты, о полярных землях зимою, об Африке в жаркий летний день и о привидениях накануне Ивана Купалы.

Круто повернул он разговор, спрашивая меня о погоде, и известил, что все его домашние уехали на вечер к одному из знакомых. «Я думал, – прибавил он, – что и ты там будешь».

– Нет! Меня звали, но я отказался.

– А для чего? Пока молодость, надобно веселиться и играть жизнью. Будет пора и для тебя, когда дома, подле камина, будешь казаться веселее, нежели на бале.

– А вы сами всегда следовали этому правилу?

– О! Да как еще следовал! На меня не пожалуются мои ровесницы, чтобы я скуп бывал на ласковые приветствия и мадригалы, и в менуете a la Reine никто лучше меня не умел вытянуть ноги, учтивее приветствовать свою даму. Вы, нынешние молодые люди, сидни, а мы были настоящими молодцами.

– Напротив, ныне жалуются на ветреность молодых людей.

– Правда, но ведь это вечная жалоба; а разбери-ка хорошенько, то увидишь, что вы сделались увальнями против нас и заменяете все какою-то американскою дикостью! Нет правила без исключений (прибавил он, пожимая мою руку). Я говорю вообще. Начнем с нашего убора: какие мы были щеголи! Стальные светлые пуговицы, барсовые, полосатые кафтаны, пряжки на башмаках, двое часов с огромными пучками привесок; можно ли сравнить ваши темные куртки, вашу матросскую одежу с таким великолепным нарядом! А учтивость? Дама казалась царицей в нашем кругу; вы оборачиваетесь к дамам спиною, толкаете их и не думаете уважать.

– Знаешь ли, когда это началось? – сказал суворовский сослуживец. – С Французской революции. Тогда как мы били революционеров в Италии, наши дамы ахали от всклоченных их голов, от либерального платья их, остригли себе волосы, надели парики…

– Но что ж тут худого? – подхватил Шумилов. – Все это в порядке вещей: ныне любят простоту, менее блеску снаружи, больше внутреннего достоинства.

– Если бы так! – сказал хозяин. – А беда в том, что, мне кажется, нынешняя молодежь – те же стеклянные куклы, что были мы, только мы были прозрачные, хоть сквозь глядись, а ныне этих кукол красят темной краской.

– Ты противоречишь естественным действиям природы, – возразил Терновский. – Свет делается не хуже, а лучше: это решенная задача. Только наши братья-старики твердят, что свет стал или становится хуже.

– Друг мой! Этого я никогда не скажу; а дело в том, что свет твой, становясь умнее, не делается счастливее.

– Что такое счастье? Понятие относительное! Кто становится лучше, тот должен быть счастливее.

– Похоже на силлогизм; да воля твоя, а прежде как-то было живее. Мы больше умели жить: были молоды в молодости и оттого дожили до седых волос; но Бог знает, увидят ли наши потомки стариков из нынешнего времени. Теперь стареют так рано и оттого, может быть, не успевают жить или, боясь не успеть, спешат жить и оттого рано стареют. У нас было прошедшее, настоящее и будущее; теперь живут в одном настоящем. Молодежь не думает о будущем, а мы только твердим о прошедшем; жизнь развивается, как часовая гиря: часы бьют, всякий человек говорит: как поздно! – и слова пролетают со звоном часового колокольчика, пока гиря стукнет в пол…

– Тогда ее опять заведут, – сказал, смеясь, Шумилов, – и опять часовой колокольчик начинает названивать: летит невозвратное время! Это было давно сказано.

– Может быть, я худо выразил свою мысль, – отвечал хозяин, – говоря, что прежде живее умели жить…

– Разумеется, живее, как дети, которые лучше взрослых умеют восхищаться игрушкой.

– Хорошо, да кто счастливее: дитя ли с своей игрушкой или философ, исчахший над истинами. Ты говоришь: свет стал умнее! Бог знает, мой друг! Полно, не умничает ли он больше прежнего? Сердечно радуюсь нынешнему философскому веку, а как ни смотрю на людей, они все те же люди; те же, а важная разница! Прежде больше было этого, как бы сказать, веселья жизни, без которого в свете холодно, как без печки в трескучий мороз. Оно, коли хотите, обманывает нас своим волшебным фонариком, но людям с ним весело.

– Ты глядишь на свет с одной стороны, – сказал Терновский.

– Со стороны сердца! Шалун Вольтер был очень прав и, вероятно, от сердца сказал, оканчивая забавную свою сказочку:


Le raisonneur tristement s’accredite;
On court, helas! apres la verite;
Ach! croyez-moi, l’erreur a son merite.

– Разумеется. Голая истина еще не по веку гостья. Я уверен, что она ужаснула бы нынешнего человека, если бы он взглянул на нее лицом к лицу.

– Вот: насилу ты со мной соглашаешься! Зачем же свет отказывается от своей юности: еще рано и спешить бы незачем. Истина только выглядывает еще из своего колодца; ей дают щелчки, и она опять прячется. Ум человеческий еще бродит в костылях глупости, когда сильная подагра мешает ей самой шататься в мире.

– По миру, – сказал Терновский, – доброхотных дателей довольно, а люди, как разносчики, ходят между тем и кричат: «Ум! Свежий ум!» Развернешь коробочку: она пустая.

Все засмеялись.

– Что мы зафилософствовали, – сказал суворовский сослуживец, – примеров нечего искать далеко. По-моему, старый век и новый век то же, что старый серебряный рубль и новый.

– Сравнение недурно, – сказал Шумилов, – но ведь новый рубль все рубль для того, у кого нет старого: так и в свете; и знаете ли что? Я помню, когда я был в Сибири и мне надобно было заплатить якутскому шаману за ворожбу его, я вынул два рубля и хотел отдать ему старый, он сказал мне: «Теён бачка! Дай мне вон этот светленький!»

– Да светленький ли наш век? Он похож на монету, на которой клеймо худо выбито.

– Вспомни старое, приятель! – сказал хозяин. – У нашей монеты клеймо было грубее, да яснее. Посмотри хотя на нынешние веселья: такое однообразие, все так расхоложено! В танцах ходят, с радости делают гримасы и с горя улыбаются. Мы плакали с горя, зато с радости хохотали. Повторяю, что сказал: прежде бывало больше житья, больше разнообразия в бытье!

– Если хотите, – сказал Терновский, – то чем далее в старину, тем бывало больше. Таковы естественные действия природы. Выигрывая в уме, мы теряем в сердце. Наши предки оживляли все: у них являлись духи, привидения, волшебники, а мы знаем, что все это естественные действия природы.

– И жаль, что мы это знаем, – прибавил Шумилов. – Нынешним стихотворцам горе, да и только: нечего списывать с самих себя! А посмотрите, сколько найдут они в старине нашей и иноземной!

– И посмотри, как охотно всякий поделится с нами наслаждением стариною, – сказал хозяин. – Нет! Право, мы еще жили если не лучше, так веселее. Возьмем спроста: вот теперь Святки. Чем отличаются они от Святой недели? У нас на все был свой манер! Бывало, о Святой мы строим качели, о масленой катаемся с гор, а о Святках поем подблюдные песни.

– Загляните ж в старину постарее нашей, – сказал Терновский. – Уж и мы более смотрели на эти игры, а предки наши более играли в них сами. Да и я люблю старину, хоть не соглашаюсь, что тогда было лучше. Я люблю ее, как дитя, которое беспечно и невинно, боится трубочиста, оттого что он черен и с хлопушкой в руках прыгает от радости.

Тут начался между ними разговор о старине, об ее весельях и забавах.

– Помнишь, – сказал хозяин Шумилову, – наши святочные вечера! Бывало, соберется народу множество и пойдет потеха. Днем катанье: саней пятьдесят едут одни за другими, что говорится, дуга на дуге, как свадебный поезд; вечером начнутся фанты, песни, гаданье: бегаем полоть снег, слушать под окнами…

В общем, ужасов в жизни современного молодого человека определенно не хватает - иначе откуда такая сумасшедшая популярность у Стивена Кинга, Стефани Майер или, в самом интеллектуальном случае, Говарда Лавкрафта.

То, что сегодня называют «готикой» - особенный интерес к теме смерти, кладбищенская эстетика в одежде и макияже, заигрывания с нечистой силой и вообще некоторая угрюмая свирепость - изобретение, между прочим, не сегодняшнего дня. Страсть к ужастикам стара как мир, иначе откуда такая неумирающая популярность у легенд о графе Дракуле, у романа о Франкенштейне или у новелл Эдгара По? В конце концов, все эти сказки про Змеев Горынычей и Баб Ёг, воскресающих мертвецов и говорящих утопленниц - разве не хоррор?

Впрочем, и без Эдгара По и Франкенштейна ужастиков в культурном обиходе хватает. Наряду с «Колобком» и «Репкой» в нежном детстве мы накрепко запоминаем рассказы про «Чёрную руку» или «Синий ноготь» - помните, как замирало сердце и стыли руки, когда очередной сказитель в детском лагере потчевал нас на ночь очередной страшилкой?

Баба-Яга. Иллюстрация к сказке Василиса Прекрасная

Во все времена армия поклонников ужасов, будь то устные легенды, книги или фильмы, была очень молодой. Старость на своем веку повидала такого в реальной жизни, что придуманными ужасами ее уже не напугаешь. Молодость же - нетерпелива: хочется испытать всего, и побольше, и побыстрее, и посильнее. И, кстати, польза от искусства в стиле «хоррор» существует: проживая утрированные, концентрированные эмоции, человек борется со своими реальными страхами. Кто боялся Ганнибала Лектора - сильно ли испугается нежданного звонка в дверь?

Раз есть культурный запрос на хоррор - будет и культурный ответ на него. Первым литературным ужастиком считается роман Хораса Уолпола, графа Оксфордского, под названием «Замок Отранто» (1764). Благородный граф опубликовал роман анонимно - поскольку до сих пор писал только приличествующую случаю публицистику и исторические заметки. А тут - такой моветон: падающие с небес военные доспехи, кровоточащие статуи, голоса из преисподней, черные руки отдельно от тела и прочий кошмар. Потом была Мэри Шелли со знаменитым «Франкенштейном» (1818), сэр Монтэгю Джеймс, положивший начало романам «с привидениями» - в общем, туманная Англия с удовольствием разработала этот сложный жанр.

Но заподозрить русских классиков в пристрастии к хоррору?

А между тем, он отлично им удавался.

Любой русскоязычный читатель без труда вспомнит леденящего душу «Вия», читатели чуть поопытнее с содроганием пересмотрят «Ночь накануне Ивана Купалы» - Николай Васильевич Гоголь умел напугать как следует.

Но он был не первым. Первым, как обычно, был Пушкин.

Иллюстрация к повести Н.В. Гоголя «Вий»

Вообще-то моду на потустороннее в русскую литературу принес как раз английский романтизм, узревший в литературе «хоррора» большие изобразительные возможности. Писатели-романтики отчаянно искали какую-то другую реальность, какой-то другой мир, в котором жизнь человеческая будет подчинена законам высшей справедливости и космической гармонии - потому что в этой, видимой, реальности ни справедливости, ни гармонии не наблюдалось. Романтики помещали своих героев в экзотические страны и на далекие острова - но там выходцы из «нашего» мира оказывались чужаками и никак не могли прижиться. Романтики пробовали овеществить мир сновидений и воспоминаний - но герой неизбежно просыпался и снова оказывался в омерзительном «здесь и сейчас». Оставалась смерть - возможно, там, где все равны перед лицом вечного забвения, под присмотром необъяснимых, но всемогущих сил, существует Правда, и Справедливость, и Закон? Романтики, правда, не придавали картинам «иного» мира особенно ужасных черт, не злоупотребляли физиологическими подробностями или натуралистическими деталями - но от самого прикосновения к смерти веяло холодом. Вспомним балладу Жуковского «Лесной царь» - вроде ничего такого ужасного, а - страшно. Увлечение Гоголя темной стороной мироздания - оттуда же, из особенного преломления в его открытой для мистики душе романтической традиции.

Пушкин-романтик обходился без хоррора и был крайне реалистичен: его герои искали счастья то в цыганском таборе, то на Кавказе, то в недалекой и задокументированной истории. А вот Пушкин-реалист однажды взял - и написал повесть в жанре хоррор.

Правда, как и сэр Хорас Уолпол, сначала он скрывался за псевдонимом: его «Гробовщик», повесть об оживших мертвецах и крепко спящих плотниках, включена в «Повести Белкина».

Иллюстрация к повести А.С.Пушкина "Гробовщик"

Первая фраза повести задает тон. Смотрите: «Последние пожитки гробовщика Адрияна Прохорова были взвалены на похоронные дроги, и тощая пара в четвертый раз потащилась с Басманной на Никитскую, куда гробовщик переселялся всем своим домом ». До первой запятой читатель уверен, что Адриян Прохоров - мертв («последние пожитки», «похоронные дроги »). От первой до второй запятой находится в недоумении: с чего бы это четыре раза возить мертвеца с пожитками? И, наконец, финальная часть фразы помещает нас в то самое «двоемирие», в котором непонятно, где какая реальность: переселился ли гробовщик из мира живых в мир мертвых (недаром используется глагол «переселялся», частый в «смертных» идиомах, а не, допустим, «переезжал») или сменил место жительства здесь, в настоящем мире. Атмосфера создана, пугающий загробный мир и непонятная реальность густо замешаны в узкой мензурке небольшой повестушки.

Дальше - все в лучших законах жанра. Вот переход от яви, в которой Адриян участвует в развеселой пирушке, к мистическим событиям, в которых к нему явятся мертвецы: «С этим словом гробовщик отправился на кровать и вскоре захрапел . На дворе еще было темно, как Адрияна разбудили. Купчиха Трюхина скончалась в эту самую ночь, и нарочный от ее приказчика прискакал к Адрияну верхом с этим известием ».То есть читатель абсолютно уверен, что гробовщик не спит - его разбудили. Прохоров начинает суетиться с похоронами Трюхиной, принимает у себя в гостях мертвецов, пугается их до смерти - и просыпается. Оказывается, там, где автор написал, что гробовщика «разбудили » - это уже был сон. Но мы понимаем это только тогда, когда весь сон уже приняли за реальность. Каков Пушкин, а?

Заканчивается «Гробовщик» как будто бы ничем. Адриян, выяснив у работницы, что никакой купчихи Трюхиной и ночных гостей на самом деле не было, облегченно вздыхает и восклицает: «Ну, коли так, давай скорее чаю да позови дочерей» . Однако читатель не может отделаться от ощущения тревоги: нет, не может все так просто закончиться, может быть, работница - сама мертвец? Может быть, потусторонний мир целиком поглотил Адрияна? В чем тогда смысл пушкинского хоррора, если все сейчас сядут и начнут просто пить чай?

В поисках ответа на вопрос мы снова и снова перелистываем пару страниц этой миниатюрной повести, пока, наконец, не натыкаемся на эпиграф (редкий читатель читает эпиграфы). А он гласит: «Не зрим ли каждый день гробов,
Седин дряхлеющей вселенной?
» Тут же вспоминается первая фраза, та самая, где пожитки Прохорова на похоронных дрогах (случайно ли фамилия гробовщика «Прохоров » и слово «похороны » - практически анаграммы?) перевозили из дома в дом (гроб часто в народе называют «домовиной »), вспоминается неразличимость яви, в которой Прохоров пирует с сапожником и булочником, и сна, в котором он потчует мертвецов - и до читателя медленно, но неотвратимо доходит главная мысль: кто мы все здесь перед лицом Вселенной, как не мертвецы, настоящие ли, будущие ли…

Страшно. И оттого, что нету здесь особенной кровавой физиологии или мясной натуралистичности - еще страшнее. Точь-в-точь стилистика знаменитого Альфреда Хичкока: все как в жизни, но так снято, что - просто ужас. Это вам не романтические сказки и аллегории, когда у читателя каждую минуту есть возможность захлопнуть книгу и сказать: «ну и напридумывали». Это - реализм, и его не захлопнешь.

После «Гробовщика» хоррор не раз появится в пушкинской прозе. Вспомните знаменитую «Пиковую даму» : «В это время кто-то с улицы взглянул к нему в окошко, — и тотчас отошел. Германн не обратил на то никакого внимания. Чрез минуту услышал он, что отпирали дверь в передней комнате. Германн думал, что денщик его, пьяный по своему обыкновению, возвращался с ночной прогулки. Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье. Германн принял ее за свою старую кормилицу и удивился, что могло привести ее в такую пору. Но белая женщина, скользнув, очутилась вдруг перед ним, — и Германн узнал графиню !» Оцените кинематографичность отрывка: Пушкин, живший за столетие до кино, очень точно передал динамику кадра, скупость звукоряда, простоту и щемящий нарастающий ужас черно-белых мизансцен.

А.С. Пушкин "Пиковая дама" иллюстрации А.Н. Бенуа

Кстати, есть ужастик - есть и киноляп. И он - не голливудское изобретение. Самый настоящий «киноляп» допустил именно Александр Сергеевич, и именно в «Пиковой даме». Вспомним конец третьей части, тот драматический эпизод, когда Германн требует открыть ему три заветные карты: «Сэтим словом он вынул из кармана пистолет. При виде пистолета графиня во второй раз оказала сильное чувство. Она закивала головою и подняла руку, как бы заслоняясь от выстрела... Потом покатилась навзничь... и осталась недвижима . «Перестаньте ребячиться, — сказал Германн, взяв ее руку. — Спрашиваю в последний раз: хотите ли назначить мне ваши три карты? — да или нет?» Графиня не отвечала. Германн увидел, что она умерла ». Мизансцена нарисована скупыми, но точными деталями: графиня, опрокинувшись навзничь и скатившись с кресел, лежит на полу, Германн, коленопреклоненный, перед ней… Но прочтем начало четвертой главы, то место, когда Германн, открывшись несчастной Лизе, снова входит в комнату графини: «Он спустился вниз по витой лестнице и вошел опять в спальню графини. Мертвая старуха сидела окаменев ; лицо ее выражало глубокое спокойствие ». Это что же выходит? Мертвая старуха поднялась, уселась ровненько в кресло и окаменела вторично? Что это, ошибка классика или прием опытного автора хоррора?

Разумеется, Пушкину хоррор был необходим не сам по себе. Он и авторам лучших современных ужастиков тоже нужен не просто так. Реалистически переосмысливая романтический мистический опыт, Пушкин утверждал своими повестями: иной мир и иная реальность - не просто художественный прием. Жизнь - не познана. И остановиться в ее познании - значит, оставить для себя «потусторонним» почти весь мир, не вместившийся в узенький кругозор всезнайки.

И он прав. Если мы точно уверены в том, что чего-то на свете не бывает, это значит только одно: маловато мы знаем про то, что представляет собою свет.

Анна Северинец