Повесть о сонечке цветаева. Повесть о сонечке. Повесть о Сонечке

Де Вега Лопе

Учитель танцев

Лопе Де Вега

Учитель танцев

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Альдемаро. Белардо-- его слуга. Рикаредо-- его двоюродный брат. Альбериго. Фелисьяна и Флорела -- его дочери. Тевано. Вандалино. Тельо-- его слуга. Корнехо-- дворецкий у Альбериго Лисена-- служанка Флорелы. Андроньо-- слуга.

Действие происходит в Туделе.

* ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ *

Гостиница

ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ Альдемаро, Белардо

Альдемаро

Иди скорей меня раздень! Как я устал! Я скоро лягу. Живее отстегни мне шпагу!.. Я задыхаюсь целый день. Горю, пылаю, душно мне, Как саламандре на огне. Их тысячи ты уничтожишь, Когда раздеться мне поможешь. Скорей сними камзол с меня! Тому не нужно одеянье, Кто весь -- от мысли до желанья -Есть воплощение огня. Я точно соткан из лучей: По ним безумных мыслей стая, Жар пламени сильней питая, Течет как огненный ручей. Я весь горю, дышать мне тяжко. Освободи--тут давит пряжка!

Хоть нету дыма без огня, Но и огня ведь нет без дыма. Горите вы--а где же дым?

Альдемаро

Смешон с вопросом ты своим! Огонь любви горит незримо. Проникнуть может только тот В его таинственную сферу, Кто знает страсть.

Приму на веру.

Альдемаро

И в каждом тот огонь живет, Но он бывает то кометой, То постоянною звездой.

Как так? Сеньор любезный мой! Я в мудрости не смыслю этой.

Альдемаро

В одних--мелькнул и вмиг погас, В других--горит не угасая, Вот как во мне.

Ну речь! Такая, Каких я не слыхал от вас. Ведь были вы другим в Лерине.

Альдемаро

Я был совсем другим, ты прав. Я прожил жизнь, любви не знав, И я был слеп и глух доныне. Огнем чудесным я палим, Меня он тайно убивает. Он все в себе самом скрывает: В нем -- свет, в нем -- звук, прилив и дым. Свет -- отражение сиянья Далеких солнечных лучей В волшебном зеркале очей; Звук--горькой жалобы стенанья; Живая влага слез -- прилив, А вздохи сердца--струйки дыма,-Я к небесам их шлю незримо, В дым легковейный обратив.

Ого! Кто так еще речист? Сильны в науке вы любовной И говорите, безусловно, Как истинный специалист.

Альдемаро

Учиться долго тут не надо: Схватить легко все на лету. Чтобы постичь науку ту, Нам одного довольно взгляда! На праздник свадьбы поутру Попал в Туделу я проездом И, как угодно было звездам, Невесты увидал сестру. Так в облаках небесной сферы, Где розы и лазурь дарят Своею роскошью закат, Явилась мне звезда Венеры-Нет, солнце было предо мной!

Сеньор! Простите мне, по чести: Закат, звезда и солнце вместе В картине смешаны одной?

Альдемаро

Не только ночью--в час рассвета На небе утреннем видна Звезда любви!

Но кто ж она, Звезда пленительная эта?

Альдемаро

Флорела! За нее умру!

Ну, утешение хоть в этом, Что сделали своим предметом Вы незамужнюю сестру!

Альдемаро

Да, ей легко далась победа: Навек Флореле отдаю Я душу, сердце, жизнь мою! Но где ж милейший Рикаредо?

ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ Те же и Рикаредо с маской в руках, в ботфортах со шпорами.

Вот он -- персоною своей!

Рикаредо

Ну крестничек--хорош, злодей!

Альдемаро

Хорош и крестный--не в обиду!

Рикаредо

Я потерял тебя из виду Среди людей и лошадей.

Альдемаро

Я тоже прямо растерялся И потерялся...

Рикаредо

Отчего Ты, покидая торжество, Найти меня не постарался?

Альдемаро

Я там такое увидал, Что сам себя я потерял. Но что же было на гулянье!

Рикаредо

Чего там не было! Всего Не расскажу: не хватит краски.

Альдемаро

Рикаредо

Турнир, призы и маски...

Альдемаро

Приезжих много?

Рикаредо

Большинство!

Альдемаро

Да кто ж там был?

Рикаредо

Ну что же, слушай! Первый-- славный Альдемаро! Он, конечно, первый приз Присудил сестре невесты, Обаятельной Флореле, Затмевающей все звезды. О Флорела! Вся в цвету, Мир красой обогащает И плоды своей весны Щедро жизни обещает. Но, однако, по порядку: Стали рыцари съезжаться, Чтоб принять участье в играх, Позаимствовав у птиц Оперенье для уборов, Для нарядов же--богатство Своего воображенья. Первый был--сын коннетабля: Гордо въехал он на кровном Андалусском скакуне, И чепрак его венгерский Вышит был узорной сетью Перламутровых гвоздик И серебряных скелетов. Свой девиз толпе он кинул: "Те плоды мне даст надежда, Что растут на этом поле". Представляется он судьям, И они, в шатер вернувшись, Присуждают безусловно Нить жемчужную ему. Председатель согласился. Но вступает граф Лерина, Всех затмив своим искусством. Чудный конь! И чудный всадник! Поднимает руку быстро И одним рывком копья Сразу он кольцо срывает, Задевает два других... Приз ему уж предназначен, Вдруг--теряет шпору он! Так пришпоривал усердно, Что ремень блестящий лопнул И к ногам коня упала Шпора посреди дороги. Тут вручает председатель Арагонской даме приз. Смолкнул гром рукоплесканий, И в процессии блестящей Появляются фигуры, Маски разные идут. Две вдовы смиренных в черном, В белых головных уборах, А на голове у каждой Зеленеющие ветки, И в руках у них девиз: "Хоть кора суха снаружи, Но душа внутри цветет". Стройный пилигрим за ними Выступает в грубой рясе, На полях французской шляпы Знаки орденских отличий И святые амулеты. С ним -- герольды-пилигримы И несут его девиз: "За чудесное спасенье Приношу как благодарность Я разорванные цепи". Вот два пастушка; герольды На руках несут Амура, Он натягивает лук И стрелою целит прямо В сердце каменной пастушки. На груди у пастушков Две стрелы, вонзенных будто, А девиз гласит: "Вот так К нам его вернутся стрелы!" Знаменосец из Памплоны На большой скале въезжает, Весь в зеленом; и камзол, И чулки его, и шляпа-Все немецкого покроя. На скале зеленый лавр И девиз: "Отсюда свергнусь, Если рушится надежда!" А за ним -- погонщик мулов, А на муле--вместо груза Сам божок Амур крылатый, На глазах его повязка, Лук и стрелы за спиной. А девиз: "Мой груз так тяжек, -Может быть, хотя бы здесь Мне его удастся сбросить!" В заключенье празднества Появляются шесть мавров На арабских скакунах, В фиолетовых одеждах. Тростниковые их копья С ярко-алыми флажками, Точно ивовые прутья, Поднимают, опускают; Разъезжаются попарно, Отдают свои девизы И перед судейской ложей Замирают в ожиданье, Осадив на всем скаку. Все на славу отличились. В состязании всех больше Силой, ловкостью, нарядом Отличился Вандалино, Очарованный Флорелой. Получил он первый приз За изящество и ловкость. Знаменосец из Памплоны За девиз награду взял, И кругом все говорили, Что в скале намек на имя Дамы сердца заключался. Дали сыну коннетабля Справедливо первый приз. Председатель состязанья Заявил, что в ратном деле Всех других он превзошел. Этим был закончен праздник. Скоро площадь опустела, Опустели и балконы, И без двух светил прекрасных -Фелисьяны и Флорелы,-Как без солнца, день померк.

Альдемаро

Хотел бы видеть я все это...

Рикаредо

Тебе же не было запрета. Ужель ты бросил торжество Из-за наряда своего?

Альдемаро

Хотел я в тень уйти недаром От этих солнечных лучей: Они томят все горячей-Сражен я солнечным ударом.

Рикаредо

Что ж ты за солнце увидал?

Альдемаро

Ты сам ее сейчас назвал...

Рикаредо

Ужель Флорела?

Альдемаро

Да, Флорела.

Рикаредо

Гм... Солнце ты увидел в ней.

Альдемаро

Среди ночей, среди теней Она мне солнцем заблистала.

Рикаредо

И ты влюбился -- так вот, вдруг?

Альдемаро

Да, сразу.

Рикаредо

Альдемаро

Без предела: Страсть мной всецело овладела, И гибну я!

Рикаредо

Белардо, друг, Седлай! В Лерин! И безусловно Пройдет там этот пыл любовный

Не удивлюсь: ведь дни бегут, И время все забыть поможет. А мне прикажете, быть может, Вы с лошадьми остаться тут?

Рикаредо

Да, и Андроньо, наш лакей, С тобою вместе возвратится: Он тоже может пригодиться Я опасаюсь за коней.

Альдемаро

Седлай коня для Рикаредо, И пусть он едет--добрый путь, А я отсюда не уеду.

Рикаредо

Ты мелешь глупости.

Альдемаро

Рикаредо

Брось шутки и не спорь напрасно: Поедем-ка домой скорей!

Альдемаро

Ответа ждешь ты?

Рикаредо

Альдемаро

Прекрасно! Я не уеду--хоть убей. Ты мне не веришь?

Рикаредо

Альдемаро

Ну вот: Я остаюсь один, в Туделе.

Рикаредо

Да ты помешан, в самом деле!

Альдемаро

Пусть смерть меня за это ждет-Имей в виду, отныне я Туделы постоянный житель: Здесь мой приют, моя обитель, Вторая родина моя.

Рикаредо

Вот непонятная причуда! Ты позабыл, что твой отец Давно уж разорен вконец, Что замок ваш--развалин груда? Ты знатен, да, но ты бедняк, И ты мечтать о браке можешь? Да что ж невесте ты предложишь, Подумай?

Альдемаро

Ах, при чем тут брак?

Рикаредо

Чего ж: ты хочешь? Непонятно!

Альдемаро

Одной мечтою я живу: Служить ей, точно божеству, И жизнь отдать ей безвозвратно.

Рикаредо

В Лерине вам и то вдвоем Сводить концы с концами трудно. Ты поступаешь

Сюжет пьесы отличается достаточно бесхитростной завязкой: молодой дворянин Альдемаро, буквально на пару дней заглянув в город Туделу по дороге домой из «турне в целях образования» (как бы мы сказали сегодня) и, будучи гостем на чужой свадьбе, влюбляется в младшую сестру невесты. Понимая, что отцу Флорелы благородный, но бедный соискатель руки дочери вряд ли понравится, юноша проникает в дом возлюбленной под видом учителя танцев. Такой сюжет мы видели не раз и не только у испанских драматургов. Однако, Лопе де Вега разнообразит историю различными «нестандартными» обстоятельствами и показывает своих героев так, что читатель (или зритель) не может не проникнуться к ним симпатией. Во-первых, пьеса напоминает нам очень простую вещь: какие бы сильные чувства не испытывал человек, как не был бы погружен в себя или свою вторую половину, его все равно окружают другие люди (семья, друзья, знакомые и т.д.). Не грех помнить, что и они живут своей жизнью, своими чувствами, заблуждениями, страданиями и им иногда просто необходимо помогать, поддерживать. Особенность сюжета «Учителя танцев» в том, что Альдемаро и Флорела заняты далеко не только борьбой за свое счастье, но и за доброе имя близких им людей. Оказывается, что сестра Флорелы, та самая, чья свадьба и свела молодых героев, хоть и носит имя Фельсьяна (от feliz – «счастливый»), но далеко не счастлива: Я вышла замуж без любви, Флорела: Тевано здесь два дня всего, А я уж вышла за него… Я вышла замуж не любя, - Что хуже, чем судьба такая? (255) [здесь и далее, с указанием номера страницы, цит. по Лопе де Вега. Драмы и комедии. М.: Правда, 1991] Мечтая испытать теперь уже запретное чувство, Фельсьяна позволяет себе увлечься поклонником Флорелы Вандалино и делает сестру своей помощницей и наперсницей. Такая «помощь» грозит Флореле браком с нелюбимым Вандалино или серьезно пострадавшей репутацией (сложно сказать что хуже…), однако Фелисьяну это мало волнует. Решать эту сложную задачку с сохранением доброго имени Фелисьяны и отстаиванием своего чувства приходится Альдемаро и Флореле. Вместе молодые люди блестяще справляются с этой непростой ситуацией, убедительно доказывая нам «состоятельность» их будущей молодой семьи: и себя в обиду не дадут, и родных от несчастий защитят. Кроме того, союз Альдемаро и Флорелы – союз положительных качеств двух характеров, на которые просто не возможно не обратить внимание. Во-первых, в образ Альдемаро Лопе де Вега вносит своеобразную «демократическую» нотку. Наверняка, она очень нравилась современникам драматурга, и еще больше нравится сегодняшнему зрителю. Дворянин Альдемаро далеко не случайно выбирает для себя «маску» учителя танцев. Танцевать он действительно любит и умеет: Учился я искусству танцев В Неаполе, в одной из школ: Учителей я превзошел И славился у итальянцев (228). Такое желание учиться, овладевать новыми навыками, добиваться совершенства говорит о том, что Альдемаро, видимо, не воспринимает свой дворянский титул как единственное свое достоинство, он стремится к большему. Альдемаро в своей любви – настоящий рыцарь. Ради возлюбленной он совершает подвиг, решившись на время стать простым учителем танцев и не боясь повредить дворянской чести «низменным» занятием. Флорела для него – Прекрасная Дама: Одной мечтою я живу: Служить ей, словно божеству, И жизнь отдать ей безвозвратно (227). Другой поклонник Флорелы сначала говорит как будто о том же: Служить ей!.. Для счастья моего Что выше может быть, скажите? (249) Однако потом зритель наглядно убеждается в том, насколько различны воззрения Вандалино отличаются от искренних чувств Альдемаро. Вандалино, например, совсем не прочь сделать предмет «служения» своей любовницей. Оказывается, чтобы оставаться порядочной женщиной, нужно в такой ситуации всего лишь получить с кавалера расписку в том, что он потом женится. А потом, когда Вандалино говорят, что у Флорелы был роман с Альдемаро, молодой человек (и это после рассуждений о расписках и тайных свиданиях!) демонстрирует совсем не «либеральные» взгляды на поведение молодых девушек до свадьбы: Супруга дворянина Быть непорочною должна И чистою, как горная вершина (347). Другое качество, отличающее Альдемаро – честность (несмотря на «маскарад). Вандалино, как мы уже знаем, охотно пользуется «двойными стандартами», Тевано (муж Фелисьяны) страдая от ревности, не считает зазорным прочитать чужое письмо (причем порванное), Альдемаро же ведет себя совершенно по-другому. Став (как ему кажется) невольным свидетелем свидания Вандалино и Флорелы, он, тем не менее, верит, что Любовь моя разрушит все преграды, И сердце сбросит гнет ревнивых пут (261). А назавтра честно спрашивает Флорелу (пусть не напрямик, намеками) любит ли она соперника. Наградой Альдемаро становится рассказ девушки о том, что в саду была вовсе не она, а Фелисьяна, а заодно – счастливая новость: его чувство взаимно. Флорела не уступает возлюбленному в находчивости и сообразительности, и вместе с тем – в честности. В самый критический момент, когда нужно что-то срочно предпринять, чтобы «устранить» Вандалино, «привести в чувства» Фелисьяну, защитить Альдемаро от несправедливого обвинения в краже, сохранить покой семьи и дома (и все это сразу!), именно умница Флорела понимает, что сейчас – как раз тот момент, когда честность – лучшая политика. Выход из положения – рассказать отцу правду и, заодно, подсказать ему как вынудить Вандалино навсегда покинуть их дом. Флорела прекрасно разбирается в людях, она первая понимает, что Вандалино не станет дальше всерьез ухаживать за девушкой, «запятнавшей» свою репутацию, и всего-то нужно рассказать ему «почти правду» об их с Альдемаро отношениях. Благодаря находчивости Флорелы в семье вновь воцаряется мир, а старый Альбериго, в благодарность дочери за помощь, дает согласие на свадьбу влюбленных. Так, пьеса «Учитель танцев», повествуя о простой, казалось бы, истории обретения личного счастья может увлечь и современного зрителя, заставить его сопереживать молодым героям. А можно взглянуть на них чуть пристальнее и понять, что и сегодня стоит в чем-то брать с них пример.

Сейчас я сижу в своем кабинете, кручусь в кресле и собираюсь написать вступление к четвертой книге Анхеля де Куатьэ. Последнее время мне уже стало казаться, что моя единственная встреча с этим загадочным автором была лишь сном, наваждением или, может быть, даже глупой фантазией. Он стал жить во мне как фантом, спрятанная в самой себе тайна.

Однажды я видел его, но он для меня - только текст, только набор впечатлений, вызванных прочтением его книг. Мне трудно вспомнить, как он выглядит, как звучит его голос. Он стал частью моего воображения, а вовсе не тем живым человеком из плоти и крови, с которым мне довелось встретиться.

В тот день, сидя в небольшом ресторанчике, я думал как раз об этом, об этой странной подмене - о реальности, которая стала в моем воображении чистым смыслом. Я сделал заказ и принялся ждать, когда его выполнят. Официант явился быстрее, чем я ожидал, и протянул мне папку. Я еще подумал: «Чего он хочет? Я уже заказал все, что хотел».

Вам просили передать, - сказал он.

Я машинально принял папку из его рук и открыл ее. Стопка бумаг. На первой странице выведенный карандашом текст - «Анхель де Куатьэ. Учитель танцев».

Кто?! - я даже подскочил на месте. -Кто просил передать?!

Два молодых человека. Да вот они! Только что ушли, - официант указал на только что закрывшуюся стеклянную дверь ресторана.

Все, что мне удалось увидеть, - это два силуэта, двух мужчин, пересекавших улицу. Светлый и темный…

Анхель! Данила! - закричал я и бросился за ними следом.

Судя по всему, я бежал быстро, поскольку умудрился сбить какое-то блюдо с подноса одного из официантов. Но, видимо, недостаточно быстро. Потому что, когда я выбежал на улицу, уже было поздно. На всем пространстве этого небольшого переулка маячил один лишь дворник, сбивавший лед с промерзшего тротуара. Автор и его друг пропали, словно бы растворились в воздухе.

Впрочем, сказать по правде, ничего другого я и не ожидал. У меня в руках была рукопись - и, наверное, этого вполне достаточно. Таково мое приключение, самое необычное, самое странное и самое потрясающее приключение в моей жизни. Здесь реальность похожа на сон, а сон - на реальность. Все как и говорит Анхель де Куатьэ.

Мне ничего не оставалось, как вернуться в ресторан и сесть за свой столик. До этого мне казалось, что я голоден. Но, как выяснилось, Но фактически они оказывают помощь конкретным людям, оказавшимся в беде. Впрочем, если смотреть шире, Анхель и Данила просто рассказывают о жизни. Рассказывают, опираясь на свой опыт и те возможности, которые им предоставлены.

Они уже дали мне понять, что такое поступок человека, как важна вера и решимость, когда наконец перед тобой открывается цель. Этому, как мне кажется, посвящен «Схимник». Из книги «Всю жизнь ты ждала» я узнал о том, какова на самом деле любовь и какие отношения между мужчиной и женщиной без преувеличения можно было бы назвать подлинными. «Возьми с собой плеть» - это рассказ о наших отношениях друг с другом. О том страхе и о той ненависти, которые не позволяют нам быть настоящими, открытыми, чувствовать себя счастливыми и ценить жизнь.

О чем четвертая книга Анхеля де Куатьэ? Я почти уверен, что она посвящена нашему самому, быть может, большому заблуждению - отношению человека к страданию, к его цели и смыслу. Понять эту тайну - значит открыть для себя истинную правду жизни, правду о мире, в котором мы или счастливы, или, напротив, глубоко несчастны. Последний выбор, как это ни странно, всегда - личный, наш собственный.

Все мы страдаем. Мы приходим в этот мир, испытывая страдание - боль, холод, отчаяние. Мы умираем, переживая все то же самое страдание, тот же ужас неизвестности, тот же страх пустоты. А между этими двумя пунктами - рождением и смертью - лежит долгая дорога, на которой мы беспрестанно ощущаем свою внутреннюю боль, осмысливаем ее и пытаемся найти ей хоть какое-то применение. Анхель де Куатьэ удивительным образом разрешает эту задачу, он решает ее в нашу пользу.

После прочтения «Учителя танцев» мое отношение и к боли, и к страданию существенно переменилось, почти до неузнаваемости. Не знаю, насколько правильно я толкую слова Источника Света, но теперь мне кажется, что знание истин, сосредоточенных в скрижалях завета, действительно, способно серьезно повлиять на нашу жизнь. Я сам - живой тому пример. Мне не кажется, что какая-либо другая книга могла бы произвести на меня столь же сильное, столь же ощутимое психологическое воздействие, как «Учитель танцев».

И все это к лучшему. С каждым днем я ощущаю, как пробуждаются во мне ростки новой жизни, той, которая в конце концов освободится от бесчисленных опасений, страхов, предубеждений, пустых и ненужных привязанностей. Я искренне надеюсь, что нечто подобное испытает каждый, кто доставит себе удовольствие - в спокойствии и одиночестве прочесть новую книгу загадочного мексиканца, живущего в России и пишущего на русском, - о нас с вами и для нас.

Издатель

ПРЕДИСЛОВИЕ

Прошлое и будущее - только мираж, игра фантазии. Все события мира - все, что «было» или когда-либо «будет», - спрятаны в сейчас. Нужно только уметь видеть. Белый человек, конечно, в это не верит. Он хочет быть последовательным. Его разум нанизывает события на нить времени - одно за другим, словно бусины.

Но как тогда быть со знаками судьбы, с интуицией. Они рассказывают нам о будущем, а значит, оно уже есть. А если есть будущее, то есть и прошлое. Они живут в сейчас. Именно поэтому мы можем чувствовать, что в жизни нет ничего случайного, а все, что происходит с нами, происходит в нужное время и в правильном месте.

Эта «игра времени» стала моей проблемой, когда я начал описывать историю «учителя танцев». Мы с Данилой пережили большое путешествие. Но в своем рассказе о нем мне пришлось перемешать последовательность событий, нарушить «законы времени». Иначе суть этой истории осталась бы скрытой от моего читателя.

Человек с заскорузлым мышлением скажет, что это неправильно, что «нужно быть последовательным». Но для индейца навахо важно следовать истине и глубинной связи вещей, а не каким-то там «правилам». Суть и подлинный смысл открываются не тому, кто смотрит, а тому, кто умеет видеть.

Была у меня и другая трудность. Что вы знаете о параллельных мирах? Вы думаете, это сказка? Но физики давно поняли - возможности нашего мира безграничны, и каждая имеет право на свое осуществление. Поэтому-то и необходимы параллельные миры - в них реализуются возможности, не попавшие в прокрустово ложе этого, конкретного мира.

Представьте себе взрыв фейерверка - точка света взметается в небо и разделяется на тысячи отдельных искр. А теперь представьте себе, что эта точка света - наш мир, и в каждый момент он разделяется на множество параллельных ему миров. Каждый из них тоже делится, и так - до бесконечности.

Эта физическая теория поражает воображение западного человека, но для индейца в ней нет ничего странного или парадоксального. Не удивит она и буддистов, которые рассказывают ее, называя великим кругом сансары. Последователи Будды верят, что человек рождается не однажды и проживает множество жизней.

Только западный человек удивляется. Потому что он боится смерти и цепляется за каждое конкретное свое воплощение. Из-за этого своего страха он и не может видеть, что, умирая в этом мире, он продолжает 2кить во множестве других, параллельных ему миров. И в каждом из них он реализует разные возможности.

Задумайтесь: что случится с вами, если однажды вы узнаете, как сложилась бы ваша жизнь, если бы вы поступили в какой-то момент по-другому, воспользовались другой возможностью? Наверное, это стало бы для вас серьезным уроком. А теперь представьте, что времени не существует, а вы, продолжая жить своей собственной, «нынешней» жизнью, переживаете все то, что произошло с вами в другой, параллельной жизни… Впечатляет?

«Передо мной маленькая девочка. Знаю, что Павликина Инфанта! С двумя черными косами, с двумя огромными черными глазами, с пылающими щеками.

Передо мною – живой пожар. Горит все, горит -вся... И взгляд из этого пожара – такого восхищения, такого отчаяния, такое: боюсь! такое: люблю!» Павликина Инфанта – потому что о ней, для нее Антокольский писал пьесу «Кукла Инфанты».

Софья Евгеньевна Голлидэй – тогда актриса Второй студии Художественного театра – была всего на четыре года моложе Цветаевой, но из-за маленького роста, огромных глаз и кос казалась четырнадцатилетней девочкой. В послереволюционной Москве, переполненной театральными гениями и событиями, она не осталась незамеченной. Голлидэй прославилась моноспектаклем по Ф. Достоевскому «Белые ночи»: даже сам жанр такого спектакля был внове. На пустой сцене, «оборудованной» только стулом (по воспоминаниям Цветаевой) или большим креслом (по воспоминаниям других, видевших спектакль), наедине с этим стулом-креслом и всем зрительным залом, крошечная девушка в светлом ситцевом платьице в крапинку рассказывала о своей жизни. На полчаса Сонечка становилась Настенькой Достоевского. «Это было самое талантливое, замечательное, что мне приходилось видеть или слышать во Второй студии», – написал о Сонечкиных «Белых ночах» Владимир Яхонтов , прекрасный актер, создавший первый в России театр одного актера.

«Сонечку знал весь город. На Сонечку – ходили. Ходили – на Сонечку. – „А вы видали? такая маленькая, в белом платьице, с косами... Ну, прелесть!“ Имени ее никто не знал: „такая маленькая“...» – вспоминала Цветаева в «Повести о Сонечке».

Они подружились. Этой дружбой окрашена для Цветаевой первая половина девятнадцатого года. Сонечка стала частым гостем в ее доме, она привязалась и к дому с его необычными комнатами, беспорядком и неразберихой, и к детям. Не только к Але, с которой она дружила и которой поверяла сердечные тайны, но и к Ирине. Видимо, одна из немногих, Сонечка умела играть и общаться с больной Ириной. В это «бесподарочное время», как позже определила старшая дочь Цветаевой, Сонечка приходила не с подарками-с едой для детей. «Галли-да! Галли-да!» – встречала ее Ирина, всегда ожидавшая от нее гостинца. В те годы ребенок одинаково радовался и куску сахара, и вареной картошке. «Сахай давай!.. Кайтошка давай!» – требовала Ирина, и Сонечка была в отчаянии, если нечего было дать.

Восхищенная человеческой и актерской индивидуальностью Голлидэй, обиженная вместе с нею, что ее «обходят» ролями, Цветаева одну за другой пишет несколько романтических пьес, женские роли в которых предназначались для Сонечки. Розанетта в «Фортуне», Девчонка в «Приключении», Аврора в «Каменном Ангеле» и Франческа в «Фениксе» – каждая похожа на Сонечку, каждой Цветаева сознательно придает внешние черты подруги. И все – разные, ибо в каждой из этих юных женщин Цветаева воплотила одну особую черту душевного облика Сонечки, каким она его воспринимала. Увы! – Сонечке не довелось сыграть ни одной из этих ролей: цветаевские пьесы не увидели сцены.

Разные ипостаси Сонечки запечатлены и в обращенном к ней цикле «Стихи к Сонечке», написанном одновременно с романтическими пьесами. В нем не отразилась никакая реальность. Лишь в первом стихотворении слышны отзвуки конкретных отношений: две молодые женщины влюблены в одного – равнодушного – «мальчика». Но, как и в жизни (об э

Если в цикле «Подруга» воссоздавались история отношений и переживания лирической героини, то в «Стихах к Сонечке» Цветаева отстраняется, отступает в тень и лишь запечатлевает разные обличья своей героини. Это или роли, которые она могла бы сыграть, или отдельные стороны ее души и характера, как они представлялись поэтическому взору автора.

Вот Сонечка – героиня и одновременно, может быть, исполнительница «жестоких» романсов под шарманку. В «Повести» Цветаева рассказала, как страстно Сонечка любила эти «мещанские» романсы. И сама она не была к ним равнодушна, в ранних стихах описаны песня шарманщика во дворе и вызванные ею слезы. А в годы, о которых идет речь, когда из дома Цветаевой постепенно исчезало все, что можно продать или чем можно топить, в нем жила шарманка, на которой Цветаева иногда играла... Впрочем, по другим воспоминаниям, шарманка была куплена уже сломанной и никогда не играла.

Вот Сонечка – испанская уличная девчонка (а в «Приключении» она – итальянская уличная Девчонка), работница сигарной фабрики: «географическая испаночка, не оперная... Заверти ее волчком посреди севильской площади – и станет – своя». И стихи к «сигарере» написаны в ритме, для русского уха схожем с испанским танцем.

Маленькая сигарера!

Смех и танец всей Севильи!

Но справедливости ради отмечу, что и не вполне «географическая» – откуда Цветаевой было знать настоящих испанок? – а литературная: Кармен если не Жоржа Визе, то Проспера Мериме...

Или Сонечка – молоденькая русская мещаночка (как в «Каменном Ангеле» она – немецкая мещанка XVI века): «Кисейная занавеска и за ней – огромные черные глаза... На слободках... На задворках... На окраинах». Об этих чернооких красавицах Цветаева заметила: «Весь последний Тургенев – под их ударом». Но и не ранний ли Достоевский, не его ли «Белые ночи», с Настенькой которых слилась в памяти Цветаевой Сонечка?

Ландыш, ландыш белоснежный,

Розан аленький!

Каждый говорил ей нежно:

«Моя маленькая!»

Владислав Ходасевич, который в 1938 году рецензировал впервые опубликованные «Повесть о Сонечке» и «Стихи к Сонечке», писал, что эти стихи «при всех своих достоинствах... непонятны без того обширного комментария, которым к ним служит „Повесть о Сонечке“ ...остается от них только смутная магия слов и звуков». С этим трудно согласиться: если читать «Стихи к Сонечке» без «поддержки» повести, в них очевидна романтическая стилизация, не требующая реального комментария.

Что-то от Достоевского слышится в подтексте «Повести о Сонечке»: необыкновенные дружбы, напряженность, обостренность человеческих отношений «бездны мрачной на краю» в чумном, смертельном девятнадцатом году, «предельная ситуация», которую Цветаева постоянно ощущает, но с которой, как и вообще с жизнью, не «играет». Интересно в этом плане стихотворение, написанное в «сонечкины» времена, но в цикл «Стихи к Сонечке» включенное только в 1940 году. Оно стоит особняком, не стилизовано и обращается к читателю от собственного «я» Цветаевой, ее собственным голосом:

Два дерева хотят друг к другу.

Два дерева. Напротив дом мой.

Деревья старые. Дом старый.

Я молода, а то б, пожалуй,

Чужих деревьев не жалела.

То, что поменьше, тянет руки,

Как женщина, из жил последних

Вытянулось, – смотреть жестоко,

Как тянется – к тому, другому,

Что старше, стойче и – кто знает? -

Еще несчастнее, быть может.

Здесь прорвалась та реальная тоска одиночества, которая жила внутри Цветаевой все пять послереволюционных лет, которую она подавляла в себе и скрывала от других, которая – возможно – и кидала ее в эти годы от одного увлечения к другому:

Два дерева: в пылу заката

И под дождем – еще под снегом -

Всегда, всегда: одно к другому,

Таков закон: одно к другому,

Закон один: одно к другому.

Два тополя, росшие напротив ее дома в Борисоглебском переулке и знакомые всем, кто бывал у Цветаевой, стали символом человеческого тепла и поддержки, необходимости людей друг для друга. На несколько месяцев Сонечка оказалась деревом, согревающим, спасающим от одиночества.

Она исчезла так же внезапно, как и появилась: бросила Москву и вскоре вышла замуж. «Сонечка от меня ушла – в свою женскую судьбу, – писала Цветаева. – Ее неприход ко мне был только ее послушанием своему женскому назначению: любить мужчину...»

Была ли это гомоэротическая связь, как несколько лет назад с Софией Парнок? Если прочитать рядом «Стихи к Сонечке» и «Подругу», бросится в глаза неодинаковость чувств, вызвавших оба цикла, и выраженной в них авторской идеи. В «Подруге» открыто, отчасти даже с вызовом присутствуют Вы и Я – две влюбленные друг в друга женщины; героиня «Стихов к Сонечке» – условная героиня «жестоких» романсов, вобравшая в себя отдельные черты реальной актрисы Софьи Голлидэй. Страсть, ревность, любовная тоска, бушующие в «Подруге», отсутствуют во втором цикле: чувства берут начало не от живой жизни, а из традиционных литературных (на разных уровнях) образов. Разница поэтической задачи подчеркивает, что и чувства, вызвавшие эти стихи, были различны. В «Повести о Сонечке», где Цветаева с огромной нежностью и признательностью описывает свою дружбу с Сонечкой, она дает понять, что физической близости между ними не было: «Мы с ней никогда не целовались: только здороваясь и прощаясь. Но я часто обнимала ее за плечи, жестом защиты, охраны, старшинства...» А по-французски добавляет: «...C""etait la R"evolution, donc pour la femme: vie, froid, nuit». («Это была Революция, что для женщины значит: быт, холод, ночь». – В. Ш. )

Но не только это. Теперь Голлидэй была младшей, и не исключено, что Цветаева хотела оградить подругу от той горечи, какую ей самой пришлось пережить в отношениях с Парнок. Может быть, тот урок не был забыт и напоминал о себе болью за другого, другую. Кончив «Повесть о Сонечке», Цветаева делилась с А. А. Тесковой: «Все лето писала свою Сонечку – повесть о подруге, недавно умершей в России. Даже трудно сказать „подруге“ – это была просто любовь - в женском образе, я в жизни никого так не любила – как ее». Для них обеих это было огромное чувство, то счастье, которого так мало выпало на долю Цветаевой и благодарность за которое она хранила в сердце всю жизнь.

Не просто цитируя Достоевского, а прямо включая Настеньку из «Белых ночей» в свою повесть, Цветаева кончает ее словами благодарности:

«...А теперь – прощай, Сонечка!

Да будешь ты благословенна за минуту блаженства и счастия, которое ты дала другому, одинокому, благодарному сердцу!

Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?..»

Часть первая
Павлик и Юра

Elle etait pâle – et pourtant rose,


Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было – обратное бледности, а все-таки она была – pourtant rose, и это своеместно будет доказано и показано.

Была зима 1918 г. -1919 г., пока еще зима 1918 г., декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу «Метель». В пустом театре, на полной сцене.

«Метель» моя посвящалась: – Юрию и Вере З., их дружбе – моя любовь. Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий – моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно – рот, от природы – презрительный, углами вниз, и глаза – обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли – меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей – оказалась и даже настолько, что ее в 1927 г., в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.

С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы надписывая ей «Метель», со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня наверное не помнит, может быть, никогда и не заметила.

(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера – корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история – с очень долгой доисторией. И поисторией.)

Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась?

Был октябрь 1917 г. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:


И вот она, о ком мечтали деды
И шумно спорили за коньяком,
В плаще Жиронды, сквозь снега и беды,
К нам ворвалась – с опущенным штыком!

И призраки гвардейцев-декабристов
Над снеговой, над пушкинской Невой
Ведут полки под переклик горнистов,
Под зычный вой музыки боевой.

Сам император в бронзовых ботфортах
Позвал тебя, Преображенский полк,
Когда в заливах улиц распростертых
Лихой кларнет – сорвался и умолк…

И вспомнил он, Строитель Чудотворный,
Внимая петропавловской пальбе -
Тот сумасшедший – странный – непокорный, -
Тот голос памятный: – Ужо Тебе!

– Да что же это, да чье же это такое, наконец?

Юнкер, гордящийся, что у него товарищ – поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся – стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху – ответом:

– Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро – новые стихи.


Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти,
Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть
Твои глаза…

– А этот – из «Куклы Инфанты», это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик – он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.


…Единая под множеством имен…

Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма – разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только – черноглазый: Пушкин – легенды.

Ни он, ни я ничуть не смутились кухни, нас толкнуло друг к другу через все кастрюльки и котлы – так, что мы – внутренно – звякнули, не хуже этих чанов и котлов. Встреча была вроде землетрясения. По тому, как я поняла, кто он, он понял, кто я. (Не о стихах говорю, я даже не знаю, знал ли он тогда мои стихи.)

Простояв в магическом столбняке – не знаю сколько, мы оба вышли – тем же черным ходом, и заливаясь стихами и речами…

Словом, Павлик пошел – и пропал. Пропал у меня, в Борисоглебском переулке, на долгий срок. Сидел дни, сидел утра, сидел ночи… Как образец такого сидения приведу только один диалог.

Я, робко: – Павлик, как Вы думаете – можно назвать – то, что мы сейчас делаем – мыслью?

Павлик, еще более робко: – Это называется – сидеть в облаках и править миром.

У Павлика был друг, о котором он мне всегда рассказывал: Юра З. – «Мы с Юрой… Когда я прочел это Юре… Юра меня все спрашивает… Вчера мы с Юрой нарочно громко целовались, чтобы подумали, что Юра, наконец, влюбился… И подумайте: студийцы выскакивают, а вместо барышни – я!!!»

В один прекрасный вечер он мне «Юру» – привел. – А вот это, Марина, мой друг – Юра З. – с одинаковым напором на каждое слово, с одинаковым переполнением его.

Подняв глаза – на это ушло много времени, ибо Юра не кончался – я обнаружила Верины глаза и рот.

– Господи, да не брат ли вы… Да, конечно, вы – брат… У вас не может не быть сестры Веры!

– Он ее любит больше всего на свете!

Стали говорить Юрий и я. Говорили Юрий и я, Павлик молчал и молча глотал нас – вместе и нас порознь – своими огромными тяжелыми жаркими глазами.

В тот же вечер, который был – глубокая ночь, которая была – раннее утро, расставшись с ними под моими тополями, я написала им стихи, им вместе:


Спят, не разнимая рук -
С братом – брат, с другом – друг.
Вместе, на одной постели…

Вместе пили, вместе пели…

Я укутала их в плэд,
Полюбила их навеки,
Я сквозь сомкнутые веки
Странные читаю вести:
Радуга: двойная слава,
Зарево: двойная смерть.

Этих рук не разведу!
Лучше буду, лучше буду
Полымем пылать в аду!

Но вместо полымя получилась – Метель.

Чтобы сдержать свое слово – не разводить этих рук – мне нужно было свести в своей любви – другие руки: брата и сестры. Еще проще: чтобы не любить одного Юрия и этим не обездолить Павлика, с которым я могла только «совместно править миром», мне нужно было любить Юрия плюс еще что-то, но это что-то не могло быть Павликом, потому что Юрий плюс Павлик были уже данное, – мне пришлось любить Юрия плюс Веру, этим Юрия как бы рассеивая, а на самом деле – усиливая, сосредоточивая, ибо все, чего нет в брате, мы находим в сестре и все, чего нет в сестре, мы находим в брате. Мне досталась на долю ужасно полная, невыносимо полная любовь. (Что Вера, больная, в Крыму и ничего ни о чем не знает – дела не меняло.)

Отношение с самого начала – стало.

Было молча условлено и установлено, что они всегда будут приходить вместе – и вместе уходить. Но так как ни одно отношение сразу стать не может, в одно прекрасное утро телефон: – Вы? – Я. – А нельзя ли мне когда-нибудь прийти к вам без Павлика? – Когда? – Сегодня.

(Но где же Сонечка? Сонечка – уже близко, уже почти за дверью, хотя по времени – еще год.)

Но преступление тут же было покарано: нам с З. наедине было просто скучно, ибо о главном, то есть мне и нем, нем и мне, нас, мы говорить не решались (мы еще лучше вели себя с ним наедине, чем при Павлике!), все же остальное – не удавалось. Он перетрагивал на моем столе какие-то маленькие вещи, спрашивал про портреты, а я – даже про Веру ему говорить не смела, до того Вера была – он. Так и сидели, неизвестно что высиживая, высиживая единственную минуту прощания, когда я, проводив его с черного хода по винтовой лестнице и на последней ступеньке остановившись, причем он все-таки оставался выше меня на целую голову, – да ничего, только взгляд: – да? – нет – может быть да? – пока еще – нет – и двойная улыбка: его восторженного изумления, моя – нелегкого торжества. (Еще одна такая победа – и мы разбиты.)

Так длилось год.

Своей «Метели» я ему тогда, в январе 1918 г., не прочла. Одарить одиноко можно только очень богатого, а так как он мне за наши долгие сидения таким не показался, Павлик же – оказался, то я и одарила ею Павлика – в благодарственную отместку за «Инфанту», тоже посвященную не мне – для Юрия же выбрала, выждала самое для себя трудное (и для себя бы – бедное) чтение ему вещи перед лицом всей Третьей студии (все они были – студийцы Вахтангова, и Юрий, и Павлик, и тот, в темном вагоне читавший «Свободу» и потом сразу убитый в Армии) и, главное, перед лицом Вахтангова, их всех – бога и отца-командира.

Ведь моей целью было одарить его возможно больше, больше – для актера – когда людей больше, ушей больше, очей больше…

И вот, больше года спустя знакомства с героем, и год спустя написания «Метели» – та самая полная сцена и пустой зал.

(Моя точность скучна, знаю. Читателю безразличны даты, и я ими врежу художественности вещи. Для меня же они насущны и даже священны, для меня каждый год и даже каждое время года тех лет явлен – лицом: 1917 г. – Павлик А., зима 1918 г. – Юрий З., весна 1919 г. – Сонечка… Просто не вижу ее вне этой девятки, двойной единицы и двойной девятки, перемежающихся единицы и девятки… Моя точность – моя последняя, посмертная верность.)

Итак – та самая полная сцена и пустой зал. Яркая сцена и черный зал.

С первой секунды чтения у меня запылало лицо, но – так, что я боялась – волосы загорятся, я даже чувствовала их тонкий треск, как костра перед разгаром.

Читала – могу сказать – в алом тумане, не видя тетради, не видя строк, наизусть, на авось читала, единым духом – как пьют! – но и как поют! – самым певучим, за сердце берущим из своих голосов.


…И будет плыть в пустыне графских комнат
Высокая луна.
Ты – женщина, ты ничего не помнишь,
Не помнишь…
(настойчиво)
не должна.

Страннице – сон.
Страннику – путь.
Помни! – Забудь.

(Она спит. За окном звон безвозвратно удаляющихся бубенцов.)

Когда я кончила – все сразу заговорили. Так же полно заговорили, как я – замолчала. – Великолепно. – Необычайно. – Гениально. – Театрально – т. д. – Юра будет играть Господина. – А Лиля Ш. – старуху. – А Юра С. – купца. – А музыку – те самые безвозвратные колокольчики – напишет Юра Н. Вот только – кто будет играть Даму в плаще?

И самые бесцеремонные оценки, тут же, в глаза: – Ты – не можешь: у тебя бюст велик. (Вариант: ноги коротки.)

(Я, молча: – Дама в плаще – моя душа, ее никто не может играть.)

Все говорили, а я пылала. Отговорив – заблагодарили. – За огромное удовольствие… За редкую радость… Все чужие лица, чужие, т. е. ненужные. Наконец – он: Господин в плаще. Не подошел, а отошел, высотою, как плащом, отъединяя меня от всех, вместе со мною, к краю сцены: – Даму в плаще может играть только Верочка. Будет играть только Верочка. Их дружбе – моя любовь?

– А это, Марина, – низкий торжественный голос Павлика, – Софья Евгеньевна Голлидэй, – совершенно так же, как год назад: – А это, Марина, мой друг – Юра З. Только на месте мой друг – что-то – проглочено. (В ту самую секунду, плечом чувствую, Ю. З. отходит.)

Передо мною маленькая девочка. Знаю , что Павликина Инфанта! С двумя черными косами, с двумя огромными черными глазами, с пылающими щеками.

Передо мною – живой пожар. Горит все, горит – вся. Горят щеки, горят губы, горят глаза, несгораемо горят в костре рта белые зубы, горят – точно от пламени вьются! – косы, две черных косы, одна на спине, другая на груди, точно одну костром отбросило. И взгляд из этого пожара – такого восхищения, такого отчаяния, такое: боюсь! такое: люблю!

– Разве это бывает? Такие харчевни… метели… любови… Такие Господины в плаще, которые нарочно приезжают, чтобы уехать навсегда? Я всегда знала, что это – было, теперь я знаю, что это – есть. Потому что это – правда – было: вы, действительно, так стояли. Потому что это вы стояли. А Старуха – сидела. И все знала. А Метель шумела. А Метель приметала его к порогу. А потом – отметала… заметала след… А что было, когда она завтра встала? Нет, она завтра не встала… Ее завтра нашли в поле… О, почему он не взял ее с собой в сани? Не взял ее с собой в шубу?..

Бормочет, как сонная. С раскрытыми – дальше нельзя! – глазами – спит, спит наяву. Точно мы с ней одни, точно никого нет, точно и меня – нет. И когда я, чем-то отпущенная, наконец, оглянулась – действительно, на сцене никого не было: все почувствовали или, воспользовавшись, бесшумно, беззвучно – вышли. Сцена была – наша.

И только тут я заметила, что все еще держу в руке ее ручку.

– О, Марина! Я тогда так испугалась! Так потом плакала… Когда я вас увидела, услышала, так сразу, так безумно полюбила, я поняла, что вас нельзя не полюбить безумно – я сама вас так полюбила сразу.

– А он не полюбил.

– Да, и теперь кончено. Я его больше не люблю. Я вас люблю. А его я презираю – за то, что не любит вас – на коленях.

– Сонечка! А вы заметили, как у меня тогда лицо пылало?

– Пылало? Нет. Я еще подумала: какой нежный румянец…

– Значит, внутри пылало, а я боялась – всю сцену – весь театр – всю Москву сожгу. Я тогда думала – из-за него, что ему – его – себя, себя к нему – читаю – перед всеми – в первый раз. Теперь я поняла: оно навстречу вам пылало. Сонечка… Ни меня, ни вас. А любовь все-таки вышла. Наша.

Это был мой последний румянец, в декабре 1918 г. Вся Сонечка – мой последний румянец. С тех приблизительно пор у меня начался тот цвет – нецвет – лица, с которым мало вероятия, что уже когда-нибудь расстанусь – до последнего нецвета.

Пылание ли ей навстречу? Отсвет ли ее короткого бессменного пожара?

…Я счастлива, что мой последний румянец пришелся на Сонечку.

– Сонечка, откуда при вашей безумной жизни – не спите, не едите, плачете, любите – у вас этот румянец?

– О, Марина! Да ведь это же – из последних сил!

Тут-то и оправдывается первая часть моего эпиграфа:

То есть бледной – от всей беды – она бы быть должна была, но, собрав последние силы – нет! – пылала. Сонечкин румянец был румянец героя. Человека, решившего гореть и греть. Я часто видала ее по утрам, после бессонной со мною ночи, в тот ранний, ранний час, после поздней, поздней беседы, когда все лица – даже самые молодые – цвета зеленого неба в окне, цвета рассвета. Но нет! Сонечкино маленькое темноглазое лицо горело, как непогашенный розовый фонарь в портовой уличке, – да, конечно, это был – порт, и она – фонарь, а все мы – тот бедный, бедный матрос, которому уже опять пора на корабль: мыть палубу, глотать волну…

Сонечка, пишу тебя на Океане. (О, если бы это могло звучать: «Пишу тебе с Океана», но нет:) – пишу тебя на Океане, на котором ты никогда не была и не будешь. По краям его, а главное, на островах его, живет много черных глаз. Моряки знают.

Elle avail le rire si près des larmes et les larmes si près du rire – quoique je ne me souvienne pas de les avoir vues couler. On aurait dit que ses yeux etaient trop chauds pour les laisser couler, qu"ils les séchaient lors même de leur apparition. C"est pour cela que ces beaux yeux, toujours prêts а pleurer, n"etaient pas des yeux humides, au contraire – des yeux qui, tout en brillant de larmes, donnaient chaud, donnaient l"image, la sensation de la chaleur – et non de l"humidite, puisqu"avec toute sa bonne volonte – mauvaise volonte des autres – elle ne parvenait pas а en laisser couler une seule.

Et pourtant – si!

Belles, belles, telles des raisins egrenes, et je vous jure qu"elles etaient brûlantes, et qu"en la voyant pleurer – on riait de plaisir! C"est peut-être cela qu"on appelle «pleurer а chaudes larmes»? Alors j"en ai vu, moi, une humaine qui les avait vraiment chaudes. Toutes les autres, les miennes, comme celles des autres, sont froides ou tièdes, les siennes etaient brûlantes, et tant le feu de ses joues etait puissant qu"on les voyait tomber – roses. Chaudes comme le sang, rondes comme les perles, salees comme la mer.

* * *

А вот, что о Сонечкиных глазах говорит Edmond About в своем чудесном «Roi des Montagnes»:

– Quels yeux elle avait, mon cher Monsieur! Je souhaite pour votre repos que vous n"en rencontriez jamais de pareils. Ils n"etaient ni bleus ni noirs, mais d"une couleur spéciale et personnelle faite exprès pour eux. C"etait un brun ardent et veloute qui ne se rencontre que dans le grenat de Siberie et dans certaines fleurs des jardins. Je vous montrerai une scabieuse et une variete de rose tremière presque noire qui rappellent, sans la rendre, la nuance merveilleuse de ses yeux. Si vous avez jamais visite les forges а minuit, vous avez du remarquer la lueur etrange que projette une plaque d"acier chauffee au rouge brun: voilа tout justement la couleur de ses regards. Toute la science de la femme et toute I"innocence de l"enfant s"y lisaient comme dans un livre; mais ce livre, on serait devenu aveugle а le lire longtemps. Son regard brûlait, aussi vrai que je m"appelle Hermann. Il aurait fait mûrir les pêches de vorte espalier .

Понятен теперь возглас Павлика?


Знай, что готов я на любой костер взойти,
Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть -
Твои глаза…

Мое же, скромное:

Глаза карие, цвета конского каштана, с чем-то золотым на дне, темно-карие с – на дне – янтарем: не балтийским: восточным: красным. Почти черные, с – на дне – красным золотом, которое временами всплывало: янтарь – растапливался: глаза с – на дне – топленым, потопленным янтарем.

Еще скажу: глаза немножко жмурые: слишком много было ресниц, казалось – они ей мешали глядеть, но так же мало мешали нам их, глаза, видеть, как лучи мешают видеть звезду. И еще одно: даже когда они плакали – эти глаза смеялись. Поэтому их слезам не верили. Москва слезам не верит. Та Москва – тем слезам – не поверила. Поверила я одна.

Ей, вообще, не доверяли. О ней, вообще, на мои бьющие по всем площадям восторги, отзывались… сдержанно, да и сдержанно-то – из почтения ко мне, сдерживая явный суд и осуждение.

– Да, очень талантливая… Да, но знаете, актриса только на свои роли: на самое себя. Ведь она себя играет, значит – не играет вовсе. Она – просто живет. Ведь Сонечка в комнате – и Сонечка на сцене…

Сонечка на сцене:

Выходит маленькая, в белом платьице, с двумя черными косами, берется за спинку стула и рассказывает: – Жили мы с бабушкой… Квартирку снимали… Жилец… Книжки… Бабушка булавкой к платью пришпиливала… А мне сты-ыдно…

Свою жизнь, свою бабушку, свое детство, свою «глупость»… Свои белые ночи.

Сонечку знал весь город. На Сонечку – ходили. Ходили – на Сонечку. – «А вы видали? такая маленькая, в белом платьице, с косами… Ну, прелесть!» Имени ее никто не знал: «такая маленькая…»

Белые Ночи были – событие.

Спектакль был составной, трехгранный. Первое: Тургенев, «История Лейтенанта Ергунова»: молодая чертовка, морока, где-то в слободской трущобе завораживающая, обморачивающая молодого лейтенанта. После всех обещаний и обольщений исчезающая – как дым. С его кошельком. Помню, в самом начале она его ждет, наводит красоту – на себя и жилище. Посреди огромного сарая – туфля. Одинокая, стоптанная. И вот – размахом ноги – через всю сцену. Навела красоту!

Но это – не Сонечка. Это к Сонечке – введение.

Второе? Мне кажется – что-то морское, что-то портовое, матросское, – может быть Мопассан: брат и сестра? Исчезло.

А третье – занавес раздвигается: стул. И за стулом, держась за спинку – Сонечка. И вот рассказывает, робея и улыбаясь, про бабушку, про жильца, про бедную их жизнь, про девичью свою любовь. Так же робея и улыбаясь и сверкая глазами и слезами, как у меня в Борисоглебском рассказывая об Юрочке – или об Евгении Багратионовиче – так же не играя, или так же всерьез, насмерть играя, а больше всего играя – концами кос, кстати никогда не перевязанных лентами, самоперевязанных, самоперекрученных природно, или прядями у висков играя, отстраняя их от ресниц, забавляя ими руки, когда те скучали от стула. Вот эти концы кос и пряди у висков – вся и Сонечкина игра.

Думаю, что даже платьице на ней было не театральное, не нарочное, а собственное, летнее, – шестнадцатилетнее, может быть?

– Ходил на спектакль Второй студии. Видал Вашу Сонечку…

Так она для всех сразу и стала моей Сонечкой, – такая же моя , как мои серебряные кольца и браслеты – или передник с монистами – которых никому в голову не могло прийти у меня оспаривать – за никому, кроме меня, не-нужностью.

Здесь уместно будет сказать, потому что потом это станет вживе, что я к Сонечке сразу отнеслась еще и как к любимой вещи, подарку, с тем чувством радостной собственности, которого у меня ни до, ни после к человеку не было – никогда, к любимым вещам – всегда. Даже не как к любимой книге, а именно – как кольцу, наконец, попавшему на нужную руку, вопиюще – моему, еще в том кургане – моему, у того цыгана – моему, кольцу так же мне радующемуся, как я – ему, так же за меня держащемуся, как я за него – самодержащемуся, неотъемлемому. Или уж – вместе с пальцем! Отношения этим не исчерпываю: плюс вся любовь, только мыслимая, еще и это.

Еще одно: меня почему-то задевало, раздражало, оскорбляло, когда о ней говорили Софья Евгеньевна (точно она взрослая!), или просто Голлидэй (точно она мужчина!), или даже Соня – точно на Сонечку не могут разориться! – я в этом видела равнодушие и даже бездушие. И даже бездарность. Неужели они (они и оне ) не понимают, что она – именно Сонечка, что иначе о ней – грубость, что ее нельзя – не ласкательно. Из-за того, что Павлик о ней говорил Голлидэй (начав с Инфанты!), я к нему охладела. Ибо не только Сонечку, а вообще любую женщину (которая не общественный деятель) звать за глаза по фамилии – фамильярность, злоупотребление отсутствием, снижение, обращение ее в мужчину, звать же за глаза – ее детским именем – признак близости и нежности, не могущий задеть материнского чувства – даже императрицы. (Смешно? Я была на два, на три года старше Сонечки, а обижалась за нее – как мать.)

Нет, все любившие меня: читавшие во мне называли ее мне – Сонечка. С почтительным добавлением – ваша.

Но пока она еще стоит перед нами, взявшись за спинку стула, настоим здесь на ее внешности – во избежание недоразумений:

На поверхностный взгляд она, со своими ресницами и косами, со всем своим алым и каштановым, могла показаться хохлушкой, малороссияночкой. Но – только на поверхностный: ничего типичного, национального в этом личике не было – слишком тонка была работа лица: работа – мастера. Еще скажу: в этом лице было что-то от раковины – так раковину работает океан – от раковинного завитка: и загиб ноздрей, и выгиб губ, и общий завиток ресниц – и ушко! – все было резное, точеное – и одновременно льющееся – точно эту вещь работали и ею же – играли : не только Океан работал, но и волна – играла. Je n"ai jamais vu de perle rose, mais je soutiens que son visage etait plus perle et plus rose .

Как она пришла? Когда? Зимой ее в моей жизни не было. Значит – весной. Весной 1919 г., и не самой ранней, а вернее – апрельской, потому что с нею у меня связаны уже оперенные тополя перед домом. В пору первых зеленых листиков.

Первое ее видение у меня – на диване, поджав ноги, еще без света, с еще-зарей в окне, и первое ее слово в моих ушах – жалоба: – Как я вас тогда испугалась! Как я боялась, что вы его у меня отымете! Потому что не полюбить – вас, Марина, не полюбить вас – на коленях – немыслимо, несбыточно, просто (удивленные глаза) – глупо? Потому я к вам так долго и не шла, потому что знала , что вас так полюблю, вас, которую любит он, из-за которой он меня не любит, и не знала, что мне делать с этой своей любовью, потому что я вас уже любила, с первой минуты тогда, на сцене, когда вы только опустили глаза – читать. А потом – о, какой нож в сердце! какой нож! – когда он к вам последний подошел, и вы с ним рядом стояли на краю сцены, отгородившись от всего, одни, и он вам что-то тихонько говорил, а вы так и не подняли глаз, – так что он совсем в вас говорил… Я, Марина, правда не хотела вас любить! А теперь – мне все равно, потому что теперь для меня его нет, есть вы , Марина, и теперь я сама вижу, что он не мог вас любить, потому что – если бы мог вас любить – он бы не репетировал без конца «Святого Антония», а Святым Антонием бы – был, или не Антонием, а вообще святым…

– Да, да, и вообще бы никогда бы не обедал и не завтракал. И ушел бы в Армию.

– Святым Георгием.

– Да. О, Марина! Именно Святым Георгием, с копьем, как на кремлевских воротах! Или просто бы умер от любви.

И по тому, как она произнесла это умер от любви, видно было, что она сама – от любви к нему – и ко мне – и ко всему – умирает; революция-не революция, пайки-не пайки, большевики-не большевики – все равно умрет от любви, потому что это ее призвание – и назначение.

– Марина, вы меня всегда будете любить? Марина, вы меня всегда будете любить, потому что я скоро умру, я совсем не знаю отчего, я так люблю жизнь, но я знаю, что скоро умру, и потому, потому все так безумно, безнадежно люблю… Когда я говорю: Юра – вы не верьте. Потому что я знаю, что в других городах… – Только вас, Марина, нет в других городах, а – их!.. – Марина, вы когда-нибудь думали, что вот сейчас, в эту самую минуту, в эту самую сию-минуточку, где-то, в портовом городе, может быть на каком-нибудь острове, всходит на корабль – тот, кого вы могли бы любить? А может быть – сходит с корабля – у меня это почему-то всегда матрос, вообще моряк, офицер или матрос – все равно… сходит с корабля и бродит по городу и ищет вас, которая здесь, в Борисоглебском переулке. А может быть, просто проходит по Третьей Мещанской (сейчас в Москве ужасно много матросов, вы заметили? За пять минут – все глаза растеряешь!), но Третья Мещанская, это так же далеко от Борисоглебского переулка, как Сингапур… (Пауза.) Я в школе любила только географию – конечно, не все эти широты и долготы и градусы (меридианы – любила), – имена любила, названия… И самое ужасное, Марина, что городов и островов много, полный земной шар! – и что на каждой точке этого земного шара – потому что шар только на вид такой маленький и точка только на вид – точка – тысячи, тысячи тех, кого я могла бы любить… (И я это всегда говорю Юре, в ту самую минуту, когда говорю ему, что кроме него не люблю никого, говорю, Марина, как бы сказать, тем-самым ртом, тем-самым полным ртом, тем-самым полным им ртом! потому что и это правда, потому что оба – правда, потому что это одно и то же, я это знаю, но когда я хочу это доказать – у меня чего-то не хватает, ну – как не можешь дотянуться до верхней ветки, потому что вершка не хватает! И мне тогда кажется, что я схожу с ума…)

Марина, кто изобрел глобус? Не знаете? Я тоже ничего не знаю – ни кто глобус, ни кто карты, ни кто часы. – Чему нас в школе учат??! – Благословляю того, кто изобрел глобус (наверное какой-нибудь старик с длинной белой бородой…) – за то, что я могу сразу этими двумя руками обнять весь земной шар – со всеми моими любимыми!

«....Ни кто – часы…»

Однажды она у меня на столе играла песочными часами, детскими пятиминутными: стеклянная стопочка в деревянных жердочках с перехватом-талией – и вот, сквозь эту «талию» – тончайшей струечкой – песок – в пятиминутный срок.

– Вот еще пять минуточек прошло… (Потом безмолвие, точно никакой Сонечки в комнате нет, и уже совсем неожиданно, нежданно:) – сейчас будет последняя, после-едняя! песчиночка! Все!

Так она играла – долго, нахмурив бровки, вся уйдя в эту струечку. (Я – в нее.) И вдруг – отчаянный вопль: – О, Марина! Я пропустила! Я – вдруг – глубоко – задумалась и не перевернула вовремя, и теперь я никогда не буду знать, который час. Потому что – представьте себе, что мы на острове, кто нам скажет, откуда нам знать?!

– А корабль, Сонечка, приезжающий к нам за кораллами? За коралловым ломом? – Пиратский корабль, где у каждого матроса по трое часов и по шести цепей! Или – проще: с нами после кораблекрушения спасся – кот. А я еще с детства-и-отрочества знаю, что «Les Chinois voient l"heure dans l"oeil des chats» . У одного миссионера стали часы, тогда он спросил у китайского мальчика на улице, который час. Мальчик быстро куда-то сбегал, вернулся с огромным котом на руках, поглядел ему и глаза и ответил: – Полдень.

– Да, но я про эту струечку, которая одна знала срок и ждала, чтобы я ее – перевернула. О, Марина, у меня чувство, что я кого-то убила!

– Вы время убили, Сонечка:


Который час? его спросили здесь,
А он ответил любопытным: – Вечность.

– О, как это чудесно! Что это? Кто этот он и это правда – было?

– Он, это с ума сшедший поэт Батюшков, и это, правда, было.

– Глупо у поэта спрашивать время. Без-дарно. Потому он и сошел с ума – от таких глупых вопросов. Нашли себе часы! Ему нужно говорить время, а не у него – спрашивать.

– Не то: он уже был на подозрении безумия и хотели проверить.

– И опозорились, потому что это ответ – гения, чистого духа. А вопрос – студента-медика. Дурака. (Поглаживая указательным пальчиком круглые бока стопочки.) Но, Марина, представьте себе, что я была бы – Бог… нет, не так: что вместо меня Бог бы держал часы и забыл бы перевернуть. Ну, задумался на секундочку – и – кончено время.

…Какая страшная, какая чудная игрушка, Марина. Я бы хотела с ней спать…

Струечка… Секундочка… Все у нее было уменьшительное (умалительное, умолительное, умилительное… ), вся речь. Точно ее маленькость передалась ее речи. Были слова, словца в ее словаре – может быть и актерские, актрисинские, но, Боже, до чего это иначе звучало из ее уст! например – манерочка. «Как я люблю вашу Алю: у нее такие особенные манерочки…»

Манерочка (ведь шаг, знак до «машерочка»)! – нет, не актрисинское, а институтское, и недаром мне все время чудится, ушами слышится: «Когда я училась в институте…» Не могла гимназия не только дать ей, но не взять у нее этой – старинности, старомодности, этого старинного, век назад, какого-то осьмнадцатого века, девичества, этой насущности обожания и коленопреклонения, этой страсти к несчастной любви.

Институтка, потом – актриса. А может быть институтка, гувернантка и потом – актриса. (Смутно помнятся какие-то чужие дети…)

– Когда Аля вчера просила еще посидеть, сразу не идти спать, у нее была такая трогательная гримасочка…

Манерочка… гримасочка… секундочка… струечка… а сама была… девочка, которая ведь тоже – уменьшительное.

– Мой отец был скрипач, Марина. Бедный скрипач. Он умер в больнице, и я каждый день к нему ходила, ни минуточки от него не отходила, – он только мне одной радовался. Я вообще была его любимицей. (Обманывает меня или нет – память, когда я слышу: придворный скрипач? Но какого двора – придворный? Английского? Русского? Потому что – я забыла сказать – Голлидэй есть английское Holliday – воскресенье, праздник.

Ее смех был так близок к слезам – а слезы так близки к смеху, – хотя я не помню, чтобы видела их льющимися. Можно было бы сказать: ее глаза были слишком горячими, чтобы дать слезам пролиться, что они сразу высушивали их. И потому эти прекрасные глаза, всегда готовые плакать, не были влажными, напротив: блестя слезами, они излучали жар, являли собою образ, излучение тепла, а не влажности, ибо при всем своем желании (нежелании – других), ей не удавалось пролить ни единой слезинки. И все же – ! Прекрасные, прекрасные, подобные виноградинам; и уверяю вас, они были обжигающими, и при виде ее, плачущей, хотелось смеяться – от наслаждения! Это и есть, вероятно – «плакать жаркими слезами»? Значит, я видела человеческое существо, у которого слезы были действительно жаркими. У всех прочих – у меня, у остальных – они холодные или теплые, а у нее были обжигающие, и так был силен жар ее щек, что они казались розовыми. Горячие, как кровь, круглые, как жемчуг, соленые, как море. Можно было сказать, что она плакала по-моцартовски (фр.).

Эдмон Абу… в «Горном короле»: – Какие у нее были глаза, любезный господин! Ради вашего же спокойствия желаю вам никогда не повстречать подобных! Они не были ни синими, ни черными, но цвета особенного, единственного, нарочно для них созданного. Они были темными, пламенными и бархатистыми, такой цвет встречается лишь в сибирских гранатах и некоторых садовых цветах. Я вам покажу скабиозу и сорт штокрозы, почти черной, которые напоминают, хотя и не передают точно, чудесный оттенок ее глаз. Если вы когда-нибудь бывали и кузнице в полночь, вы должны были заметить тот странный коричневый блеск, который отбрасывает стальная пластина, раскаленная докрасна, вот это будет точно цвет ее глаз. Вся мудрость женщины и вся невинность ребенка читались в них, как в книге; но это была такая книга, от долгого чтения которой можно было ослепнуть. Ее взор сжигал – это так же верно, как то, что меня зовут Герман. Под таким взглядом могли бы созреть персики в вашем саду (фр.).

Я никогда не видела розового жемчуга, но утверждаю, что ее лицо было еще розовее и еще жемчужнее (фр.).