Леопольд фон Захер-Мазох: как «Венера в мехах» определила всю жизнь писателя

Leopold von Sacher-Masoch

1836-1895

И покарал его Господь и

отдал его в руки женщины.

Кн. Юдифи, 16, гл. 7.


У меня была очаровательная гостья.

Перед большим камином в ренессансном стиле, против меня, сидела Венера. Но не какая-нибудь дама полусвета, воюющая под этим именем с противоположным полом – наподобие «мадемуазель Клеопатры», – а самая что ни на есть настоящая богиня любви.

Она сидела в кресле, а перед ней в камине пылал яркий огонь, отблески которого играли на бледном лице с невидящими глазами статуи, а порой выхватывали из тьмы и беломраморные ноги, когда она протягивала их к огню, стараясь согреть.

Головка богини поражала дивной красотой, несмотря на мертвые каменные глаза; но, кроме этой головки, я ничего не видел: небожительница закутала свое мраморное тело в роскошные меха и, вся дрожа, сидела свернувшись в комочек, как кошка.

Мы беседовали.

* * *

– Я вас не понимаю, сударыня, – воскликнул я, – право же, холода давно прошли! Вот уже две недели как стоит восхитительная весна. У вас, верно, просто нервы разыгрались.

– Что это за весна! – отозвалась она своим глубоким каменным голосом и тотчас же вслед за этими словами божественно чихнула, даже два раза. – Этого положительно сил нет выносить, и я начинаю понимать…

– Что, милостивая государыня?

– Я начинаю верить невероятному, понимать непостижимое. Мне вдруг становится понятной и пресловутая германская женская добродетель, и прославленная немецкая философия, – и я перестаю удивляться тому, что любить вы, северяне, не умеете, что вы и отдаленного представления не имеете о том, что такое любовь…

– Позвольте, однако, сударыня!.. – воскликнул я, вспылив. – Я положительно не дал вам никакого повода…

– Ну, вы другое дело! – Божественная чихнула в третий раз и с неподражаемой грацией повела плечами. – Так ведь и я была к вам неизменно благосклонна – настолько, что время от времени даже наношу вам визиты. Правда, всякий раз при этом, несмотря на все мои меха, немилосердно простуживаюсь. А помните нашу первую встречу?

– Еще бы! Разве такое забывается! – ответил я. – У вас были тогда пышные каштановые локоны, и карие глаза, и ярко-розовые губы, но я тотчас же узнал вас по овалу лица и по этой мраморной бледности… Вы всегда были одеты в фиолетовый бархатный жакет с беличьей оторочкой.

– Да, вы были без ума от этого туалета… И схватывали все буквально на лету!

– Благодаря вам я понял, что такое любовь. Вы были главной жрицей на жизнелюбивых мессах, во время которых я забывал о двух тысячелетиях…

– А как беспримерно верна я вам была!

– Ну, что касается верности…

– Неблагодарный!

– То не был упрек. Вы, воистину, небожительница, однако, как всякая женщина, в любви вы жестоки.

– Вы называете жестокостью то, – с живостью возразила богиня любви, – что составляет главную сущность чувственности, веселой и радостной любви, – то, что составляет природу женщины: отдаваться, любя, и любить все, что нравится.

– Да разве может быть что-нибудь более жестокое для любящего, чем неверность возлюбленной?

– Ах, так ведь мы и верны, покуда любим! – воскликнула она. – Но вы требуете от женщины, чтобы она была верна, когда и не любит, чтобы она отдавалась, даже если это и не доставляет ей наслаждения.

Кто же более жесток, мужчина или женщина? Вы, северяне, вообще понимаете любовь слишком серьезно и сурово. Вы толкуете о каких-то обязанностях там, где речь может идти только об удовольствиях.

– Это верно, сударыня, – однако взамен того у нас такие почтенные и добродетельные чувства и такие длительные союзы…

– И одновременно – это вечное жадное, ненасытное стремление к языческой наготе, – вставила она. – Но любовь как высшая радость, воплощенное божественное веселье – это не про вас, современных детей рефлексии. Вам такая любовь приносит одно несчастье. Желая быть естественными, вы впадаете в пошлость. Природа представляется вам чем-то враждебным, из нас, смеющихся богов Греции, вы сделали каких-то злых демонов, меня же представили дьяволицей. Мне достаются от вас одни попреки и проклятия, – или же, в порыве вакхического безумия, вы сами готовы заклать себя как жертву на моем алтаре . А если вдруг у кого-нибудь из вас достанет мужества поцеловать мои алые уста, он тотчас бежит искупать это паломничеством в Рим, босиком и в покаянном рубище, ожидая, чтоб высохший посох дал зеленые ростки, – тогда как под моими ногами вечно прорастают живые розы, фиалки и зеленый мирт, но вам не дано упиваться их ароматом. Оставайтесь же среди вашего северного тумана, в дыму христианского фимиама, – а нас, язычников, оставьте под грудой развалин, под застывшими потоками лавы, не откапывайте нас! Не для вас были воздвигнуты наши Помпеи, наши виллы, наши термы, наши храмы – не для вас! Вам не нужно богов! Мы гибнем в вашем холодном мире.

Мраморная красавица закашляла и плотнее запахнула темный соболий мех, облегавший ее плечи.

– Благодарю за преподанный классический урок, – ответил я. – Но вы ведь не станете отрицать, что по своей природе мужчина и женщина – и в вашем веселом, залитом солнцем мире, точно так же, как в нашем туманном, – враги; что любовь только на краткое время сливает их в единое существо, живущее единой мыслью, единым чувством, единой волей, чтобы потом тем решительнее развести их. И тогда – это вам известно лучше, чем мне, – тот, кто не сумеет подчинить другого себе, и оглянуться не успеет, как почувствует ярмо на своей шее.

– Притом, как правило, ярмо возлагается именно на мужчину! – воскликнула мадам Венера насмешливо и высокомерно. – Это-то уж вы лучше меня знаете.

– Конечно. Вот потому-то я и не строю себе иллюзий.

– То есть вы теперь мой раб без иллюзий… и я за то без сострадания буду попирать вас ногами…

– Сударыня!

– Разве вы до сих пор меня не знаете? Ну да, я жестока, – раз уж это слово доставляет вам такое удовольствие. И разве у меня нет на это права? Мужчина жадно стремится к обладанию, женщина – предмет этих стремлений; это ее единственное, но зато исключительное преимущество. Мужчина, обуреваемый страстью, находится целиком во власти женщины, и та, которая не сумеет сделать его своим подданным, своим рабом, более того – своей игрушкой, чтобы затем со смехом изменить ему, – такая женщина просто неумна.

– Ваши принципы, глубокоуважаемая… – начал я, возмущенный.

– …покоятся на тысячелетнем опыте, – насмешливо перебила меня божественная, перебирая белыми пальцами темный мех. – Чем более преданна женщина, тем скорее наступает отрезвление у мужчины, который незамедлительно превращается в тирана. Напротив того, чем более жестокой и неверной выкажет себя женщина, чем грубее она с ним обращается, чем легкомысленнее играет им, чем более к нему безжалостна, тем сильнее разгорается сладострастие мужчины, тем больше он ее любит, боготворит. Так было от века во все времена – от Елены и Далилы и до Екатерины II и Лолы Монтец.

– Не могу отрицать, – сказал я, – для мужчины нет ничего пленительнее образа прекрасной, сладострастной и жестокой женщины-деспота, весело, надменно и безумно, по первому капризу меняющей своих любимцев…

– И облаченной к тому же в меха! – воскликнула богиня.

– Как это пришло вам в голову?

– Мне известны ваши пристрастия.

– Но, знаете ли, – заметил я, – с тех пор, как мы с вами не виделись, вы стали большой кокеткой…

– О чем это вы, позвольте спросить?

– О том, что для вашего белоснежного тела нет и не может быть более великолепного обрамления, чем этот покров из темного меха, и что он…

Богиня засмеялась.

– Вы грезите! – промолвила она. – Проснитесь-ка! – И она схватила меня за руку своей мраморной рукой. – Да проснитесь же! – воскликнула она низким, грудным голосом.

Я с усилием открыл глаза.

Я увидел тормошившую меня руку, но рука эта оказалась вдруг темной, как из бронзы, и голос был сиплым, пьяным голосом моего денщика, стоявшего предо мной во весь свой почти саженный рост.

– Да вставайте же! Что это? Срам какой!

– Что такое? Почему срам?

– Срам и есть – заснуть одетым, да еще за книгой! – Он снял нагар с оплывших свечей и поднял выскользнувшую из моих рук книгу. – Да еще за сочинением (он открыл крышку переплета) Гегеля… И потом, давно пора уж к господину Северину ехать, он к чаю нас ждет.

* * *

– Странный сон!.. – проговорил Северин, когда я кончил рассказ. Облокотившись на колени, он обхватил лицо своими тонкими руками с нежными прожилками и глубоко задумался.

Я знал, что он долго так просидит, не шевелясь, почти не дыша; так это действительно и было. Меня не поражало его поведение – ведь мы уже почти три года как были добрыми друзьями, и я успел привыкнуть ко всем его странностям.

А странным его и вправду можно было назвать, пусть он и вполовину не оправдывал той славы опасного безумца, каковую имел не только среди ближайших соседей, но и во всей Коломее. Я же проявлял к Северину не только интерес, за который прослыл среди соседей немножко свихнувшимся, – весь этот человек был мне в высшей степени симпатичен.

Для мужчины его положения и возраста – а он был галицийский дворянин и помещик, чуть за тридцать, – Северин выказывал себя на удивление трезвомыслящим человеком; его серьезность граничила с педантизмом. В основу своей жизни он положил полуфилософскую-полупрактическую систему, которой скрупулезно следовал, живя не только по этой системе, но одновременно также еще и по часам, по термометру, по барометру, по аэрометру, по гигрометру. Временами, однако, у него случались припадки страстности, во время которых всякий, глядя на него, считал его способным головой стену прошибить и тщательно избегал его, боясь попасться ему на дороге.

Пока он так долго сидел в молчанье, кругом раздавались разнообразные звуки: потрескивал в камине огонь, пыхтел большой почтенный самовар, поскрипывало старое прадедовское кресло, в котором я, покачиваясь, курил свою сигару, трещал сверчок в стенах старого дома, – и глаза мои бесцельно блуждали по странной, оригинальной утвари, по скелетам животных, по чучелам птиц, по глобусам и гипсовым фигурам, которыми загромождена была его комната.

Вдруг мне на глаза случайно попалась картина. Я часто видел ее и раньше, но отчего-то теперь я не мог оторвать от нее глаз: такое неизъяснимое впечатление произвела она на меня в эту минуту, освещенная красным отблеском пламени в камине.

На ней была изображена прекрасная женщина, с лучистой улыбкой на тонком, нежном лице, с пышной массой волос, собранных в античный узел, и с легким налетом белой пудры на них; опершись на левую руку, она сидела на оттоманке нагая, завернутая в меховой плащ, правая рука ее играла хлыстом , а обнаженная нога небрежно опиралась на спину мужчины, простершегося перед ней ниц, подобно рабу или верному псу.

И этот мужчина, с резкими, но правильными и красивыми чертами лица, с выражением затаенной тоски и беззаветной страсти поднимавший к ней горячий мечтательный взгляд мученика, этот мужчина, служивший для красавицы подножной скамейкой, – был сам Северин. Только без бороды – по-видимому, лет на десять моложе нынешнего.

Венера в мехах! – воскликнул я, указывая на картину. – Такой я и видел ее во сне.

– Я тоже… – отозвался Северин. – Только я видел свой сон открытыми глазами.

– Как так?

– Ах, это очень глупая история.

– Твоя картина, вероятно, и послужила поводом для моего сна, – сказал я. – Ты должен мне рассказать, однако, что у тебя связано с этой картиной. Несомненно, она играла какую-то роль в твоей жизни, и, по-видимому, роль ключевую… Надеюсь, ты не утаишь от меня подробностей.

– Взгляни-ка на другую, ее pendant, – сказал мой странный друг, не обращая внимания на мои слова.

Другая представляла превосходную копию известной тициановской «Венеры с зеркалом» из Дрезденской галереи.

– Ну, что же ты хочешь сказать своим сопоставлением? – Северин встал и указал на мех, в который Тициан облек свою богиню любви.

– Здесь тоже «Венера в мехах», – сказал он с тонкой улыбкой. – Не думаю, чтобы старый венецианец сделал это намеренно. Вероятно, он просто писал портрет какой-нибудь знатной Мессалины и был так любезен, что заставил Амура держать перед ней зеркало, в котором она с холодным довольством исследует свои величавые прелести; Амуру же, по-видимому, эта работа не очень по нутру.

Эта картина – сплошная лесть в красках. Впоследствии какой-нибудь «знаток» эпохи рококо окрестил эту даму именем Венеры, и меха деспотической красавицы, в которые закуталась прекрасная натурщица Тициана, наверное не столько из целомудрия, сколько из боязни схватить насморк, сделались символом тирании и жестокости, таящихся в женщине и в ее красоте.

Но дело не в этом. Тициановская картина сама по себе является самой едкой, злой сатирой на нашу любовь. Венера, вынужденная на нашем погрязшем в рефлексах Севере, в ледяном христианском мире, кутаться в просторные, тяжелые меха – чтобы не простудиться!..

Северин засмеялся и закурил новую сигарету.

В эту самую минуту скрипнула дверь и в комнату вошла, неся нам к чаю холодное мясо и яйца, красивая полная блондинка, с умными приветливыми глазами, одетая в черное шелковое платье. Северин взял одно яйцо и разбил его краем ножа.

– Говорил я тебе, чтоб яйца были всмятку?! – крикнул он так резко, что молодая женщина вздрогнула.

– Но… Севчу, милый!.. – испуганно пробормотала она.

– Что «Севчу»! – закричал он снова. – Слушаться ты должна, понимаешь? Слушаться меня!

И он сорвал со стены кончук1
Длинная плетка на короткой ручке. – Прим. авт.

Висевший рядом с его оружием. Как пугливая лань бросилась хорошенькая женщина к двери и быстро выскользнула из комнаты.

– Ну, подожди… еще попадешься мне! – крикнул он ей вслед.

– Что с тобой, Северин! – сказал я, тронув его за руку. – Как можно так обращаться с этой очаровательной малышкой!

– Да ты посмотри на нее, – возразил он, шутливо подмигнув. – Если бы я с ней любезничал, она бы тут же заарканила меня, – а так, когда я ее воспитываю кончуком, она на меня молится…

– Полно тебе молоть чепуху!

– Это ты несешь вздор. Женщин необходимо дрессировать таким образом.

– По мне, так живи себе, если угодно, как паша в своем гареме, но не навязывай мне никаких теорий…

– Почему бы и не потеоретизировать? – с живостью воскликнул он. – Знаешь гётевское: «Ты должен быть либо молотом, либо наковальней»? Ни к чему это не применимо в такой мере, как к отношениям между мужчиной и женщиной; об этом тебе, между прочим, толковала и мадам Венера в твоем сне. На страсти мужчины основано могущество женщины, и она отлично умеет воспользоваться этим, если мужчина оказывается недостаточно предусмотрительным. Перед ним один только выбор – быть либо тираном, либо рабом. Стоит ему поддаться чувству на миг – и шея его уже окажется в ярме, и он тотчас почувствует на себе кнут.

– Диковинная теория!

– Не теория, а практика, опыт, – возразил он, кивнув головой. – Меня в самом деле хлестали кнутом , это не шутка… Теперь я излечился. Хочешь узнать, как это все случилось?

Он встал и вынул из ящика своего массивного письменного стола небольшую рукопись, которую положил передо мной на стол.

– Ты прежде спрашивал меня о той картине, – сказал он. – Я давно уже должен тебе кое-что объяснить. Вот возьми, прочти!

Северин сел у камина спиной ко мне и глубоко задумался. Судя по выражению его лица, можно было подумать, что он грезит наяву. Снова в комнате все стихло, слышны были только треск дров в камине, тихое гудение самовара и стрекотание сверчка за старой стеной.

Я раскрыл рукопись и прочел:


«ИСПОВЕДЬ МЕТАФИЗИКА»


На полях рукописи красовались, в качестве эпиграфа, видоизмененные известные стихи из Фауста:


«Тебя, метафизик, чувственник,
женщина водит за нос!
Мефистофель».

Я перевернул заглавный лист и прочел:


«Нижеследующее я составил по своим тогдашним заметкам в дневнике; непосредственно воспроизвести прошлое трудно, а так все сохраняет свою свежесть, правдивые краски настоящего».

* * *

Гоголь, этот русский Мольер, где-то говорит – не помню, где именно… ну, все равно, – что истинный юмор – это тот, в котором сквозь «видимый миру смех» струятся «незримые миру слезы».

Дивное изречение!

Порой, когда я пишу этот дневник, меня охватывает странное настроение.

Воздух кажется мне напоенным волнующими ароматами цветов, которые опьяняют меня и вызывают головную боль. В извивающихся струйках дыма мне чудятся образы маленьких седовласых кобольдов, насмешливо указывающих на меня пальцами. По подлокотникам моего кресла и по моим коленям, мнится мне, скользят верхом толстощекие амуры, – и я невольно улыбаюсь, даже громко смеюсь, записывая свои приключения… И все же я пишу не обыкновенными чернилами, а красной кровью, которая сочится у меня из сердца, потому что теперь вскрылись все его зарубцевавшиеся раны, и оно сжимается и болит, и то и дело каплет слеза на бумагу.

* * *

В ленивой праздности тянутся дни в маленьком курорте в Карпатах. Никого не видишь, никто тебя не видит. Скучно до того, что хоть садись идиллии сочинять. У меня здесь столько досуга, что я мог бы написать целую галерею картин, мог бы снабдить театр новыми пьесами на целый сезон, для целой дюжины виртуозов написать концерты, трио и дуэты, но… что толковать! – в конце концов я успеваю только натянуть холст, разложить листы бумаги, разлиновать нотные тетради, потому что я…

Только без ложного стыда, друг Северин! Лги другим, но обмануть себя самого тебе уже не удастся. Итак, скажем правду: потому что я не что иное, как дилетант. Только дилетант – и в живописи, и в литературе, и в музыке, и еще кое в чем из тех так называемых бесхлебных искусств, жрецы которых получают от них нынче министерские доходы, а порой и положение маленьких владетельных князей… Ну и прежде всего я – дилетант в жизни.

Жил я до сих пор так же, как писал картины и книги, то есть я ушел не дальше грунтовки, планировки, первого акта, первой строфы. Бывают такие люди, которые вечно только начинают и никогда не доводят до конца; вот и я один из таких людей.

Но к чему вся эта болтовня?

Я высовываюсь из окна и нахожу, в сущности, бесконечно поэтичным то гнездо, в котором я изнываю. Вид отсюда – на высокую голубую стену гор, облитую золотистым солнечным светом, вдоль которой извиваются стремительные каскады ручьев, словно серебряные ленты… Как ясно и сине небо, в которое упираются снеговые вершины; как зелены и ярко свежи лесистые откосы, луга с пасущимися на них стадами, вплоть до желтых волн зреющих нив, среди которых мелькают фигуры жнецов, то исчезая, нагнувшись, то снова выныривая.

Дом, в котором я живу, расположен среди своеобразного парка, или леса, или лесной чащи – это можно назвать как угодно; стоит он очень уединенно.

Никто в нем не живет, кроме меня и какой-то вдовы из Львова, да еще домовладелицы Тартаковской – маленькой, старенькой женщины, которая с каждым днем становится меньше ростом и старее, – да старого пса, хромающего на одну ногу, да молодой кошки, вечно играющей с тем же клубком ниток; а клубок ниток принадлежит, я полагаю, прекрасной вдове.

А она, кажется, действительно красива, эта вдова, и еще очень молода, ей не больше двадцати четырех лет, и очень богата. Она живет на втором этаже, а я на первом. Зеленые жалюзи на ее окнах всегда опущены, балкон – весь заросший зелеными вьющимися растениями. Зато у меня есть внизу милая, уютная беседка, обвитая диким виноградом, в которой я читаю, пишу, рисую, пою – как птица в ветвях.

Из беседки мне виден балкон. Иногда я поднимаю глаза к нему и время от времени вижу, как сквозь густую зеленую сеть мелькает белое платье.

В сущности, меня очень мало интересует красивая женщина там, наверху, потому что я влюблен в другую, и, надо сказать, до последней степени безнадежно влюблен – еще гораздо более безнадежно, чем рыцарь Тоггенбург и Шевалье в Манон Леско, – потому что моя возлюбленная… из камня.

В саду, там, в маленькой чаще, есть восхитительная лужайка, на которой мирно пасутся две-три ручные лани. На этой лужайке стоит каменная статуя Венеры – кажется, копия той, что находится во Флоренции. Эта Венера – самая красивая женщина, которую я когда-либо в жизни видел.

Это еще не так много значит, правда, – потому что я видел мало красивых женщин, я вообще мало видел женщин; я и в любви дилетант, никогда не уходивший дальше грунтовки, первого акта.

Но к чему тут превосходная степень – «самая красивая», – как будто то, что прекрасно, может быть превзойдено?

Довольно того, что эта Венера прекрасна и что я люблю ее – так страстно, так болезненно нежно, так безумно, как можно любить только женщину, неизменно отвечающую на любовь вечно одинаковой, вечно спокойной, каменной улыбкой. Да я буквально молюсь на нее.

Часто, когда солнце жаром своим пронизывает лесную чащу, я укладываюсь близ нее под сенью молодого бука и читаю; часто я посещаю мою холодную, жестокую возлюбленную и по ночам, – тогда я становлюсь пред ней на колени, прижавшись лицом к холодным камням, на которых покоятся ее ноги, и беззвучно молюсь ей.

Нет слов выразить эту красоту, особенно когда вдруг восходит луна – теперь она как раз близится к полнолунию – и плывет среди деревьев, и лужайка залита серебряным блеском… а богиня стоит, словно просветленная, и как будто купается в ее мягком сиянии.

Однажды, возвращаясь с такой молитвы, я заметил: в одной из аллей, ведущих к дому, мелькнула вдруг, отделенная от меня одной только зеленой шпалерой, женская фигура – белая, как мрамор, и облитая лунным светом. На мгновение меня охватило такое чувство, как будто моя прекрасная каменная богиня сжалилась надо мной и ожила и последовала за мной… И душу мне сковал безотчетный страх, сердце трепетало, словно готовое разорваться, – и вместо того чтобы…

Венера простужена. Разглагольствуя о холодности Европы и европейцев, она беспрестанно чихает и кутает мраморные плечи в тёмные собольи меха. «Чем грубее женщина будет обращаться с мужчиной, тем больше будет она им любима и боготворима». Приятная собеседница! Однако надо просыпаться - Северин уже ждёт к чаю.

«Странный сон!» - говорит Северин. Странный Северин! Тридцатилетний педант, живущий по часам, термометру, барометру, Гиппократу, Канту... но иногда вдруг настигаемый бешеными приступами страстности. Странный дом: скелеты, чучела, гипсы, картины, на картине - она: Венера в мехах. Вместо объяснений Северин достаёт рукопись, и во все время, пока мы читаем «Исповедь сверхчувственного», сидит к нам спиной у камина, грезя...

Перед нами - слегка подправленный дневник, начатый на карпатском курорте скуки ради. Гоголь, головная боль, амуры... - ах, друг Северин! Ты во всем дилетант! Курорт почти безлюден. Заслуживают внимания только молодая вдова с верхнего этажа и статуя Венеры в саду. Лунная ночь, вдова в саду, это она, Венера! Нет, её зовут Ванда фон Дунаева. Ванда даёт своей каменной предшественнице поносить свой меховой плащ и предлагает изумлённому Северину стать её рабом, шутом, её игрушкой. Северин готов на все! Они проводят вместе дни напролёт. Он живо рассказывает ей о своём детстве, о троюродной тётке в меховой кацавейке, однажды высекшей его - о, какое наслаждение! - розгами; он читает ей лекции о художниках, писавших женщин в мехах, о легендарных мазохистах, о великих сладострастницах. Ванда заметно возбуждена...

Несколько дней спустя Ванда предстаёт перед потрясённым Севе-рином в горностаевой кацавейке с хлыстом в руках. Удар. Сострадание. «Бей меня без всякой жалости!» Град ударов. «Прочь с глаз моих, раб!»

Мучительные дни - высокомерная холодность Ванды, редкие ласки, долгие разлуки: добровольный раб должен являться к госпоже только по звонку. Северин - слишком благородное имя для слуги. Теперь он - Григорий. «Мы едем в Италию, Григорий». Госпожа едет первым классом; укутав ей ноги меховым одеялом, слуга удаляется в свой, третий.

Флоренция, роскошный замок, расписной - Самсон и Далила - потолок, соболий плащ, документ - договор (любознательный читатель найдёт в приложениях к роману аналогичный «Договор между г-жой Фанни фон Пистор и Леопольдом фон Захер-Мазохом»). «Госпожа Дунаева вправе мучить его по первой своей прихоти или даже убить его, если ей это вздумается». Северин скрепляет этот необычный договор и пишет под диктовку Ванды записку о своём добровольном уходе из жизни. Теперь его судьба - в её прелестных пухленьких ручках. Далила в меховом плаще склоняется над влюблённым Самсоном. За свою преданность Северин вознаграждён кровавой поркой и месяцем изгнания. Усталый раб садовничает, прекрасная госпожа делает визиты...

Через месяц слуга Григорий наконец приступает к своим обязанностям: прислуживает гостям за обедом, получая оплеухи за неловкость, разносит письма госпожи мужчинам, читает ей вслух «Манон Леско», по её приказу осыпает её лицо и грудь поцелуями и - «Ты можешь быть всем, чем я захочу, - вещью, животным!..» - влачит плуг по маисовому полю, понукаемый Вандиными горничными-негритянками. Госпожа наблюдает за этим зрелищем издали.

Новая жертва «Львовской Венеры» (Ванда - землячка Захер-Мазоха) - немец-художник. Он пишет её в мехах на голое тело, попирающей ногой лежащего раба. Он называет свою картину «Венера в мехах», как это кому-то ни покажется странным.

Прогулка в парке. Ванда (фиолетовый бархат, горностаевая опушка) правит лошадьми сама, сидя на козлах. Навстречу на стройном горячем вороном - Аполлон в меховой куртке. Их взгляды встречаются...

Григорий получает нетерпеливый приказ: узнать о всаднике все! Слуга докладывает Ванде-Венере: Аполлон - грек, его зовут Алексей Пападополис, он храбр и жесток, молод и свободен. Ванда теряет сон.

Раб пытается бежать, раб хочет лишить себя жизни, раб кидается к реке... Пошлый дилетант! К тому же его жизнь ему не принадлежит. Насквозь промокший, Северин-Григорий ходит вокруг дома госпожи, он видит их вместе - богиню и бога: Аполлон взмахивает хлыстом и, разгневанный, уходит. Венера дрожит: «Я люблю его так, как никогда никого не любила. Я могу заставить тебя быть его рабом».

Раб взбешён. Немало лести и ласк расточает Ванда, чтобы - «Мы уезжаем сегодня ночью» - успокоить его и - «Ты совсем холоден, я чуточку похлещу тебя» - связать ему руки.

И в то же мгновенье полог её кровати раздвинулся, и показалась чёрная курчавая голова красавца грека.

Аполлон сдирал с Марсия кожу. Венера смеялась, складывая меха в чемодан и облачаясь в дорожную шубу. После первых ударов раб испытал постыдное наслажденье. Потом, когда кровь залила спину, наслажденье отступило перед стыдом и гневом. Стук дверцы экипажа, стук копыт, стук колёс.

Все кончено.

А потом?.. Потом - два года мирных трудов в отцовском поместье и письмо Ванды: «Я любила вас Но вы сами задушили это чувство своей фантастической преданностью Я нашла того сильного мужчину, которого искала... Он пал на дуэли Я живу в Париже жизнью Аспазии... Примите на память обо мне подарок Венера в мехах».

Вместе с письмом посыльный принёс небольшой ящик. С улыбкой - «Лечение было жестоко, но я выздоровел» - Северин извлёк из него картину бедного немца.

Пересказала В. А. Павлова.

© ООО «РИЦ Литература», состав тома, вступительная статья, 2014

© ЗАО Фирма «Бертельсманн Медиа Москау АО», издание на русском языке, художественное оформление, 2014

О странностях любви

Приметы времени: запретные ранее фильмы и отделы в секс-шопах «садо-мазо» стали уже привычными. Однако, как маркиз де Сад и Леопольд фон Захер-Мазох, так и садизм и мазохизм по сути – две стороны одной медали.

Впервые открывая книгу Захер-Мазоха «Венера в мехах», неискушенный читатель, кажется, готов – в духе времени – к истории об «Эммануэль» с плеткой и наручниками, но…

Оказывается, дело вовсе не в атрибутах, а прежде всего в размышлениях о природе и странностях любви между мужчиной и женщиной, о пороках, слабостях и о тончайшей, порой запредельной психологии. К тому же действие самого известного романа Захер-Мазоха происходит во второй половине XIX века, и даже «садо-мазо» в те времена было романтичным…

Леопольд фон Захер-Мазох родился 27 января 1836 года в Лемберге (ныне Львов, Украина) в семье начальника полиции Галиции – одного из отдаленных уголков Австрийской империи. Предками отца были испанцы, поселившиеся в Праге в XVI веке, и богемские немцы. В автобиографии сам Захер-Мазох неоднократно называл себя «украинцем по матери». Но ее родители не были этнически связаны с Украиной. Дедушка Леопольда, профессор медицины Лембергского университета Франц Мазох родился в Румынии, бабушка происходила из немецкой диаспоры Чехии. Чтобы род жены не прекратился, отец писателя согласился присоединить ее девичью фамилию к своей; отсюда и сочетание Захер-Мазох.

Леопольд родился слабым и хилым. Ему взяли няню-кормилицу из Малороссии – грубоватую, крепкую, пышущую здоровьем крестьянку. Она пестовала Леопольда несколько лет. Он любил слушать ее страшные байки, которые позже легли в основу его цикла повествований о Галиции – стране, полной чудес.

В семье говорили по-немецки и по-французски, а от няни ее воспитанник перенял устный украинский язык.

Первой, детской любовью Леопольда была графиня Зиновия, родственница отца – роскошная дама, обожавшая соболиные меха. Графиня допускала мальчика в свои покои, разрешала помочь ей снять накидку, переменить туфли… А он не раз прятался в комнате Зиновии и, затаив дыхание, наблюдал, как эта женщина принимает у себя любовников. Однажды графиня все-таки застукала Леопольда в своем шкафу и жестоко отлупила его. Вот тогда он испытал первое физическое наслаждение, густо замешанное на первом эротическом чувстве.

С тех пор женщина в мехах и с плеткой в руке стала его невыносимо навязчивым и любимым образом. Говоря о некоей даме, приглянувшейся ему, он заявлял: «Мне бы хотелось увидеть ее одетой в меха» или «Нет, я не могу представить ее в мехах»…

Когда Леопольду исполнилось двенадцать лет, семья переехала в Прагу.

Учился Захер-Мазох блестяще – в университетах Праги и Граца, второго по величине города Австрии.

В девятнадцать он защитил диссертацию, став доктором права, а затем в качестве приват-доцента преподавал историю.

В 1858 году молодой ученый анонимно опубликовал роман «Одна галицийская история. Год 1846», посвященный польскому восстанию. Затем появляются «Закат Венгрии и Мария Австрийская», «Эмиссар», другие исторические повести, пьесы. Но всё это не приносит автору ни интереса читателей, ни денег. Хотя к историческим сюжетам Захер-Мазох еще не раз вернется…

А пока он принимается за новую тему – пишет новеллу о распутном грешнике «Дон Жуан из Коломыи» (1866), принесшую ему громкий успех. В немалой степени этому способствовало благожелательное предисловие к книге опытнейшего венского публициста и литературного критика Фердинанда Кюрнбергера, открывшего Захер-Мазоху доступ в престижные немецкие журналы и издательства.

Именно Кюрнбергер провел аналогию между начинающим, безвестным писателем и знаменитым, принадлежавшим в то время к западноевропейской литературной элите Иваном Тургеневым. Он же впервые обозначил Захер-Мазоха как «австрийского Тургенева».

Действительно, уже в «Дон Жуане из Коломыи» ощущается влияние тургеневских текстов. А в новелле «Лунная ночь» (1868), включенной в цикл «Наследие Каина», возникает фигура рассказчика – охотника, а также «славянские» природные, социальные и этнографические реалии; персонажи – помещики и крестьяне (пусть и не орловские, а галицийские); на этом фоне юный граф оказывается под роковым влиянием демонической сектантки… И часть западной читающей публики заметила некое сходство «каиновского цикла» с «Записками охотника».

Справедливости ради отметим, что сам Тургенев довольно неприязненно относился к личности и творчеству Захер-Мазоха. В письме к издателю Суворину в 1876 году он писал: «Я с ним не знаком лично – и, признаюсь, небольшой охотник до его романов. В них слишком много «литературы» и «клубнички» – две вещи хорошие, но при излишнем пережевывании – нестерпимые».

Однако, по поводу «клубнички»… За год до «Венеры в мехах» вышел немецкий перевод повести Тургенева «Переписка». Герой «Переписки» безумно влюбляется в красавицу-танцовщицу, явившуюся ему в образе вакханки «с виноградным венком на голове и тигровой кожей по плечам». Влюбленный целиком отдается ее власти – «как собака принадлежит своему господину» и делает в конце концов вывод: «В любви одно лицо – раб, а другое – властелин». Вот такая тургеневская повесть оказалась предшественницей знаменитого романа Захер-Мазоха…

«Венера в мехах» вышла в 1870 году, в первой части цикла «Наследие Каина». События, описанные в этой книге, соответствуют реальным подробностям любовных отношений самого Захер-Мазоха с молодой вдовой Фанни фон Пистор.

Главный персонаж «Венеры в мехах» молодой галицийский дворянин Северин Кузимский рассказывает о своем рабском подчинении любимой женщине – Ванде. Богиня и властительница, она носит отороченную мехом кацавейку и бьет его плетью – и ничто не может так усилить страсть, как жестокость его возлюбленной. Ванда всесильна, всегда справедлива, необузданна…

Кстати, и семейная жизнь писателя в первом браке протекала под знаком этого же сценария. Урожденная Аврора фон Рюмелин, ставшая его женой в 1873 году, даже взяла себе псевдоним Ванда, по имени героини «Венеры в мехах». О подробностях супружеской жизни с Захер-Мазохом она поведает широкой публике много позже, в 1906 году, когда издаст свои воспоминания. Не выдержав в конце концов причуд мужа, она покинула его, сбежав с другим и взяв с собой младшего сына. А вскоре от брюшного тифа умер старший сын, оставшийся с отцом…

Еще одна повесть из «Наследия Каина» – «Любовь Платона» – рассказывает о любовных исканиях знаменитого мыслителя в юности, о непонимании его окружающими людьми.

О цикле «Наследие Каина» следует сказать особо. Захер-Мазох задумал его состоящим из шести частей, озаглавленных соответственно каждому из шести элементов проклятия, наложенного на человечество: любви, собственности, труде, войне, государстве и смерти. Каждая из частей должная была состоять из шести новелл, пять из которых представляли бы реальное, пессимистическое положение в вышеназванных сферах, а заключительная являлась бы идеальным вариантом решения проблем.

Пять произведений первого раздела, озаглавленного «Любовь» («Дон Жуан из Коломыи», «Отставной солдат», «Лунная ночь», «Любовь Платона» и «Венера в мехах»), рассказывают о несчастьях, приносимых любовной страстью. А в последней повести этого раздела («Марцелла, или Сказка о счастье») представлена взаимная любовь и крепкий брак помещика и крестьянки, которую будущий супруг предварительно поднимает до своего уровня путем образования и воспитания.

Раздел «Любовь» вышел отдельным сборником в 1870 году, раздел «Собственность» – в 1877-м. Остальные четыре раздела остались незавершенными; для каждого из них автор успел создать только по две-три повести.

В 1873–1874 годах вышли произведения Захер-Мазоха, основанные на материале российской истории XVIII века: роман «Женщина-султан» об эпохе Елизаветы Петровны и четыре тома «Новелл русского двора», действие в которых происходит во времена от Петра I до Екатерины II.

В России писателя интересовали также сектанты (скопцы, духоборы, хлысты) и старообрядцы. В 1889 году появляется его статья «Русские секты», в которой приводятся отчасти реалистические, отчасти фантастические сведения о верованиях и быте сектантов и раскольников. А два «черных» романа Захер-Мазоха «Душегубка» и «Богоматерь» знакомят читателя с мистическими галицийскими сектами и по своему воздействию достигают высочайшего уровня страха и напряжения.

В сборник «Демонические женщины» были включены рассказы разных лет о сильных представительницах слабого пола. Героини этой книги вооружены красотой, они властны и жестоки, они обладают железной волей и безжалостны по отношению к своим обидчикам. В некоторых рассказах присутствует и доля фантастичного, придающая общему замыслу еще больше колорита. И, как и в «Венере в мехах», автор показывает неразрывную связь между наслаждением и страданием, делает их зависимыми друг от друга.

Надо отметить, что успех Захер-Мазоха у немецких читателей оказался недолгим. Известность, хвалебные рецензии в прессе, внушительные гонорары постепенно сошли на нет. Уж слишком не соответствовали его книги консервативной бюргерской морали. А вот во Франции его популярность была очень высока. Лучшие парижские издательства выпускали большими тиражами не только его эротические произведения, но и галицийскую прозу. Признание и почтение он нашел у таких столпов французской литературы, как Золя, Доде, Флобер, Дюма-сын. В 1883 году в связи с 25-летием писательской деятельности Захер-Мазох был удостоен высшей награды Франции – ордена Почетного Легиона.

В последние годы жизни он уже не занимался так интенсивно литературной работой. Во втором его браке с переводчицей Хульдой Майстер родились трое детей; семейство поселилось в принадлежавшем Хульде поместье недалеко от Франкфурта-на-Майне. Здесь писатель увлекся толстовством, организовал несколько публичных библиотек и народных школ.

Еще при жизни Захер-Мазоха австрийский психиатр и невропатолог, один из основателей сексологии Рихард фон Крафт-Эбинг, исследовав произведения писателя, ввел в научный оборот термин «мазохизм». Этим термином он обозначил половое отклонение, при котором человеку для достижения удовольствия необходимо испытывать физическую боль или моральное унижение. Впоследствии большое внимание проблеме мазохизма будет уделено в классическом психоанализе, в том числе в трудах Зигмунда Фрейда.

Леопольд фон Захер-Мазох умер в марте 1895 года от сердечной недостаточности. По некоторым утверждениям, урну с его прахом уничтожил пожар в 1929 году.

«Ему так и не удалось обрести отечество для своего таланта. Ему так и не удалось стать частью какого-нибудь целого. Правду говоря, это было бы ему не так просто сделать. Где то целое, частью которого он мог бы стать? Ведь он нигде не был укоренен. К великому прошлому австрийской литературы он обратиться не мог, так как “великий дух” был чужд ему. Немцев он ненавидел, славянскую культуру – перерос. Культуры, соразмерной его таланту, просто не было» – так отозвался на смерть Захер-Мазоха «отец венского модерна» Герман Бар.

Юрий Павлов

Венера в мехах

И покарал его Господь и отдал его в руки женщины.

Кн. Юдифи, 16, гл. 7.


У меня была очаровательная гостья.

Перед большим камином в стиле ренессанс, прямо против меня, сидела Венера. Но это не была какая-нибудь дама полусвета, ведущая под этим именем войну с враждебным полом – вроде какой-нибудь мадемуазель Клеопатры, – а настоящая и подлинная богиня любви.

Она сидела в кресле, а перед ней пылал в камине яркий огонь, и красный отблеск пламени освещал ее бледное лицо с белыми глазами, а время от времени и ноги, когда она протягивала их к огню, стараясь согреть.

Голова ее поражала дивной красотой, несмотря на мертвые каменные глаза; но только голову ее я и видел. Величавая богиня закутала все свое мраморное тело в широкие меха и, вся дрожа, сидела свернувшись в комочек, как кошка.

Между нами шел разговор…

* * *

– Я вас не понимаю, сударыня, – воскликнул я, – право же, теперь совсем уже не холодно! Вот уже две недели, как у нас стоит восхитительная весна. Вы, очевидно, просто нервны…

– Благодарю за вашу весну! – отозвалась она своим глубоким каменным голосом и тотчас же вслед за этими словами божественно чихнула – даже два раза, быстро, один за другим. – Этого положительно сил нет выносить, и я начинаю понимать…

– Что, глубокоуважаемая?

– Я готова начать верить невероятному, понимать непостижимое. Мне сразу становится понятной и германская женская добродетель, и немецкая философия, – и меня перестает поражать то, что вы любить не умеете, что вы и отдаленного представления не имеете о том, что такое любовь…

– Позвольте, однако, сударыня!.. – воскликнул я, вспылив. – Я положительно не дал вам никакого повода…

– Ну, вы другое дело! – божественная чихнула в третий раз и с неподражаемой грацией повела плечами. – Зато я была к вам неизменно благосклонна и даже время от времени навещаю вас, хотя, благодаря множеству своих меховых покровов, каждый раз простуживаюсь. Помните ли вы, как мы с вами в первый раз встретились?

– Еще бы! Мог ли бы я забыть это! – ответил я. – У вас были тогда пышные каштановые локоны, и карие глаза, и ярко-розовые губы, но я тотчас же узнал вас по овалу лица и по этой мраморной бледности… Вы носили всегда фиолетовую бархатную кофточку с меховой опушкой.

– Да, вы были без ума от этого туалета… И какой вы были понятливый!

– Вы научили меня понимать, что такое любовь. Ваше веселое богослужение заставило меня забыть о двух тысячелетиях…

– А как беспримерно верна я вам была!

– Ну, что касается верности…

– Неблагодарный!

– Я совсем не хотел упрекать вас. Вы, правда, божественная женщина, – и, как всякая женщина, вы в любви жестоки.

– Вы называете жестокостью то, – с живостью возразила богиня любви, – что составляет главную сущность чувственности, веселой и радостной любви, то, что составляет природу женщины: отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится.

– Да разве может быть что-нибудь более жестокое для любящего, чем неверность возлюбленной?

– Ах, мы и верны, пока любим! – воскликнула она. – Но вы требуете от женщины, чтобы она была верна, когда и не любит, чтобы она отдавалась, когда это и не доставляет ей наслаждения, – кто же более жесток, мужчина или женщина? Вы, северяне, вообще понимаете любовь слишком серьезно и сурово. Вы толкуете о каких-то обязанностях там, где речь может быть только об удовольствиях.

– Да, сударыня, – и зато у нас такие почтенные и добродетельные чувства и такие длительные связи…

– И так же вечно это тревожное, ненасытное, жадное стремление к языческой наготе, – вставила она. – Но та любовь, которая представляет высшую радость, воплощенное божественное веселье, – эта не по вас, она не годится для вас, современных детей рассудочности. Для вас она несчастье. Когда вы захотите быть естественными, вы впадаете в пошлость. Вам представляется природа чем-то враждебным, из нас, смеющихся богов Греции, вы сделали каких-то злых демонов, меня представили дьяволицей. Меня вы умеете только преследовать, заточать и проклинать – или же, в порыве вакхического безумия, сами себя заклать, как жертву, на моем алтаре. И когда у кого-нибудь из вас хватает мужества целовать мои яркие губы, – он тотчас бежит искупать это паломничеством в Рим босиком и в покаянном рубище, ждет, чтоб высохший посох дал зеленые ростки, – тогда как под моими ногами вечно прорастают живые розы, фиалки и зеленый мирт, но вам не по силам упиваться их ароматом. Оставайтесь же среди вашего северного тумана, в дыму христианского фимиама, – а нас, язычников, оставьте под грудой развалин, под застывшими потоками лавы, не откапывайте нас! Не для вас были воздвигнуты наши Помпеи, наши виллы, наши бани, наши храмы – не для вас! Вам не нужно богов! Мы гибнем в вашем холодном мире!

Мраморная красавица закашляла и плотнее запахнула темный соболий мех, облегавший ее плечи.

– Благодарю за данный нам классический урок, – ответил я. – Но вы ведь не станете отрицать, что по природе мужчина и женщина – в вашем веселом, залитом солнцем мире, так же как и в нашем туманном, – враги; что любовь только на короткое время сливает их в единое существо, живущее единой мыслью, единым чувством, единой волей, чтобы потом еще сильнее разъединить их. И – это вы лучше меня знаете – кто потом не сумеет подчинить другого себе, тот страшно быстро почувствует ногу другого на своей спине…

– И обыкновенно даже, именно мужчина ногу женщины… – воскликнула мадам Венера насмешливо и высокомерно. – Это-то уж вы лучше меня знаете.

– Конечно. Вот потому-то я и не строю себе иллюзий.

– То есть вы теперь мой раб без иллюзий… и я за то без сострадания буду топтать вас…

– Сударыня!

– Разве вы до сих пор меня не знаете? Ну да, я жестока, – раз уж вам такое удовольствие доставляет это слово. И разве я не права тем, что жестока? Мужчина жадно стремится к обладанию, женщина – предмет этих стремлений; это ее единственное, но зато решительное преимущество. Природа отдала на ее произвол мужчину с его страстью, и та женщина, которая не умеет сделать его своим подданным, своим рабом, больше, своей игрушкой – и затем со смехом изменить ему, – такая женщина просто неумна.

– Ваши принципы, глубокоуважаемая… – начал я, возмущенный.

– …покоятся на тысячелетнем опыте, – насмешливо перебила меня божественная, перебирая своими белыми пальцами темный волос меха. – Чем более преданной является женщина, тем скорее отрезвляется мужчина и становится властелином. И чем более она окажется жестокой и неверной, чем грубее она с ним обращается, чем легкомысленнее играет им, чем больше к нему безжалостна, тем сильнее разгорается сладострастие мужчины, тем больше он ее любит, боготворит. Так было от века во все времена – от Елены и Далилы и до Екатерины II и Лолы Монтец.

– Не могу отрицать, – сказал я, – для мужчины нет ничего пленительнее образа прекрасной, сладострастной и жестокой женщины – деспота, весело, надменно и беззаветно меняющей своих любимцев по первому капризу…

– И облаченной к тому же в меха! – воскликнула богиня.

– Как это вам в голову пришло?

– Я ведь знаю ваше пристрастие.

– Но, знаете ли, – заметил я, – с тех пор, как мы с вами не виделись, вы стали большой кокеткой…

– О чем это вы, позвольте спросить?

– О том, что в мире нет и не может быть ничего обворожительнее для вашего белого тела, чем этот покров из темного меха, и что он…

Богиня засмеялась.

– Вы грезите! – промолвила она. – Проснитесь-ка! – И она схватила меня за руку своей мраморной рукой. – Да проснитесь же! – прогремел ее голос низким грудным звуком.

Я с усилием открыл глаза.

Я увидел тормошившую меня руку, но рука эта оказалась вдруг темной, как из бронзы, и голос оказался сиплым, пьяным голосом моего денщика, стоявшего предо мной во весь свой почти саженный рост.

– Да вставайте же, что это, срам какой!

– Что такое? Почему срам?

– Срам и есть – заснуть одетым, да еще за книгой! – Он снял нагар с оплывших свечей и поднял выскользнувшую из моих рук книгу. – Да еще за сочинением (он открыл крышку переплета) Гегеля… И потом, давно пора уж к господину Северину ехать, он к чаю нас ждет.

* * *

– Странный сон!.. – проговорил Северин, когда я кончил рассказ, облокотился руками на колени, склонил лицо на свои тонкие руки с нежными жилками и глубоко задумался.

Я знал, что он долго так просидит, не шевелясь, почти не дыша; так это действительно и было. Меня не поражало его поведение – мы состояли с ним уже почти три года в отличных приятельских отношениях, и я успел привыкнуть ко всем его странностям.

А странный человек он был, этого отрицать нельзя было, хотя и далеко не такой опасный безумец, каким его считали не только ближайшие соседи, но и всюду окрест во всей Коломее. Меня же он не только интересовал, – за это и я прослыл среди многих немножко свихнувшимся, – но и весь он был мне в высшей степени симпатичен.

Для человека его положения и возраста, – он был галицийский дворянин и помещик, и было ему лет тридцать с небольшим, – он был поразительно трезвомыслящий человек, очень серьезного склада, даже до педантизма. В основу своей жизни он положил полуфилософскую, полупрактическую систему, которую проводил с мелочной выдержанностью, и жил не только по ней, но в то же время еще и по часам, по термометру, по барометру, по аэрометру, по гигрометру. Но при этом временами его постигали припадки страстности, во время которых всякий, глядя на него, считал его способным головой стену прошибить и тщательно избегал его, боясь попасться ему на дороге.

Пока он так долго сидел безмолвно, кругом раздавались разнообразные звуки: потрескивал в камине огонь, пыхтел большой почтенный самовар, поскрипывало старое прадедовское кресло, в котором я, покачиваясь, курил свою сигару, трещал сверчок в стенах старого дома, – и глаза мои бесцельно блуждали по странной, оригинальной утвари, по скелетам животных, по чучелам птиц, по глобусам и гипсовым фигурам, которыми загромождена была его комната.

Вдруг мне на глаза случайно попалась картина. Я часто видел ее и раньше, но отчего-то теперь я не мог оторвать от нее глаз: такое неизъяснимое впечатление произвела она на меня в эту минуту, освещенная красным отблеском пламени в камине.

Леопольд фон Захер-Мазох

Венера в мехах

«И покарал его Господь и отдал его в руки женщины».

Кн. Юдифи, 16, гл. 7.


У меня была очаровательная гостья.

Перед большим камином в стиле «Ренессанс», прямо против меня, сидела Венера. Но это не была какая-нибудь дама полусвета, ведущая под этим именем войну с враждебным полом – вроде какой-нибудь мадмуазель Клеопатры, – а настоящая, подлинная богиня любви.

Она сидела в кресле, а перед ней пылал в камине яркий огонь, и красный отблеск пламени освещал ее бледное лицо с белыми глазами, а время от времени и ноги, когда она протягивала их к огню, стараясь согреть.

Голова ее поражала дивной красотой, несмотря на мертвые каменные глаза; но только голову ее я и видел. Величавая богиня закутала все свое мраморное тело в широкие меха и, вся дрожа, сидела свернувшись в комочек, как кошка.

Между нами шел разговор…


* * *

– Я вас не понимаю, сударыня,– воскликнул я, – право же, теперь совсем уже не холодно! Вот уже две недели, как у нас стоит восхитительная весна. Вы, очевидно, просто нервны…

– Благодарю за вашу весну! – отозвалась она своим глубоким каменным голосом и тотчас же вслед за этими словами божественно чихнула – даже два раза, быстро, один за другим.– Этого положительно сил нет выносить, и я начинаю понимать…

– Что, глубокоуважаемая?

– Я готова начать верить невероятному, понимать непостижимое. Мне сразу становится понятной и германская женская добродетель, и немецкая философия, – и меня перестает поражать то, что вы любить не умеете, что вы и отдаленного представления не имеете о том, что такое любовь…

– Позвольте, однако, сударыня!.. – воскликнул я, вспылив.– Я положительно не дал вам никакого повода…

– Ну, вы другое дело! – божественная чихнула в третий раз и с неподражаемой грацией повела плечами.– Зато я была к вам неизменно благосклонна и даже время от времени навещаю вас, хотя, благодаря множеству своих меховых покровов, каждый раз простуживаюсь. Помните ли вы, как мы с вами в первый раз встретились?

– Еще бы! Мог ли бы я забыть это! ответил я.– У вас были тогда пышные каштановые локоны, и карие глаза, и ярко–розовые губы, но я тотчас же узнал вас по овалу лица и по этой мраморной бледности… Вы носили всегда фиолетовую бархатную кофточку с меховой опушкой.

– Да, вы были без ума от этого туалета… И какой вы были понятливый!

– Вы научили меня понимать, что такое любовь. Ваше веселое богослужение заставило меня забыть о двух тысячелетиях…

– А как беспримерно верна я вам была!

– Ну, что касается верности…

– Неблагодарный!

– Я совсем не хотел упрекать вас. Вы, правда, божественная женщина, – и, как всякая женщина, вы в любви жестоки.

– Вы называете жестокостью то,– с живостью возразила богиня любви,– что составляет главную сущность чувственности, веселой и радостной любви, то, что составляет природу женщины: отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится.

– Да разве может быть что-нибудь более жестокое для любящего, чем неверность возлюбленной?

– Ах, мы и верны, пока любим! – воскликнула она.– Но вы требуете от женщины, чтобы она была верна, когда и не любит, чтобы она отдавалась, когда это и не доставляет ей наслаждения, – кто же более жесток, мужчина или женщина? Вы, северяне, вообще понимаете любовь слишком серьезно и сурово. Вы толкуете о каких-то обязанностях там, где речь может быть только об удовольствиях.

– Да, сударыня, – и зато у нас такие почтенные и добродетельные чувства и такие длительные связи…

– И так же вечно это тревожное, ненасытное, жадное стремление к языческой наготе,– вставила она. – Но та любовь, которая представляет высшую радость, воплощенное божественное веселье, – эта не по вас, она не годится для вас, современных детей рассудочности. Для вас она несчастье. Когда вы захотите быть естественными, вы впадаете в пошлость. Вам представляется природа чем-то враждебным, из нас, смеющихся богов Греции, вы сделали каких-то злых демонов, меня представили дьяволицей. Меня вы умеете только преследовать, заточать и проклинать – или же, в порыве вакхического безумия, сами себя заклать, как жертву, на моем алтаре. И когда у кого-нибудь из вас хватает мужества целовать мои яркие губы,– он тотчас бежит искупать это паломничеством в Рим босиком и в покаянном рубище, ждет, чтоб высохший посох дал зеленые ростки, – тогда как под моими ногами вечно прорастают живые розы, фиалки и зеленый мирт, но вам не по силам упиваться их ароматом. Оставайтесь же среди вашего северного тумана, в дыму христианского фимиама, – а нас, язычников, оставьте под грудой развалин, под застывшими потоками лавы, не откапывайте нас! Не для вас были воздвигнуты наши Помпеи, наши виллы, наши бани, наши храмы – не для вас! Вам не нужно богов! Мы гибнем в вашем холодном мире!

Мраморная красавица закашляла и плотнее запахнула темный соболий мех, облегавший ее плечи.

– Благодарю за данный нам классический урок, – ответил я.– Но вы ведь не станете отрицать, что по природе мужчина и женщина – в вашем веселом, залитом солнцем мире, так же как и в нашем туманном,– враги; что любовь только на короткое время сливает их в единое существо, живущее единой мыслью, единым чувством, единой волей, чтобы потом еще сильнее разъединить их. И – это вы лучше меня знаете – кто потом не сумеет подчинить другого себе, тот страшно быстро почувствует ногу другого на своей спине…

– И обыкновенно даже, именно мужчина ногу женщины… – воскликнула мадам Венера насмешливо и высокомерно. – Это–то уж вы лучше меня знаете.

– Конечно. Вот потому-то я и не строю себе иллюзий.

– То есть вы теперь мой раб без иллюзий… и я за то без сострадания буду топтать вас…

– Сударыня!

– Разве вы до сих пор меня не знаете? Ну да, я жестока, – раз уж вам такое удовольствие доставляет это слово. И разве я не права тем, что жестока? Мужчина жадно стремится к обладанию, женщина – предмет этих стремлений; это ее единственное, но зато решительное преимущество. Природа отдала на ее произвол мужчину с его страстью, и та женщина, которая не умеет сделать его своим подданным, своим рабом, больше, своей игрушкой – и затем со смехом изменить ему, – такая женщина просто неумна.

– Ваши принципы, глубокоуважаемая… – начал я, возмущенный.

– …покоятся на тысячелетнем опыте, – насмешливо перебила меня божественная, перебирая своими белыми пальцами темный волос меха. – Чем более преданной является женщина, тем скорее отрезвляется мужчина и становится властелином. И чем и более она окажется жестокой и неверной, чем грубее она с ним обращается, чем легкомысленнее играет им, чем больше к нему безжалостна, тем сильнее разгорается сладострастие мужчины, тем больше он ее любит, боготворит. Так было от века во все времена – от Елены и Далилы и до Екатерины II и Лолы Монтец.

– Не могу отрицать, – сказал я, – для мужчины нет ничего пленительнее образа прекрасной, сладострастной и жестокой женщины – деспота, весело, надменно и беззаветно меняющей своих любимцев по первому капризу…

– И облаченной к тому же в меха! – воскликнула богиня.

– Как это вам в голову пришло?

– Я ведь знаю ваше пристрастие.

– Но, знаете ли, – заметил я, – с тех пор, как мы с вами не виделись, вы стали большой кокеткой…

– О чем это вы, позвольте спросить?

– О том, что в мире нет и не может быть ничего обворожительнее для вашего белого тела, чем этот покров из темного меха, и что он…

Богиня засмеялась.

– Вы грезите! – промолвила она. – Проснитесь-ка! – И она схватила меня за руку своей мраморной рукой. – Да проснитесь же! – прогремел ее голос низким грудным звуком.

Я с усилием открыл глаза.

Я увидел тормошившую меня руку, но рука эта оказалась вдруг темной, как из бронзы, и голос оказался сиплым, пьяным голосом моего денщика, стоявшего предо мной во весь свой почти саженный рост.

– Да вставайте же, что это, срам какой!

– Что такое? Почему срам?

– Срам и есть – заснуть одетым, да еще за книгой! – он снял нагар с оплывших свечей и поднял выскользнувшую из моих рук книгу. – Да еще за сочинением (он открыл крышку переплета) Гегеля… И потом, давно пора уж к господину Северину ехать, он к чаю нас ждет.


* * *

– Странный сон!.. – проговорил Северин, когда я кончил рассказ, облокотился руками на колени, склонил лицо на свои тонкие руки с нежными жилками и глубоко задумался.

Я знал, что он долго так просидит, не шевелясь, почти не дыша; так это действительно и было. Меня не поражало его поведение – мы состояли с ним уже почти три года в отличных приятельских отношениях, и я успел привыкнуть ко всем его странностям.

А странный человек он был, этого отрицать нельзя было, хотя и далеко не такой опасный безумец, каким его считали не только ближайшие соседи, но и всюду окрест во всей Коломее. Меня же он не только интересовал, – за это и я прослыл среди многих немножко свихнувшимся, – но и весь он был мне в высшей степени симпатичен. Для человека его положения и возраста, – он был галицийский дворянин и помещик и было ему лет тридцать с небольшим, – он был поразительно трезвомыслящий человек, очень серьезного склада, даже до педантизма. В основу своей жизни он положил полуфилософскую, полупрактическую систему, которую проводил с мелочной выдержанностью, и жил не только по ней, но в то же время еще и по часам, по термометру, по барометру, по аэрометру, по гигрометру. Но при этом временами его постигали припадки страстности, во время которых всякий, глядя на него, считал его способным головой стену прошибить и тщательно избегал его, боясь попасться ему на дороге. Пока он так долго сидел безмолвно, кругом раздавались разнообразные звуки: потрескивал в камине огонь, пыхтел большой почтенный самовар, поскрипывало старое прадедовское кресло, в котором я, покачиваясь, курил свою сигару, трещал сверчок в стенах старого дома, – и глаза мои бесцельно блуждали по странной, оригинальной утвари, по скелетам животных, по чучелам птиц, по глобусам и гипсовым фигурам, которыми загромождена была его комната. Вдруг мне на глаза случайно попалась картина. Я часто видел ее и раньше, но отчего-то теперь я не мог оторвать от нее глаз: такое неизъяснимое впечатление произвела она на меня в эту минуту, освещенная красным отблеском пламени в камине. На ней была изображена прекрасная женщина, с солнечно–яркой улыбкой на нежном лице, с пышной массой волос, собранных в античный узел, и с легким налетом белой пудры на них; опершись на левую руку, она сидела на оттоманке нагая, завернутая в меховой плащ, правая рука ее играла хлыстом, а обнаженная нога небрежно опиралась на мужчину, распростертого перед ней, как раб, как собака. И этот мужчина, с резкими, но правильными и красивыми чертами лица, с выражением затаенной тоски и беззаветной страсти поднимавший к ней горячий мечтательный взгляд мученика,– этот мужчина, служивший подножной скамейкой ногам красавицы, был сам Северин. Только без бороды – по-видимому, лет на десять моложе, чем теперь.

«И покарал его Господь и отдал его в руки женщины».

Кн. Юдифи, 16, гл. 7.

У меня была очаровательная гостья.

Перед большим камином в стиле «Ренессанс», прямо против меня, сидела Венера. Но это не была какая-нибудь дама полусвета, ведущая под этим именем войну с враждебным полом – вроде какой-нибудь мадмуазель Клеопатры, – а настоящая, подлинная богиня любви.

Она сидела в кресле, а перед ней пылал в камине яркий огонь, и красный отблеск пламени освещал ее бледное лицо с белыми глазами, а время от времени и ноги, когда она протягивала их к огню, стараясь согреть.

Голова ее поражала дивной красотой, несмотря на мертвые каменные глаза; но только голову ее я и видел. Величавая богиня закутала все свое мраморное тело в широкие меха и, вся дрожа, сидела свернувшись в комочек, как кошка.

Между нами шел разговор…

– Я вас не понимаю, сударыня,– воскликнул я, – право же, теперь совсем уже не холодно! Вот уже две недели, как у нас стоит восхитительная весна. Вы, очевидно, просто нервны…

– Благодарю за вашу весну! – отозвалась она своим глубоким каменным голосом и тотчас же вслед за этими словами божественно чихнула – даже два раза, быстро, один за другим.– Этого положительно сил нет выносить, и я начинаю понимать…

– Что, глубокоуважаемая?

– Я готова начать верить невероятному, понимать непостижимое. Мне сразу становится понятной и германская женская добродетель, и немецкая философия, – и меня перестает поражать то, что вы любить не умеете, что вы и отдаленного представления не имеете о том, что такое любовь…

– Позвольте, однако, сударыня!.. – воскликнул я, вспылив.– Я положительно не дал вам никакого повода…

– Ну, вы другое дело! – божественная чихнула в третий раз и с неподражаемой грацией повела плечами.– Зато я была к вам неизменно благосклонна и даже время от времени навещаю вас, хотя, благодаря множеству своих меховых покровов, каждый раз простуживаюсь. Помните ли вы, как мы с вами в первый раз встретились?

– Еще бы! Мог ли бы я забыть это! ответил я.– У вас были тогда пышные каштановые локоны, и карие глаза, и ярко–розовые губы, но я тотчас же узнал вас по овалу лица и по этой мраморной бледности… Вы носили всегда фиолетовую бархатную кофточку с меховой опушкой.

– Да, вы были без ума от этого туалета… И какой вы были понятливый!

– Вы научили меня понимать, что такое любовь. Ваше веселое богослужение заставило меня забыть о двух тысячелетиях…

– А как беспримерно верна я вам была!

– Ну, что касается верности…

– Неблагодарный!

– Я совсем не хотел упрекать вас. Вы, правда, божественная женщина, – и, как всякая женщина, вы в любви жестоки.

– Вы называете жестокостью то,– с живостью возразила богиня любви,– что составляет главную сущность чувственности, веселой и радостной любви, то, что составляет природу женщины: отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится.

– Да разве может быть что-нибудь более жестокое для любящего, чем неверность возлюбленной?

– Ах, мы и верны, пока любим! – воскликнула она.– Но вы требуете от женщины, чтобы она была верна, когда и не любит, чтобы она отдавалась, когда это и не доставляет ей наслаждения, – кто же более жесток, мужчина или женщина? Вы, северяне, вообще понимаете любовь слишком серьезно и сурово. Вы толкуете о каких-то обязанностях там, где речь может быть только об удовольствиях.

– Да, сударыня, – и зато у нас такие почтенные и добродетельные чувства и такие длительные связи…

– И так же вечно это тревожное, ненасытное, жадное стремление к языческой наготе,– вставила она. – Но та любовь, которая представляет высшую радость, воплощенное божественное веселье, – эта не по вас, она не годится для вас, современных детей рассудочности. Для вас она несчастье. Когда вы захотите быть естественными, вы впадаете в пошлость. Вам представляется природа чем-то враждебным, из нас, смеющихся богов Греции, вы сделали каких-то злых демонов, меня представили дьяволицей. Меня вы умеете только преследовать, заточать и проклинать – или же, в порыве вакхического безумия, сами себя заклать, как жертву, на моем алтаре. И когда у кого-нибудь из вас хватает мужества целовать мои яркие губы,– он тотчас бежит искупать это паломничеством в Рим босиком и в покаянном рубище, ждет, чтоб высохший посох дал зеленые ростки, – тогда как под моими ногами вечно прорастают живые розы, фиалки и зеленый мирт, но вам не по силам упиваться их ароматом. Оставайтесь же среди вашего северного тумана, в дыму христианского фимиама, – а нас, язычников, оставьте под грудой развалин, под застывшими потоками лавы, не откапывайте нас! Не для вас были воздвигнуты наши Помпеи, наши виллы, наши бани, наши храмы – не для вас! Вам не нужно богов! Мы гибнем в вашем холодном мире!

Мраморная красавица закашляла и плотнее запахнула темный соболий мех, облегавший ее плечи.

– Благодарю за данный нам классический урок, – ответил я.– Но вы ведь не станете отрицать, что по природе мужчина и женщина – в вашем веселом, залитом солнцем мире, так же как и в нашем туманном,– враги; что любовь только на короткое время сливает их в единое существо, живущее единой мыслью, единым чувством, единой волей, чтобы потом еще сильнее разъединить их. И – это вы лучше меня знаете – кто потом не сумеет подчинить другого себе, тот страшно быстро почувствует ногу другого на своей спине…

– И обыкновенно даже, именно мужчина ногу женщины… – воскликнула мадам Венера насмешливо и высокомерно. – Это–то уж вы лучше меня знаете.

– Конечно. Вот потому-то я и не строю себе иллюзий.

– То есть вы теперь мой раб без иллюзий… и я за то без сострадания буду топтать вас…

– Сударыня!

– Разве вы до сих пор меня не знаете? Ну да, я жестока, – раз уж вам такое удовольствие доставляет это слово. И разве я не права тем, что жестока? Мужчина жадно стремится к обладанию, женщина – предмет этих стремлений; это ее единственное, но зато решительное преимущество. Природа отдала на ее произвол мужчину с его страстью, и та женщина, которая не умеет сделать его своим подданным, своим рабом, больше, своей игрушкой – и затем со смехом изменить ему, – такая женщина просто неумна.

– Ваши принципы, глубокоуважаемая… – начал я, возмущенный.

– …покоятся на тысячелетнем опыте, – насмешливо перебила меня божественная, перебирая своими белыми пальцами темный волос меха. – Чем более преданной является женщина, тем скорее отрезвляется мужчина и становится властелином. И чем и более она окажется жестокой и неверной, чем грубее она с ним обращается, чем легкомысленнее играет им, чем больше к нему безжалостна, тем сильнее разгорается сладострастие мужчины, тем больше он ее любит, боготворит. Так было от века во все времена – от Елены и Далилы и до Екатерины II и Лолы Монтец.

– Не могу отрицать, – сказал я, – для мужчины нет ничего пленительнее образа прекрасной, сладострастной и жестокой женщины – деспота, весело, надменно и беззаветно меняющей своих любимцев по первому капризу…

– И облаченной к тому же в меха! – воскликнула богиня.

– Как это вам в голову пришло?

– Я ведь знаю ваше пристрастие.

– Но, знаете ли, – заметил я, – с тех пор, как мы с вами не виделись, вы стали большой кокеткой…

– О чем это вы, позвольте спросить?

– О том, что в мире нет и не может быть ничего обворожительнее для вашего белого тела, чем этот покров из темного меха, и что он…

Богиня засмеялась.

– Вы грезите! – промолвила она. – Проснитесь-ка! – И она схватила меня за руку своей мраморной рукой. – Да проснитесь же! – прогремел ее голос низким грудным звуком.

Я с усилием открыл глаза.

Я увидел тормошившую меня руку, но рука эта оказалась вдруг темной, как из бронзы, и голос оказался сиплым, пьяным голосом моего денщика, стоявшего предо мной во весь свой почти саженный рост.