Леонид вор. Леонов Леонид Максимович. Вор. Леонид леонов - "вор" читать онлайн, солженицын александр исаевич

Один из самых значительных романов литературы 20-х годов ХХ века, своеобразный срез советского общества времен «угара нэпа».

Первое, что удивляет - это краски романа: белые, нежные, чистые - в зимних сценах, серые, с переливом в багрово-красные и синие - при изображении «воровской малины», светлые, сиреневые, яркие - при показе весенних встреч Николки Заварихина с Таней.

В романе колоритно показаны персонажи эпохи и их судьбы. Судьбы людей, жизнь которых перемололи революции и войны.

В центре повествования - непростая судьба Дмитрия Векшина, бывшего красного командира, который,подобно героине повести А.Толстого «Гадюка», также не нашел себя в новой эпохе строительства коммунизма. Митька опускается на дно жизни, становится вором, совершает преступления, общается с миром воров и проституток и всячески пытается подняться и покончить со всем этим. Писатель несколько раз возвращался к роману, перерабатывал его, представляя различные варианты судьбы Мити Векшина(роман как будто бы не отпускал писателя).

Леонов населяет книгу множеством персонажей, показывая их драматичные судьбы. Тут показана доля Николки Заварихина, простого деревенского парня, приехавшего в Москву и на вокзале обворованного Манькой-Вьюгой. Перед нами чередой проходят лица: тут и слесарных дел мастер Емельян Пухов(Пчхов),и бывший помещик Манюкин, зарабатывающий себе на жизнь сочинением историй, и подруга Митьки Маня Доломанова, и вор Санька Велосипед, пытающийся завязать и уехать в деревню, и молодой управдом Чикилев и множество других.

Особенно ярко Леонов рисует свой любимый мир цирка, судьбу гимнастки Геллы Вельтон(Тани) и ее воспитателя Пугля.

Оригинальным ходом романа является присутствие в нем необычной фигуры - писателя Фирсова, гражданина в клетчатом демисезоне, появляющегося в Москве с целью изучения мира того времени, собирающего материал, интересно рассказывающего и комментирующего по ходу действия героев и их поступки.

Несмотря на привычный густой леоновский текст, роман читается достаточно легко. Стилистически он безупречен, отлично передана речь людей в то время, обрисована обстановка 20-х годов.

Книгу высоко оценили многие, начиная от Горького, Роллана и Цвейга, заканчивая Солженициным, Быковым и Прилепиным.

По мнению З.Прилепина, М.Булгаков тоже ценил этот роман, позаимстовав его начальную главу для завязки «Мастера и Маргариты» и «клетчатого» гражданина. Появляется у Булгакова и своя Гелла, выступающая, правда, не в цирке. как у Леонова, а в «Варьете», вместе с Воландом.

Оценка: 10

Без преувеличения можно сказать, что «Вор» - один из наиболее значительных романов мировой литературы. Он с лёгкостью выдерживает сравнения с вершинными достижениями ХХ века и располагается где-то посредине между Уильямом Фолкнером и Альфредом Дёблином, будучи откровенной полемикой с «Идиотом» Достоевского.

Достаточно интересно, что, как правило, первая версия книги бывает наиболее серьёзной, оригинальной и интересной, а потом автор начинает её доделывать, дополнять, сокращать, переставлять «акценты»... И портит. Но в в случае «Вора» первый вариант, опубликованный в 1934 году, был компромиссом. Позже, уже в 1990-м году, Леонов признавался, что оригинальный текст «Вора» неизбежно привёл бы его в лагерь по обвинению в антикоммунистической пропаганде. Но в 1959 году, на волне «десталинизации», Леонов, ставший к тому времени «матёрым совклассиком», рискнул и напечатал исходную версию, со всеми антибольшевистскими обертонами.

И вот эта версия, версия 1959 года, она по-настоящему гениальна. Великий, мощный роман. Гордость русской литературы.

Леонид Леонов

Автор с пером в руке перечитал книгу, написанную свыше тридцати лет назад. Вмешаться в произведение такой давности не легче, чем вторично вступить в один и тот же ручей. Тем не менее можно пройти по его обмелевшему руслу, слушая скрежет гальки под ногами и без опаски заглядывая в омуты, откуда ушла вода.

Гражданин в клетчатом демисезоне сошел с опустелого трамвая, закурил папиросу и неторопливо огляделся, куда занесли его четырнадцатый номер и беспокойнейшее ремесло на свете… Москва тишала тут, смиренно пригибаясь у двух каменных столбов Семеновской заставы, облитых, точно ботвиньей, зеленой плесенью времен.

Видимо, новичок в здешних местах, он долго и с такой нерешительностью поглядывал кругом, что постовой милиционер стал проявлять в отношении его положенную бдительность. И верно, было в облике гражданина что-то отвлеченно-бездельное, не менее настораживали и его круглые очки, огромные - как бы затем, чтобы проникать в нечто, не подлежащее постороннему рассмотрению, и, наконец, наводила на опасные мысли расцветка его явно заграничного пальто. Впрочем, щеки незнакомца были должным образом подзапущены, а ботинки давно не чищены, да и самый демисезон вблизи приобретал оттенок крайне отечественный, даже смехотворный, как если бы сшит был из подержанного, с толкучки, пледа.

Покурив и набравшись духу, демисезон двинулся напрямки к милицейской шинели и осведомился мимоходным тоном, не есть ли обступающая их окрестность - та самая знаменитая Благуша. Собеседник подтвердил его догадку, польщенный похвалою нескончаемому ряду невзрачных приземистых построек вдоль Измайловского шоссе.

А которую улицу ищете? Ведь их у меня тут целых двадцать две, одних Хапиловок, извиняюсь, три… Благуша велика!

Надо думать, чего только в районе у вас не имеется!..

Всего найдется по малости, - очень довольный ходом беседы, усмехнулся милиционер.

Верно, и воровские квартиры в том числе? - как бы незаинтересованным голосом осведомился демисезон.

Милиционер подозрительно нащурился, но тут, на счастье новичка, огромный воз порожних бочек замешкался на трамвайном пути… и вот они с веселым грохотом запрыгали по осенним грязям. Происшествие позволило демисезону вовремя отступить на тротуар и с независимым видом двинуться дальше, в зигзагообразном направлении.

Ничто за всю прогулку не оживило его озабоченного лица: бесталанные благушинские будни мало примечательны. Летом, по крайней мере, полно тут зелени; в каждом палисадничке горбится для увеселения глаза тополек да никнет бесплодная смородинка, для того лишь и годная, чтоб настаивал водку на ее листе подгулявший благушинский чулошник. Ныне же в проиндевелой траве пасутся гуси, и некому их давить, а по сторонам вросли в землю унылые от осенних дождей хижины ремесленного люда. Ни цветистая трактирная выпеска, ни поблекшая от заморозка зелень не прикрывают благушинской обреченности.

Лишь на боковой пустоватой улочке увидел путешествующий в демисезоне вроде как отбывшего сроки жизни гражданина в парусиновом картузе и зеленых обмотках; сидя, на ступеньках съестной лавки, он сонливо взирал на приближающееся клетчатое событие. И как-то получилось, что не обмолвиться словом стало им обоим никак нельзя.

Видать, проветриться вышли? - спросил демисезон, пряча глаза за безличным блеском очков и присаживаясь. - Наблюдаете течение времени, отдыхая от тяжких трудов?

Да нет, водку обещали привезть, дожидаю, - сипло ответствовал тот. - А вам чего в наших краях?

Так, хожу… название у вас вкусное! Бла-гу-ша, нечто допотопно расейское: непременно переименуют! - рассудительно проговорил демисезон и предложил папироску, которую тот принял без удивления и благодарности. - Тихо у вас тут, нешумно.

Покойников мимо нас возят, вот оно и тихо. И красных возят, и прочих колеров: всяких. Так что живем по маленькой…

Беседа не удавалась, дело шло к сумеркам, и путешественник по Благуше начинал поеживаться: ветру с дальнего разбега нипочем было пробраться сквозь крупные, расползающиеся клетки демисезона. Он сделал попытку расшевелить неразговорчивого соседа.

Давайте знакомиться пока! Фирсов моя фамилия… не попадалось ли в печати?

Оно ведь разные фамилии бывают… - сказал без одушевления ремесленник. - У сестры вот тоже свояк в городе Казани был… Аи нет, - запутался он. - Не-ет, тому фамилья, никак, Фомин была… да, Фомин.

На том и покончился их разговор, потому что кто его знает, откуда взялся этот Фирсов - сыщик ли насчет сердечных и умственных тайностей, застройщик пустопорожних мест, балаганщик с мешком недозволенных кукол. Вот взыскательным оком выбирает он пустырь на Благуше - воздвигнуть несуществующие пока дома с подвалами, чердаками, пивными заведеньями, просто щелями для одиночного пребыванья и заселить их призраками, что притащились сюда вместе с ним. «Пусть понежатся под солнышком и, поцветя положенные сроки, как и люди, сойдут в забвенье, будто не было!» Давно живые, они нетерпеливо толпились вкруг своего творца, продрогшие и затихшие, как всё на свете в ожидании бытия. Отчаявшись напиться в этот вечер, давно ушел фирсовский собеседник, а сочинитель все сидел, всматриваясь в наступающие сумерки. И где-то внутри его уже бежала желанная, обжигающая струйка мысли, оплодотворяя и радуя.

«Вот лежат просторы незастроенной земли, чтоб на них родился и, отстрадав свою меру, окончился человек. Иди же, владей, вступай на них смелее! Вверху, в пространствах, тысячекратно повторенных во все стороны, бушуют звезды, а внизу всего только люди… но какой ничтожной пустотой стало бы без них все это! Наполняя собой, подвигом своим и страданьем мир, ты, человек, заново творишь его…

Стоят дома, клонятся под осенним вихрем деревья, бежит озябшая собака, и проходит человек: хорошо! Промороженные до звонкой ломкости, скачут листья, сбираясь в шумные вороха… и только человеческим бытием все связано воедино в прочный и умный узел. Не было бы человека на ступеньке, в задумчивости следящего за ходом вещей, - не облетали бы с деревьев последние листы, не гонял бы их незримым прутиком по голому полю ветер - ибо не надо происходить чему-нибудь в мире, если не для кого!»

Неглубокий овражек изветвлялся впереди, а дальше простирались огороды, а за ними, еле видная в туманце, исчезала под низким небом хилая пригородная рощица. На пороге стоял пронзительный ноябрь, солнце отворачивалось от земли, реки торопились одеться в броню от стужи. В воздухе, скользя из неба, резвилась первая снежинка: поймав ее на ладонь, Фирсов следил, как, теплея и тая, становится она подобием слезы… Вдруг хлопьями копоти закружили птицы над полем, хрипло оповещая о приходе зимы. Холодом и мраком дохнуло Фирсову в лицо, и вслед за тем он испытал прекрасную и щемящую опустошенность, знакомую по опыту - когда вот так же раньше, для других книг, созревала в нем горсть человеческих судеб.

И тогда Фирсов увидел как наяву…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Николка Заварихин проснулся, лишь когда перестала его баюкать равномерная качка вагона. Зевая и потягиваясь в прокуренной духоте, он свесился о верхней полки. Никого не оставалось из пассажиров внизу, в окно глядела Москва. Одолеваемый воспоминаниями сна, Николка стал с вещами выбираться наружу. Едкий дым пополам со снегом окончательно пробудили его расхмелевшее за ночь тело. Не выпуская клади из рук, Николка недоверчиво огляделся и, хотя перед ним находились всего лишь задворки большого города - тревожная скука убегающих путей, семафоров да призрачных на рассветном небе брандмауэров с закопченными гербами и фамилиями покойных поставщиков двора, - опять взволновало его это пасмурное величие.

Порою снегопад переходил во вьюгу, но приезжий видел все перед собою остро и четко, как сквозь увеличительное стекло. Бесстрастные нагроможденья тесаного камня высились кругом, и по нему взад-вперед елозило бессонное железо, растирая и само перетираясь в пыль. Видно, из подражанья ему и люди свершали ту же уйму бесполезных движений, и, сам крепыш из глубинной губернии, Николка презирал их как судороги недужного, недолговечного существа… Тем не менее всякий раз по приезде в город покоряла его торжествующая и гибельная краса, и тогда всем телом под этими чарами ощущал он настороженную на него западню. И всегда, прежде чем вступить в сутолоку улиц, стаивал так, минутку-другую, примериваясь к воздуху и погоде; осведомленный о некоторых его завоевательных намереньях, Фирсов неспроста назвал его соглядатаем перед воротами чужого города… Все было значительно сейчас в Николке - упругая стать размахнувшегося для удара человека, приглушенный свет жестоких голубоватых глаз, варварская роспись на добротных валенцах, песенная и цвета сосны в закате оранжевость его кожана, дубленного ольхой, не говоря уж о пленительной пестроте деревенских варежек… На этот раз, едва сделав десяток шагов, он остановился, потрясенный представшим зрелищем.

Леонид Максимович Леонов прожил большую жизнь. Он был современником
и свидетелем главных событий ХХ века. На его глазах
происходило рождение Советской державы, выпало на долю Леонова
увидеть и бесславный конец государства. О Леонове, авторе
«Барсуков», «Дороги на океан», «Русского леса», писались статьи и
книги, защищались диссертации, но с наступлением новых времен
книги Леонова обретают новый контекст, который, без
сомнения, также станет предметом изучения литературоведов в
будущем.

В наследии Леонова роман «Вор» играет значительную роль, в этом
раннем романе происходило формирование взглядов автора на
феномен человека, на эпоху, на судьбу страны. В центре внимания
писателя оказалось переломное время в истории России – Первая
мировая война, революция, нэп. Бывают произведения, которые
«не отпускают» автора, заставляют вновь и вновь возвращаться
к ранее написанному…Роман «Вор» был написан в 1925-26 гг.,
над второй редакцией Леонов работал в 1957-59 гг,. но в
издании романа «Вор» 1991 года (М, «Профиздат») автор добавляет
еще две даты – 1982 год и 1990 год. Таким образом, над
романом «Вор» Леонид Леонов трудился на протяжении почти всей
творческой деятельности, фактически – в течение большей части
ХХ века. Спустя десятилетия после первой публикации «Вора»
Леонид Леонов возвращался к роману, вносил правку. В конце
1950-х годов происходит «второе рождение» романа «Вор», Леонов
привносит в текст книги все, что оставалось «за кадром»,
все, что тридцать лет назад писать было опасно. Роман, как
губка, впитывал в себя новые авторские открытия, накапливающийся
жизненный опыт. Сюжетно ограничиваясь временем нэпа, роман
«Вор» вбирал в свою литературную плоть думы и чувства
идущего столетия. «Вмешиваться в произведение такой давности не
легче, чем вторично вступить в один и тот же ручей. Тем не
менее можно пройти по его обмелевшему руслу, слушая скрежет
гальки под ногами и без опаски заглядывая в омуты, откуда ушла
вода», – писал Леонов в предисловии, датированном 1959-м
годом.

Леонид Леонов изучал нравы социального дна, старался во всех
подробностях понять жизнь будущих персонажей романа «Вор», и свою
творческую «кухню» он описал в тех эпизодах романа, где
сочинитель Фирсов ходит по кабакам, притонам, злачным местам,
постоянно делая пометки в записной книжке. Вместе с Сергеем
Есениным Леонов побывал в Ермаковском ночлежном доме, где он
встретил бродягу-поэта, который стал прототипом образа
блатного стихотворца Доньки. В пивнушке у Триумфальных ворот Леонов
увидел старика, который за деньги рассказывал всяческие
истории из дореволюционного быта – этот образ тоже нашел
отражение в романе. Бывал писатель и на судебных заседаниях, где
слушались дела воров и убийц. Знания Леонида Леонова о нравах
воровского мира не были книжными, все наблюдения за
обитателями социального дна он черпал из личного опыта. Обыденность
воровской жизни описана Леоновым в деталях, воспроизведен
язык преступного мира.

Современники восприняли роман «Вор» настороженно. Критик
М.Серебрянский называл роман «Вор» политически ошибочным и утверждал,
что в нем «нашли свое отражение троцкистские влияния и
утверждения о перерождении партии, о «страшном пути», на который
якобы вступила революция. Основные идеи «Вора»
свидетельствуют об отходе писателя на позиции, явно враждебные рабочему
классу и его партии, на позиции явного отрицания ленинской
трактовки нэпа» Роман убеждал читателя в невозможности быстро и
легко пройти дорогу к «светлому будущему». М.Горький,
весьма высоко ценивший творчество Леонида Леонова, писал: «…«Вор»
– оригинально построенный роман, где люди даны хотя и в
освещении Достоевского, но поразительно живо и в отношениях
крайне сложных. В России книга эта не понята и недостаточно
оценена» Отметим, что «Вор» писался в обстановке ожесточенной
литературной борьбы, когда были провозглашены рапповские идеи
социологизации литературы, когда классическая литература
сбрасывалась с «корабля современности», и даже Максим Горький
порой объявлялся писателем, чуждым пролетарской литературе,
а в такой среде произведение Леонова, работавшего в
философско-эстетическом русле русского реализма, выглядело как
полная архаика и вызывало у многих враждебное отношение.

По В.И.Далю, слово «вор» имеет более широкое значение, чем считается
в обыденном сознании. Вор – «мошенник, бездельник,
обманщик, изменник, разбойник», как Гришка Отрепьев и Ванька Каин.
Вор – не только грабитель, но и человек, нарушающий
общепринятые нормы, обманщик или даже, если угодно, диссидент,
отщепенец, маргинал. Несомненно, что к своему герою Дмитрию
Векшину Леонид Леонов применял именно такое широкое понимание
слова «вор», его интересовало в герое не уголовное и преступное,
а именно диссидентское. Варлам Шаламов в своих «Очерках
преступного мира» пишет: «Вся воровская психология построена на
том, […] что их жертва никогда не сделает, не может
подумать сделать так, как с легким сердцем и спокойной душой
ежедневно, ежечасно рад сделать вор. В этом его сила – в
беспредельной наглости, в отсутствии всякой морали. Для блатаря нет
ничего «слишком»» . Когда Векшин задумывается о том, «как же
в ясной логической цепи людского поведения внезапно
возникают преступление и ошибка» , то становится ясно, что он думает
в первую очередь не о совершенных им грабежах, не об
убийстве пленного белогвардейца, а о некой глобальной жизненной
ошибке, которая и явилась причиной содеянных им преступлений.
В образе Векшина революция, начавшаяся как праведное дело,
как борьба за счастье и свободу, становится насквозь
преступной, низкой и подлой. Почему его революция закончилась так?
Могла ли она закончиться иначе?

Суть исторической эпохи Леонид Леонов может определить кратко и
емко: «Наступала переломная пора в русском государстве, безумие
пополам с изменой опустошало страну. Тыл и фронт разделились
пустыней…и вот по ней при всеобщем безмолвии побежали домой
не убитые на войне: облако возмущения неотступно следовало
за ними…» Ключевые понятия этого отрывка «безумие», «измена»
и «пустыня»
, три слова создают яркую картину эпохи. Обратим
внимание, что с фронта возвращались не «живые», а «не
убитые». Образ облака пробуждает невольные ассоциации с
примененными в Первую мировую войну газобаллонными атаками хлором,
которые не столько приносили реального людского ущерба,
сколько угнетали морально, наводили ужас, а поэтому последствия
газовых атак сильно преувеличивались. Газовое облако –
фатальная, наводящая трепет опасность. Накопившееся в армии
возмущение тоже представляется облаком, которое надвигалось с
фронта в тыл с той же фатальной и смертоносной неизбежностью.

Вообще роман «Вор» потрясает тем, что сам ход повествования создает
ощущение движения времени , сюжетная нить романа скрывает под
собой тектонические сдвиги русской истории, именно эти
внутренние глобальные движения, разломы и взрывы определяют
судьбы героев романа.

Бродячий фотограф, распространявший революционные прокламации,
однажды ночевал в доме Векшиных, и ему суждено было открыть перед
мальчиком Митей «изнанку жизни». Накануне своего ареста, на
векшинском сеновале «до полуночи рассказывал он Мите, что
мир опутан злом…» С этого момента, когда запала в душу его
бацилла бунта, и начинается отсчет биографии
Векшина-революционера.

Сцена убийства Векшиным белого офицера – это некое подобие
средневекового «примера», exempla (история, которая должна отвращать
человека от греха) Убийство было подлым, потому что перед
Векшиным стоял безоружный, пленный человек. Злодеяние Векшина
становится тем узелком, который распутывается в течение
дальнейшего повествования. Убийством офицера Векшин совершал
некий «ритуальный обет на верность идее» Нэпманша брезгливо
хлестнула Векшина перчаткой по той самой руке, которая когда-то
зарубила белого офицера. Казнь пленника была ритуальной,
ритуально же нэпманша хлестнула Векшина перчаткой. Согласимся
с американским литературоведом Р.Магуайром, который отметил,
что в романе «Вор» эпизод с перчаткой нэпманши «производит
на Митю огромное впечатление не потому, что дает толчок
внезапному решению отомстить за себя вступлением на преступную
стезю (в ту ночь на фронте он уже на нее вступил), а потому,
что этот случай последнее доказательство его отщепенства »
(курсив наш. – А.Б.-К) По силе воздействия на Митьку оба эти
события имели одинаково важное, переворотное значение.

ЧЕЛОВЕК ФУТЛЯРНО-ПОДПОЛЬНЫЙ

За действием романа наблюдает как сам автор, так и литератор Фирсов,
который пишет свой «параллельный» текст, фрагменты которого
иногда вклиниваются в текст романа. Причем поначалу два
взгляда как бы совпадают, между ними не заметны расхождения, но
затем сочинитель Фирсов становится одним из действующих лиц
романа, то есть из творца истории превращается в ее
рядового участника. Автор добровольно отказывается от роли
единоличного свидетеля описанных в романе событий, назначая себе
«наместника», который шпионит как бы от имени автора, но
проявляя некоторое самоволие. Отношение автора к Фирсову
ироничное, он часто ловит его на неточностях, подчеркивает
незамеченные Фирсовым детали. Как отмечает исследователь, временами
«образ Фирсова перестает быть двойником писателя, а становится
объектом его иронии, пародии. Писатель как бы отстраняется
от него, наделяет Фирсова чертами, которые приписываются ему
критиками…» Неуклюжие писания Фирсова позволяют видеть
героев романа как бы в двух измерениях, реальном и литературном.
Читатель видит героев романа въявь и одновременно следит за
тем, как литератор Фирсов описывает их жизнь. Из-под пера
Фирсова выходит натуралистический текст, наполненный
отталкивающими, антиэстетическими деталями и подробностями. Леонов
иронизирует не над посредственным литератором Фирсовым (сам
по себе он мало интересен), а над попытками загнать
реальность в рамки литературных схем и шаблонов. Вообще в самом
сочинителе Фирсове есть нечто воровское , он вторгается в жизнь
людей подобно взломщику. «…я вот хожу и умираю, а вы всего
только пишете интересную повесть о том, как умираю я…» –
говорит Фирсову циркачка Таня . На глазах читателя подлинные
страдания, духовные поиски, радости героев превращаются в нечто
мелкое и ущербное, и, как отмечает анонимный критик
фирсовского сочинения, автор «уже в начальной главе сумел внушить
отвращение к своим героям…» Конечно, Фирсов не понимает, что
его сочинения – лишь семулякр подлинности. «Не разврат, а
развратишко», – как говорил один из героев Достоевского. Нельзя
не отметить сходства некоторых героев романа «Вор» с
«подпольными людьми» Достоевского, живущих в условиях
неустроенного, нищенского быта. Максим Горький был прав, когда отмечал в
романе «Вор» «люди даны…в освещении Достоевского». Один из
критиков отмечал: «Целиком по Достоевскому сделан «Вор».
Достоевский и в главных фигурах: в Мите Векшине – бунтаре,
правдоискателе, падшем ангеле, конечно больше от Мити Карамазова,
чем от большевиков. От женских фигур так и разит Грушенькой
и Соней Мармеладовой. Старым знакомым является и Чикилев –
мелкий чиновник… Является ли все это лишь подражанием
большому писателю? Конечно, нет. Источником леоновского творчества
является жизнь, социальная действительность. Близость
Леонова к Достоевскому – от социального родства. […] Леонов, как
и Достоевский в свое время, выражает катастрофу «мелкого
человека». «Мелкому человеку» кажется, что не он погибает, а
мир погибает» .

Жизнь на грани нервного срыва или уже в состоянии полного безумия
характерна для «подпольных» людей. Впрочем, эти «подпольные»
люди, чьи характеры и образ жизни сформировала реальность
трущоб, живущие в каком-то антимире, задавленные нищетой,
униженные и оскорбленные, после Достоевского появились в
произведениях многих писателей – «подпольный» человек Грегор Замза
однажды утром просыпается превратившимся в мерзкое насекомое
в «Превращении» Франца Кафки, живет с чувством «радостного
безумия голода» «подпольный» герой романа Кнута Гамсуна
«Голод», истерзан ощущением ненужности своего существования
«подпольный» герой Рокантен из «Тошноты» Сартра, упивается
собственным «вожделением к преступлению» «подпольный» герой
«Дневника вора» Жана Жене. Открытая Достоевским тема многое
определила в развитии литературы ХХ века. «Подпольных» людей
встречаем мы и в романе «Вор» Леонида Леонова, таких, как мелкий
чиновник Петр Горбидоныч Чикилев, которого сослуживцы
окрестили «человечком с подлецой» Это точь-в-точь чиновник,
ставший столь значительной фигурой в русской литературой ХIХ века.
Читая о нем, мы забываем, что речь идет о советском
чиновнике, так он похож на гоголевских персонажей, на «подпольных»
людей Достоевского. Можно даже усмотреть в нем и сходство с
чеховским Беликовым, «человеком в футляре», вся жизнь
которого сопровождалась трепетом перед начальством и опасениями
«как бы чего не вышло», хотя, надо признать, в Чикиливе нет
совершенно той ранимости, которая отправила «человека в
футляре» в мир иной. Подобно Беликову, Чиквилев в облике
«влюбленного антропоса» предпринимает попытку сватовства и терпит
фиаско. Оскорбленный сочинителем Фирсовым, Чикилев немедленно
садится за написание доноса – чует мелкий чиновник, что
наступает его время, доносчиков-стукачей время. Как ни странно, и
про это сказано тоже было Чеховым в «Человеке в футляре»:
«…быть может, нас слышал кто-нибудь, и чтобы не перетолковали
нашего разговора и чего-нибудь не вышло, я должен буду
доложить господину директору содержание нашего разговора…в
главных чертах. Я обязан это сделать», – грозит Беликов после
ссоры с Коваленко . Человек в футляре – бессмертный тип –
именно он стал организатором опустошающей волны репрессий
1930-х…Тоталитаризм не имеет в обществе иной опоры, кроме «человека
в футляре». «Человек в футляре», Беликов – полновластный
хозяин той эпохи, когда сосед подозревает соседа, когда врага
видят в собственном муже или отце, когда кажется, что враги
кишат кругом. Словом, образ Чикилева несомненно имеет своих
литературных «предков». Отбушевали революционные бури, а
маленький чиновник (неважно, коллежский ли асессор или
фининспектор), который «пуще всего боялся блеснуть соображением при
высших лицах» , остался таким же, как и сто лет назад. И
отчество «Горбидоныч» у него такое, какое положено иметь
должностному лицу, о чем осуждающе писал Бунин, отмечая, что если
уж появляется в литературе чиновник или пристав, то фамилия
его «непременно Ирисов или Гиациантов, а отчество
Афиногенович или Ардалионович»

Известно, что к созданию образа Чикилева Леонова подтолкнули
обстоятельства его личной биографии: «У Л.Леонова сохранилась
повестка Мосфинотдела, подписанная агентом по взысканию недоимок
М.Филимоновым, от 4 января 1924 года с предложением
немедленно уплатить 56 руб. 25 коп. (патент на право заниматься
писательским ремеслом). На оборотной стороне повестки рукою
Леонова написано: «Вот с чего начался Чикилев в «Воре»»

«Подпольным» человеком является и дворянин, «барин» Манюкин, который
зарабатывает себе на кусок хлеба тем, что рассказывает о
жизни господ при старом режиме посетителям одного злачного
местечка. Все эти образы наводят на мысль о том, что есть
особые уровни общественного бытия, которые остаются неизменными,
какие бы катаклизмы не сотрясали государство. Во всяком
государственном учреждении всегда умудряется обосноваться этакий
«человечек с подлецой», и никакая метла революционных
взрывов и репрессий его оттуда не выметет. Подпольные эти люди не
способны на сильное чувство, на разврат даже не способны, а
лишь на мелкий «развратишко». Дворянин Манюкин в приступе
отчаяния кричит Чикилеву: «Не загоняйте меня в угол… дабы не
выйти мне из человеческого облика» Реплика не случайна, не
бессмысленна. «Подпольный» человек в любую минуту может выйти
из человеческого облика, явив невиданную низость. «…больше
всего страшусь я, – обращается Манюкин к Чикилеву, который
угрожает изъять у него примус. – как бы не пробудился во мне
нежелательный атавизм. Вот скакну на вас и откушу вам,
например, ухо!» «Атавизм» Манюкина – это его принадлежность к
дворянскому сословью, его былое «барство». Невольная ирония
Манюкина словно бы пародирует официальную советскую мифологию о
«людоедствах», бесчеловечности, дикости старого режима.
Между тем, именно новая власть обратила бывшего дворянина в
асоциальное существо, теряющее человеческий облик. «Бывшему»,
как изгою, полагалось скрывать старорежимный «атавизм»,
искоренять его, точно пробуждающиеся в человеке первобытные
инстинкты, как, например, каннибализм. Чикилев также невольно
пародирует официальную фразеологию большевиков, заявляя, что
закон «неусыпным мечом стоит на страже моего уха», а не
желающий съезжать из комнаты Манюкин «своей политикой
неуезжания…препятствует обновляющей смене нашего общества» и вообще
«встает на дороге прогрессивного человечества»

ЧУЖОЕ ИМЯ

Стоит отметить, что в романе герои обретают новые имена. Под именем
парикмахера Королева живет Векшин. Кроме того, по подозрению
Чикилева, в записках Манюкина именно Векшин зашифрован под
псевдонимом «Николай». Самого Чикилева перед его карьерным
взлетом некое важное должностное лицо по ошибке называет
«Кичилевым». Сестре Векшина Татьяне, случайно забредшей к
странствующим циркачам, клоун Пегель дает сценическое имя своей
покойной жены Геллы Вельтон, дает даже не имя, а судьбу
циркачки. Примечательно, что ее любовник Николай Заварихин
называет Татьяну именно сценическим псевдонимом «Гелла».
Орфографическая ошибка на вывеске слесарных дел мастера Пухова
приводит к появлению человека с новой фамилией – Пчхов. Вьюгой в
блатном мире кличут Машу Доломанову, первую Митькину любовь.
Бывший ординарец Векшина Санька Бабкин, вместе со своим
хозяином вступивший на преступный путь, получает за свое
нескладное сложение кличку «Велосипед». В каждом случае новое имя
означает начало новой жизни. Впрочем, мастер Пчхов, мудрый и
лукавый старик, на сей счет придерживается особой точки
зрения: у природы «ни к чему приписного названия не имеется, она,
как люди, из названия вывода не делает… К примеру, жук
ползет на дерево…разве он помышляет, дескать, я, жук, влезаю на
дерево…» Подлый подвох Чикилева заставляет Векшина задуматься
о законности носимого им имени, он чувствует, «будто его
застукали на присвоении чужого честного имени» В момент остро
переживаемого нравственного кризиса Векшина постигает новый
удар, явившийся в виде сделанного Чикилевым «открытия» будто
Митка явился на свет в результате супружеской измены его
матери с помещиком Манюкиным. Право на ношение имени в эту
минуту предстает как право на свою собственную, законную
судьбу. Чикилев же пытается доказать, что у вора Векшина и имя-то
ворованное.

В «Чевенгуре» Андрея Платонова есть эпизод, в котором жители села
принимают новые имена «в целях самосовершенствования граждан».
Игнатий Мошонков становится Федором Достоевским, Степан
Чечер – Христофором Колумбом. Социализм начинается с присвоения
нового имени. Мистика революции состоит в том, что она
всему стремится дать новое имя. В этом обнаруживается родство
революции с преступным миром – всюду переименование, иллюзия
подлинности.


1. Леонов Л. Вор. М.,1991. С.6

2. Серебрянский М. Прощание с прошлым// Советская литература на
новом этапе. Сб.статей. М.-Л.,1934. С.42

3. Горький М. Соб.соч. Т.30. М.,1955.С.91

4. Шаламов В. Избранное. СПб, 2003. С.515

5. Леонов Л. ..С.87

6. Там же.С.85

7. Там же.С.71

8. Там же.С.604

9. Магуайр Р. Красная новь. Советская литература в 1920-х гг. М, 2004. С.226

10. Протасова К. Функции образа писателя в структуре романов
Л.Леонова «Вор» и Т.Манна «Доктор Фаустус»// Большой мир. Статьи о
творчестве Л.Леонова. М.,1972. С.96

11. Леонов Л. Вор…С.275

12. Там же.С.101

13. Достоевский Ф. Записки из мертвого дома. Л.,1990. С.320

14. Нусинов И.М. Леонид Леонов и его критики// Буржуазные тенденции
в современной литературе. М, 1930. С.55-56

15. Леонов Л…С.119

16. Чехов А.П. Избранное. Л.,1982. С.476

17. Там же. С.119

18. Бунин И. Соб. Соч. в шести томах. Т.5.М.,1994 С.449

19. Ковалев В.А. Творчество Леонида Леонова. М.-Л.,1962. С.275

20. Леонов Л. .. С.121

21. Там же. С.122

22. Там же.

23. Там же. С.357

24. Там же. С.376

Солженицын Александр И

Солженицын Александр И

Леонид Леонов - "Вор"

Александр Солженицын

Леонид Леонов - "Вор"

Этот роман существует в трёх версиях: исходная, 1926-27 гг.; переделка 1959 г.; и переделка 1982 г. В 20-е годы роман прогремел, но и получил жестокую советскую критику. К 50-м годам изрядно забылся, и, видимо, автор захотел дать ему новую жизнь, но уже приемлемую в советском русле. (Этой редакции я вовсе не смотрел.) Судя по году, выскажу догадку, что уступки могли быть значительны и досадны для автора. Отсюда могла возникнуть потребность в 3-й редакции, в чём-то возобновительной, а само собой - и с нарастающим от возраста мастерством. (Я сверил лишь уступки нескольких ранних мест, не сплошь.) В дальнейшем разбор идёт только по исходному варианту 20-х годов.

Ставка автора - на занимательность и сквозную яркость изображения, чего бы ни коснулся. Напряжённо старается писать свежо, фигуристо. Особенно заметно такое в начале книги, потом эта литературная непростота (расчёт на образованного читателя) исчезает. Но это - и не в струе тогдашнего авангардизма, никак. Пожалуй: ещё не было схожих текстов в русской литературе, свежесть - отменная.

Тем не менее - автор под сильным влиянием Достоевского. Однако - никак не ученическим: Леонов - не в ряду покорённых, увлечённых учеников. Влияние Достоевского у него переплетается с самобытностью. От Достоевского непомерное сгущение сцен (как именины у толстухи Зины, ч. II, гл. 13-15, переходящие в разоблачительное чтение дневника унижаемого соседа; или поминки у неё же, III, 4-5); внезапность появления новых лиц; пестрейшие компании, карнавал персонажей, типов; бурный поток монологов, полилогов, да с обострениями; надрыв, униженность, юродство; или неправдоподобные сочетания, как вор Митька Векшин перед правилкой над предателем банды прыгает на ходу в пролётку психиатра с острым вопросом: допустимо ли убить безоружного человека (IV, 3) - и следует блистательный диалог. Однако: Леонов не повторяет словесной фактуры Достоевского, в подражанье чему чаще всего и впадают. И ещё Леонов ярко расцвечивает все лица, тогда как романы Достоевского льются скорее в серо-бело-чёрном цвете, красок недостаёт. Но нет у нашего автора нигде той высоты мыслей и того духовного верхнего "этажа", какими так славен и характерен Достоевский.

Вполне в манере Достоевского и действует в романе всеобщий доверенный посредник ("конфидент") - посторонний свидетель многих ситуаций, сюжетно связывающий персонажей. В качестве такого введен писатель Фирсов. Само по себе введение писателя как действующего лица всегда производит впечатление вторичности произведения, недостатка авторского воображения. Но тут у Леонова решение нерядовое, динамичное. Фирсов задумал роман о воровской среде, собирает материалы по требованиям сюжета то там, то здесь, вступает в личные соотношения с персонажами, кому помогает, с кем дружит, с кем пропивает гонорар, в кого влюбляется, попадает и сам в "достоевские" сцены наплыва визитёров или исповедательные (как с убийцей Аггеем, I, 20, возжелавшим перед смертью оставить и свой след в публичности); да и фирсовская манера сбивчивых бесед и метаний тоже отдаёт Достоевским. В таком включении сочинителя есть и удавшаяся игривость (ещё усиленная юмористической добавкой вора Доньки, изливного в стихах). Создаётся двоение литературной формы, роман в романе, как составное яичко в яичке - хотя от этого же снижается реальный вес книги. (Конечно, в советских условиях такой назойливый собиратель сведений был бы всеми сочтён сексотом и отвергнут, но уж тут условность.) Заодно через Фирсова демонстрируются и находки из леоновской записной книжки, неиспользованные фрагменты авторского пера, да и попытки высказаться по философским верхам, хотя это не получилось веско. Через него же, осторожно, ощущение писателя в советском бытии: "Наше время нужно пока запечатлевать лишь в фактах, без всяких примечаний", и "пририсовал домик с решётчатым окошком". - "Писатель сейчас в забвении. С нами общаются только через фининспектора. Какая расточительная щедрость эпохи".

Но вот, незримо для нас, тот мнимый, вставной роман уже написан и опубликован, ранее реального, ещё незаконченного, оттого расходится с ним в развязке, но даёт возможность Леонову огласить и предупредить ожидаемую им будущую критику. Роман Фирсова громят за "идеологический пессимизм", "идеологические ошибки", за "подражательность классике". "Как мог, на самом рассвете" общественного бытия, герой Гражданской войны (Дмитрий Векшин) опуститься в вора? Сказалась "недостойность эстетического подхода к революции". (Да не "эстетического", а затруднение Леонова было в том, что не мог он распахнуть в Векшине прямое разочарование итогами революции. Я не искал по газетности, как на самом деле честили леоновского "Вора", думаю, что и покрепче.)

Роман "Вор" изобилует яркими сценами (трактир, шалман, застолья, цирк и многое другое). При этом Леонов никогда не измельчается в лишних деталях, а выхватывает: живопись и портретность. Везде очень свободный, нестеснённый (и своеобычный в разных социальных слоях) диалог, иногда и до нарочитой изощрённой ломаности. Клубок персонажей очень уплотнён (хотя местами искусственно). Действие весьма стремительное, пустых глав не бывает. Много живого остроумия.

Но всё это с оговоркой: так - в первых двух частях. Они - целиком необходимы в общей композиции и наилучше разработаны. В начале III части ещё сохраняется та же хваткость, блестящие главы - и вдруг ощущение опадания действия, необязательные сцены, как будто сюжеты исчерпались - и автор не знает, чем наполнить, и можно бы идти к развязке? Роман как бы начинает распадаться сам собою, теряет упругость, плотность, хребет. В начале IV части - короткая вспышка на несколько глав, снова острая проза, сверкающие диалоги, сцены (как изящно передана, IV, 4-5, вся смена блюд, никак не давая прямого описания стола). Но нет, дыхание не возвращается в роман, сущностного действия всё равно уже нет, оно исчерпалось. Автор затягивает развязку, да явно колеблясь, как быть с заглавным персонажем Митькой, некместно добавляет ещё новое юмористическое лицо, смазывает сцену решающей воровской правилки - вялое, затянутое, неубедительное окончание. (В редакции 1982 часть IV отсутствует, заменена укороченным Эпилогом.)

Однако: насколько роман оправдывает своё название? Насколько Дмитрий Векшин (один раз названный и "русским Рокамболем") является смысловым и организующим стержнем книги? - Никак. Здесь что-то не задалось. В многочисленных (и удачливых) заботах о множестве образов и, хотя бы с III части, в сомнениях-томлениях об общей конструкции и задаче - автор не нашёл истинного места и смысла заглавному герою.

Первое появление Векшина в трактире как будто обещает богатую разработку образа. Однако она не состоялась, даже и внешне мы его плохо различаем: крупная фигура, мало представимые у него бачки? - да вот чуть ли и не всё, что остаётся в памяти читателя.

Формально узнаём, что Дмитрий - сын что-то очень уж нищего железнодорожного будочника (это - реверанс автора: мол, в дореволюционной России весь народ был нищ?), ушедший из дому в раннем возрасте, проведший юность неизвестно где, - в Гражданскую войну был, ни много ни мало, комиссаром кавалерийского полка. Но и это важнейшее прошлое героя сообщено нам одним лишь называнием, не проявлено чертами характера, и не узнаём из тех лет никаких реальных эпизодов. (Все воспоминания о Гражданской войне почти игрушечны.) Или - сохранившийся бы круг ветеранов, военных друзей? (Только двое: ординарец его Санька-Велосипед стал вором, по-прежнему почитающим своего Хозяина; и другой - Аташез, тогдашний секретарь полковой ячейки, теперь - директор, советский чин, но - эпизодическое лицо.) Сообщено вскользь: потом, за самоуправство, Векшин был отстранён от должности - но не видно, чтоб судим? и как и когда ушёл из партии большевиков, или из Красной армии? Затем одно упоминание о 1924 годе: когда в Доме Союзов стоял гроб с Лениным, то Векшин ходил ко гробу: прежде того "он полон был надежд говорить с Лениным, единственным человеком, которому доверялся весь". - Но вот разливается НЭП, и мы почти сразу видим Митьку воровским паханом и лично медвежатником - вскрывателем сейфов. Да в каком-то полусознательном состоянии (которое дальше овладевает им всё чаще) бредущим в то самое акционерное общество, которое ночью ограбил и где как раз производят розыск. (Благополучно его миновав, вскоре почти все выкраденные тысячи проигрывает в карты.)

Замах замысла можно понять: красный комиссар - и вдруг воровской вожак? - в советское время? (Кто знает много биографий тех лет, так и не очень удивится.) Но Леонов - из осторожности? - уходит от мотивировок, от объяснений, даже в ущерб простой живости героя. Воровская компания (тот же Санька-Велосипед, и Донька, и Панама-Толстый, и балтийский матрос Анатолий Машлыкин, в Гражданскую "одиннадцать атаманов своими руками задавил", и убийца Аггей) обрисована ярко. Особенно Санька-Велосипед, решивший "завязать" воровскую жизнь, соединившийся с милой тихой женщиной и насильно вырываемый Хозяином в "дело", - мстит ему тем, что выдаёт.

Большбую часть романа Митька неприкаянно бродит, ища, у кого утолить душу - или у Маши Доломановой, отторгшей его возлюбленной ещё отроческих лет и тоже опустившейся в воровской мир; или у чудака-слесаря одинокого Пчхова (исповедуется ему: "Обрублен я и боли не чувствую"); или у влюблённой в него соседки по коммунальной квартире. То - болен влёжку, то в сумбуре, то в нём какие-то "голоса кричат, разрывают", то галлюцинации; то в нём "непомерно очищенные мысли" (но нам не приведены), какие-то внутренние умственные монологи, явно не по нему. (Портит и лобовое - для цензуры? - авторское объяснение: "Лишь на перегоне двух эпох, в момент великого переустройства, возм...

Текущая страница: 1 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 33 страниц]

Леонид Леонов
Вор

© Л. М. Леонов. Наследники, 2015

© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2015

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2015

* * *

Автор с пером в руке перечитал книгу, написанную свыше тридцати лет назад. Вмешаться в произведение такой давности не легче, чем вторично вступить в один и тот же ручей. Тем не менее можно пройти по его обмелевшему руслу, слушая скрежет гальки под ногами и без опаски заглядывая в омуты, откуда ушла вода.

1959

Пролог

Гражданин в клетчатом демисезоне сошел с опустелого трамвая, закурил папиросу и неторопливо огляделся, куда занесли его четырнадцатый номер и беспокойнейшее ремесло на свете… Москва тишала тут, смиренно пригибаясь у двух каменных столбов Семеновской заставы, облитых, точно ботвиньей, зеленой плесенью времен.

Видимо, новичок в здешних местах, он долго и с такой нерешительностью поглядывал кругом, что постовой милиционер стал проявлять в отношении его положенную бдительность. И верно, было в облике гражданина что-то отвлеченно-бездельное, не менее настораживали и его круглые очки, огромные – как бы затем, чтобы проникать в нечто, не подлежащее постороннему рассмотрению, и, наконец, наводила на опасные мысли расцветка его явно заграничного пальто. Впрочем, щеки незнакомца были должным образом подзапущены, а ботинки давно не чищены, да и самый демисезон вблизи приобретал оттенок крайне отечественный, даже смехотворный, как если бы сшит был из подержанного, с толкучки, пледа.

Покурив и набравшись духу, демисезон двинулся напрямки к милицейской шинели и осведомился мимоходным тоном, не есть ли обступающая их окрестность – та самая знаменитая Благуша. Собеседник подтвердил его догадку, польщенный похвалою нескончаемому ряду невзрачных приземистых построек вдоль Измайловского шоссе.

– А которую улицу ищете? Ведь их у меня тут целых двадцать две, одних Хапиловок, извиняюсь, три… Благуша велика!

– Надо думать, чего только в районе у вас не имеется!..

– Всего найдется по малости, – очень довольный ходом беседы, усмехнулся милиционер.

– Верно, и воровские квартиры в том числе? – как бы незаинтересованным голосом осведомился демисезон.

Милиционер подозрительно нащурился, но тут, на счастье новичка, огромный воз порожних бочек замешкался на трамвайном пути… и вот они с веселым грохотом запрыгали по осенним грязям. Происшествие позволило демисезону вовремя отступить на тротуар и с независимым видом двинуться дальше, в зигзагообразном направлении.

Ничто за всю прогулку не оживило его озабоченного лица: бесталанные благушинские будни мало примечательны. Летом, по крайней мере, полно тут зелени; в каждом палисадничке горбится для увеселения глаза тополек да никнет бесплодная смородинка, для того лишь и годная, чтоб настаивал водку на ее листе подгулявший благушинский чулошник. Ныне же в проиндевелой траве пасутся гуси, и некому их давить, а по сторонам вросли в землю унылые от осенних дождей хижины ремесленного люда. Ни цветистая трактирная вывеска, ни поблекшая от заморозка зелень не прикрывают благушинской обреченности.

Лишь на боковой пустоватой улочке увидел путешествующий в демисезоне вроде как отбывшего сроки жизни гражданина в парусиновом картузе и зеленых обмотках; сидя на ступеньках съестной лавки, он сонливо взирал на приближающееся клетчатое событие. И как-то получилось, что не обмолвиться словом стало им обоим никак нельзя.

– Видать, проветриться вышли? – спросил демисезон, пряча глаза за безличным блеском очков и присаживаясь. – Наблюдаете течение времени, отдыхая от тяжких трудов?

– Да нет, водку обещали привезть, дожидаю, – сипло ответствовал тот. – А вам чего в наших краях?

– Так, хожу… название у вас вкусное! Бла-гу-ша, нечто допотопно расейское: непременно переименуют! – рассудительно проговорил демисезон и предложил папироску, которую тот принял без удивления и благодарности. – Тихо у вас тут, нешумно.

– Покойников мимо нас возят, вот оно и тихо. И красных возят, и прочих колеров: всяких. Так что живем по маленькой…

Беседа не удавалась, дело шло к сумеркам, и путешественник по Благуше начинал поеживаться: ветру с дальнего разбега нипочем было пробраться сквозь крупные, расползающиеся клетки демисезона. Он сделал попытку расшевелить неразговорчивого соседа.

– Давайте знакомиться пока! Фирсов моя фамилия… не попадалось ли в печати?

– Оно ведь разные фамилии бывают… – сказал без одушевления ремесленник. – У сестры вот тоже свояк в городе Казани был… Ан нет, – запутался он. – Не-ет, тому фамилья, никак, Фомин была… да, Фомин.

На том и покончился их разговор, потому что кто его знает, откуда взялся этот Фирсов – сыщик ли насчет сердечных и умственных тайностей, застройщик пустопорожних мест, балаганщик с мешком недозволенных кукол. Вот взыскательным оком выбирает он пустырь на Благуше – воздвигнуть несуществующие пока дома с подвалами, чердаками, пивными заведеньями, просто щелями для одиночного пребыванья и заселить их призраками, что притащились сюда вместе с ним. «Пусть понежатся под солнышком и, поцветя положенные сроки, как и люди, сойдут в забвенье, будто не было!» Давно живые, они нетерпеливо толпились вкруг своего творца, продрогшие и затихшие, как всё на свете в ожидании бытия. Отчаявшись напиться в этот вечер, давно ушел фирсовский собеседник, а сочинитель все сидел, всматриваясь в наступающие сумерки. И где-то внутри его уже бежала желанная, обжигающая струйка мысли, оплодотворяя и радуя.

«Вот лежат просторы незастроенной земли, чтоб на них родился и, отстрадав свою меру, окончился человек. Иди же, владей, вступай на них смелее! Вверху, в пространствах, тысячекратно повторенных во все стороны, бушуют звезды, а внизу всего только люди… но какой ничтожной пустотой стало бы без них все это! Наполняя собой, подвигом своим и страданьем мир, ты, человек, заново творишь его…

Стоят дома, клонятся под осенним вихрем деревья, бежит озябшая собака, и проходит человек: хорошо! Промороженные до звонкой ломкости, скачут листья, сбираясь в шумные вороха… и только человеческим бытием все связано воедино в прочный и умный узел. Не было бы человека на ступеньке, в задумчивости следящего за ходом вещей, – не облетали бы с деревьев последние листы, не гонял бы их незримым прутиком по голому полю ветер – ибо не надо происходить чему-нибудь в мире, если не для кого!»

Неглубокий овражек изветвлялся впереди, а дальше простирались огороды, а за ними, еле видная в туманце, исчезала под низким небом хилая пригородная рощица. На пороге стоял пронзительный ноябрь, солнце отворачивалось от земли, реки торопились одеться в броню от стужи. В воздухе, скользя из неба, резвилась первая снежинка: поймав ее на ладонь, Фирсов следил, как, теплея и тая, становится она подобием слезы… Вдруг хлопьями копоти закружили птицы над полем, хрипло оповещая о приходе зимы. Холодом и мраком дохнуло Фирсову в лицо, и вслед за тем он испытал прекрасную и щемящую опустошенность, знакомую по опыту – когда вот так же раньше, для других книг, созревала в нем горсть человеческих судеб.

И тогда Фирсов увидел как наяву…

Часть первая

I

Николка Заварихин проснулся, лишь когда перестала его баюкать равномерная качка вагона. Зевая и потягиваясь в прокуренной духоте, он свесился с верхней полки. Никого не оставалось из пассажиров внизу, в окно глядела Москва. Одолеваемый воспоминаниями сна, Николка стал с вещами выбираться наружу. Едкий дым пополам со снегом окончательно пробудили его расхмелевшее за ночь тело. Не выпуская клади из рук, Николка недоверчиво огляделся и, хотя перед ним находились всего лишь задворки большого города – тревожная скука убегающих путей, семафоров да призрачных на рассветном небе брандмауэров с закопченными гербами и фамилиями покойных поставщиков двора, – опять взволновало его это пасмурное величие. Порою снегопад переходил во вьюгу, но приезжий видел все перед собою остро и четко, как сквозь увеличительное стекло. Бесстрастные нагроможденья тесаного камня высились кругом, и по нему взад-вперед елозило бессонное железо, растирая и само перетираясь в пыль. Видно, из подражанья ему и люди свершали ту же уйму бесполезных движений, и, сам крепыш из глубинной губернии, Николка презирал их как судороги недужного, недолговечного существа… Тем не менее всякий раз по приезде в город покоряла его торжествующая и гибельная краса, и тогда всем телом под этими чарами ощущал он настороженную на него западню. И всегда, прежде чем вступить в сутолку улиц, стаивал так, минутку-другую, примериваясь к воздуху и погоде; осведомленный о некоторых его завоевательных намереньях, Фирсов неспроста назвал его соглядатаем перед воротами чужого города… Все было значительно сейчас в Николке – упругая стать размахнувшегося для удара человека, приглушенный свет жестоких голубоватых глаз, варварская роспись на добротных валенцах, песенная и цвета сосны в закате оранжевость его кожана, дубленного ольхой, не говоря уж о пленительной пестроте деревенских варежек… На этот раз, едва сделав десяток шагов, он остановился, потрясенный представшим зрелищем.

В рассветной безнадежной мгле сидела та самая, ему казалось – только что бывшая с ним в сновидении, и она плакала посреди опустелого перрона. Пушистый платок сбился на плечи, снег порошил темные, до глянца гладкие волосы, меховая шубка распахнулась от предельного отчаянья. Слезы с первого взгляда и сроднили ее с Николкой, вдоволь навидавшимся горя на недолгом своем веку. Врожденная недоверчивость к женщинам, от которых бессознательно берег свою силу, уступила место исступленной жалости. Жгучая прелесть незнакомки хлестнула его по глазам, и вот он не сопротивлялся своему плененью, внезапному, как всякое несчастье.

Некогда было расспрашивать, – женщина сама закидала его словами; мольба в них окрашивалась досадой на его тугую мужицкую сметку. Она показывала ему куда-то в зыбучий снег, и даже подозрительная розовость ее нерабочих ногтей не образумила Николки. Едва же понял, что проходимец только что вырвал чемодан у ней, спасительное сомнение вконец покинуло простака. Скинув к ногам незнакомки свой цветастый плетеный короб, – и сердце вместе с ним!.. – да крикнув постеречь, он скрипуче ринулся в метель искать земное имущество небесной грезы.

Кто-то, показалось взбудораженному воображению, перебежал между вагонами, стремясь выгадать время и укрыться от преследователя. Злоба и восхищение укрупнили Николкин шаг. Лишь признав в настигнутом кондуктора сменившейся бригады, он остановился смахнуть пот со лба и перевести дыхание. Уже он не сомневался в своей оплошности и не спешил вернуться на место, где его застигло состраданье… хоть и неплохо было бы сейчас, придержав за плечо, заглянуть в глаза бабенки, что польстилась на его убогий пожиток. Еще раз сбывался наказ прадеда не верить городу, даже когда в беде он.

Усилившийся тем временем снег почти успел замести легкие и путаные следки.

– Все вокруг мираж один… – вслух подумал Николка, вернувшись на место, и длинная щель рта растянулась в усмешке, непроницаемой и для лезвия.

Гнев проходил, сменяясь презреньем. Достав из полушубка уцелевшую половинку деревенского пирога, он жевал с ожесточенным спокойствием, почесывал заросшую пухом щеку и поглядывал вокруг, благодарный за полученный урок. Со скрежетом и лязгом повседневного озлобленья сновали по путям маневрирующие паровозы, и один, что привез Николку, с грудью навыкат и весь в масляном поту, прошел мимо него, жующего, – парень почти не посторонился. Где-то невдалеке бился на высокой ноте звонок, глухо и отчаянно, как пойманная птица. И все это ловко сливалось со вспомнившимся ему кстати дедовским заветом.

«То лишь нерушимо стоит, чего человек не коснулся, – говаривал покойник, если попригладить корявую речь неграмотного ямщика. – Окроме звезд в небе, настоящего-то почти и не видим мы мира, все больше видим руками сделанный, а чего они ни коснутся, людские жадные руки, то и обречено бывает несытому и смертному неспокою. Берегися временного, внучек, а, напротив того, устремляйся к вечному!»

Тут остывшим воображением попытался Николка восстановить в памяти приметы обманувшей его незнакомки и уже не смог подобрать ни слов, ни сравненья для ее надменной, тоскующей красы. Тем не менее она отпечатлелась в нем до гроба, и примечательно, что с той поры всех своих женщин, когда обнимал их, он наделял чертами той, с полувзгляда полонявшей навечно… Всего один, хоть и обширный, имелся у него план в этот приезд – слегка подкормясь на расчищенной, после бури, ниве отечественной коммерции, опередить всех, стать предком знаменитого торгового рода – в бороде и поддевке, как рисовали их на фамильных русских портретах, и, кто знает, пенькой и льном или другим каким товарцем прославить даже за границей свой безвестный дремучий край… но знал, что в любой точке этого пути, кликни она его, без сожаленья бросил бы фирму и веру, бороду старозаветную обстриг бы, лишь бы настигнуть и утолить однажды, на вокзале, возникшую ярость.

История иначе вмешалась в Николкину судьбу и, свалив его в самом начале пути, в различных положениях повлекла его тело по своему порожистому руслу. Но и тогда, из всего отускневшего к старости опыта жизни, пожалуй, единственное такое по силе своей сохранилось в нем виденье младости… После тяжкого лагерного дня накатывала на него иногда как бы знойная, всезавихряюшая туманность. Тогда закрывал глаза и вытягивался под потолком на нарах несостоявшийся глава фирмы и хозяин российского льна, и подолгу лежал в неподвижности трупа старый Заварихин Николай Павлович. И в том заключалась вся его отрада.

И хотя она маялась, мстила и падала, а потом сгнивала совсем поблизости, прекрасная Манька Вьюга, он встретил ее в жизни один всего раз, да и то лишь по непростительной сочинительской оплошности Фирсова.

II

Там, на Благуше, посреди Шишова переулка, обитал в насиженной каменной норе дядька Николая Заварихина – Емельян Пухов, слесарных дел мастер и человек. О занятиях Николкина дядьки и вопила вывеска, вкось прибитая над дверью мастерской. Слева курил на ней трубку неизвестного назначения вохряной турок, справа же чадил неисправный примус; в их совместном дыму, лупясь от благушинской жары и непогоды, помещалось смешное слово Пчхов. Собственноручно расписывая новую вывеску годов шесть назад, позабыл Емельян, в какую сторону обращена рогулька буквы У. Так и прослыл он в округе мастером Пчховым, беззатейным человеком ясного и ровного пути, и даже дружок задушевный Митька Векшин не более прочих был осведомлен о немой и непонятной пчховской жизни. Все знали Пчхова лишь по тем чудачествам, какими отшучивался тот от соседского любопытства, к примеру – будто живет в ухе у него мокруша, заползшая в незапамятные сроки, когда шалил винишком мастер Пчхов, и к непогоде начинает ползать, и тогда болит поперек до первого солнышка. Знали, что уж давно проживает он наедине со своим железом и от него перенял немногословие и скрытность; догадывались также некоторые, что после солдатчины пробовал Пчхов походить в иноческой скуфейке, да не пришлась по голове, и сбежал, похрамывая: в монастырьке повредил себе ногу. После чего, по слухам, добывал себе пропитание Пчхов на штамповочном заводе, но и тут томно стало ему, рванулся и убежал. Тогда-то, после нескольких темных лет, и задымил на вывеске самодельный турок, развлекая благушинскую скуку, обогащая записную книжицу захожего сочинителя. Впрочем, за отсутствием времени одиночеством своим не тяготился Пчхов. Не будучи учен, а лишь обучен, он знал о многом, только по-своему, и будто бы даже понимал чертежи. Разум его, как и руки, был одарен непостижимым уменьем плодотворно прикоснуться ко всему. Умел он вылудить самовар, вырвать зуб, отсеребрить паникадило, свести на нет чирей или побороть самый закоренелый случай пьянства. И едва раскрыл он перед местными жителями столь разносторонние сноровки, поразилась благодарная Благуша до самых недр и признала Пчхова великим мастером. И так вышло, что, не будь Пчхова, погибла бы Благуша, а без Благуши какая уж там Москва!

В вечных пчховских сумерках, под копотным потолком бессменно гудит примус, грея чайник либо паяльник, да остервенело хрипит над тисками крупнозернистый хозяйский рашпиль. Все здесь – и даже сам он, бровастый, хромой, черный, – мужики седеют поздно! – пропахло садным привкусом соляной кислоты, разъедающей старую полуду. Ржавел в углах железный хлам и позывал на чихание, просил милосердного внимания самовар с продавленным боком, и пряталась в потемках какая-то колесатая машина, про которую никак не скажешь, часть она или уже само целое. Среди уродов этих бодрствовал ныне мастер Пчхов, а новоприезжий племянник сидел невдалеке, постегивая варежкой по наковаленке.

– Гостинцев вез тебе в той покраденной корзинке… – жалобился Николка на утреннее происшествие, но обстоятельств своей промашки в подробностях не перечислял. В окнах полно было снега, и все летел новый, убыстряемый косым ветром. – Ишь как понесло: хорошая зима уставляется! Ну, пора мне, пожалуй…

– Мать-то хорошо померла? – на прощанье осведомлялся Пчхов, клепая железную духовку.

– В общем ничего. С отдания Пасхи до Ивана Постного помаялась малость, дело такое… и меня-то вот задержала. На торговлишку сбираюсь, дядек, благословишь?

Тот не откликнулся: несмотря на родство по матери, стояли между ними равнодушие и рознь. Не по душе была Пчхову семейная заварихинская жадность: день торопились прожить, точно чужой да краденый. Род был живучий, к жизни суровый, к ближнему немилостивый. Дед, отец, внук – все трое стояли в памяти у Пчхова, как дубовые осмоленные столбы. Бивала их судьба по головам, но не роптали, а лезли вновь, ни в чьей не нуждаясь помощи либо жалости. Всегда хмельной от собственной силищи, Николка не примечал дядина нерасположения: чтоб не сбиться с дороги, он не слишком любопытствовал о людях и, по собственному его признанью, не разводил излишнего сора в просторном ящике души.

– Эка, дряни-то у тебя… выкинул бы, пройти негде. Копотное твое занятие, надоедное: сам себя по уху колотишь!

И, поднявшись, племянник принялся было застегивать полушубок, но тут дверь раскрылась, и вошла высокая, вся в снегу, фигура, долгополая, староверская, в башлыке. Оказалось вдобавок, башлык скрывал голову с острым, почти отреченческим лицом, с бородой, такой черной, что походила на привязную. Старик почмокал и пожевал губами, шаря моргающим взглядом по углам. Когда ледяное бесстрастие его зрачков коснулось Николки, тот ощутил прилив странной подавленности.

– Здорово, Пчхов… – ворчливо сказал гость и покашлял, высвобождая голос из разбойной глухотцы. – Все скрипишь, все прячешься. Оплутовал ты всех, каменные твои брови!

Но Пчхов продолжал молча копошиться над верстаком.

– Вот ты говоришь, – обратился он к Николке, минуя приветствие гостя, лишь становясь к нему лицом, – выкинуть барахло! – и кивнул на ворох железа в углу. – Вон, дело махонького случая, а обойтись нечем: заплаточку наложить! И дела моего понапрасну не хули: как ни стукну – копейка. Сколько я их за день-то настукаю… и без злодейства прожить можно! – с очевидным намеком прибавил он в заключенье, а Николка подозрительно покосился на помаргивающего старика.

– Чего он застрял-то у тебя? – глухо спросил гость, кивая на Николку. – Поди с час в окно заглядываю: все сидит, настырный, да сидит!

– Свой… – нехотя скрипнул Пчхов. – Племяш, из деревни приехал.

– А, значит, новенький! – Изловчась, гость ткнул твердым перстом в расшитую грудь Николкиной рубахи. – Ишь какой отъелся на привольных хлебах! – посмеялся он, и в смех его вплетались застарелые простудные хрипы; тут он выпрямился перед Николкой, обнаруживая совсем еще крепкий стан. – Как озябнешь от жизни-то, парень, так забегай ко мне погреться: в Артемьевом ковчеге на всех места хватит! – Вдруг он выдернул из-под обмокшей полы тонкую змейку самогонного холодильника и протянул Пчхову: – На, полечи вот…

– Варишь все, Артемий? – кривовато усмехнулся Пчхов, но змейку принял, и тотчас все его инструменты накинулись на нее; она завизжала и засвистела в черных пчховских руках и скоро опять была готова точить из себя веселый яд. – Накличешь на себя беду!

– Не пугай!.. Митьку выпустили, обхудал. Спрашивал про тебя, жив ли, дескать, примусник! – сообщил новость Артемий и ждал пчховских расспросов, но тот отмалчивался. – Метет-то нонче! Так всего тебя и заметет вместе с турком, вот!

– Всех когда-нибудь заметет… – сухо ответствовал Пчхов, раздергивая на волокна подвернувшийся с верстака фитилек.

Гость собирался уходить, но звякнул звонок над дверью, и новая явилась личность. По макушку облепленный снегом, нежданный, пугалом стоял на пороге клетчатый демисезон и силился протереть запотевающие очки. Близоруко щурясь, он посматривал на колесатую машину и, оттого что почуял враждебность наступившего молчания, заговорил тоном неверным и срывающимся.

– Вот… – начал он, кашлянув в целях сохранения достоинства, – как раз примус бы мне починить! Вчера еще был в исправности, знаете, а нынче течет поверх горелки, а не горит.

– Покажьте, должен я осмотреть ваш примус, – хмуро отозвался Пчхов, выходя из-за верстака.

– В таком случае я и занесу его как-нибудь мимоходом. Моя фамилия, видите ли, Фирсов… невдалеке живу, – подозрительно заторопился гость. – Как случится идти мимо, кстати и притащу… а пока вот забежал познакомиться. Сугробистое, знаете, время! – И, наконец не выдержав неприязненного молчания, спиной попятившись в дверь, почти бежал от Пчхова.

Артемий метнулся к окну, но не доследил клетчатого демисезона и до противоположной стороны переулка: мельканье снега застилало окно.

– Фигура! – качнулся после минутного молчания Николка.

– Все шнырют, высматривают!.. Эх, голова у меня от холоду ломится, застудил на Сахалине, вот башлык завел, – недовольно бурчал Артемий, с бородой закутываясь поверх шапки. – Смотри остерегайся, Пчхов!

– А мне остерегаться нечего, моя жизнь заметная. У всех на виду моя жизнь! – бормотал Пчхов, снимая брезентовый передник.

Наступал полдневный час обеда и передышки в железных трудах Пчхова. Он загасил свою горелку и постоял минутку, как бы прикидывая на глаз, сколько еще грохота таится в железном ломе вдоль просырелых стен мастерской. Лицо у него стало сосредоточенное, прислушивающееся.

– Ползает в ухе-то? – пошутил Николка по уходе Артемия, поднимаясь со своего обрубка.

– Играет с безделья!.. – в голос ему откликнулся Пчхов, а думал о Фирсове: ни в наружности, ни в потрепанной одежде посетителя не нашел Пчхов ничего предосудительного и, хотя повод для визита явно был придуман Фирсовым, сожалел теперь о не состоявшемся разговоре с ним.

«Мастер Пчхов, человек с Благуши! – так год спустя захлебывался в повести своей Фирсов. – Как нужен был людям этот до смущенья пронзительный взгляд из-под нависших татарских бровей, – про них шутила московская шпана, будто он их мажет усатином. К нему тащились за человеческим словом виляющие и гордые от обиды, загнанные в последнюю крепость бесстыдства, потерявшиеся в самих себе. Порой посмеивался над ними Пчхов, но он принимал жизнь во всех ее проявленьях не только на взлете, но и в падении, чем и объяснялась его привычка улыбаться на весь мир. Он не оттолкнул Митьку, когда тот, опустошенный и отверженный, постучался к нему однажды ночью. Он не пинал и Агея, хоть и желал ему смерти, как мать неудачному детищу. Он приютил впоследствии и питал трудами своих рук Пугля, скинутого на дно. Да и многие иные, бессловеснейшие и бесталаннейшие из земноногих, находили у Пчхова ласку, никогда не обижавшую.

А внутри себя был спокоен, как спокойны люди, видящие далеко. С молодых лет, имея особую склонность к сосредоточению и тишине, полюбил мастер Пчхов деревянное ремесло, самую стружку, весело и пахуче струящуюся из-под стамески, возлюбил. Украдкой верил он в край, где произрастают золотые вербы и среброгорлые птицы круглый день свиристят. Так не для того ль, чтоб плодотворней насладиться впоследствии великим благом тишины, и обрек он себя на слесарное дело и общенье с неспокойными людьми?

А когда достиг наконец желанного безмолвия, – сказано было в фирсовской повести, – и лежал вытянутый и строгий, как солдат на царском смотру, то вся Благуша, оторвавшись от дел, глазела в окна, как провозили его мимо все по той же бесконечно длинной и скучной улице. И за гробом шел один только Пугль. одичалый и опустившийся от уже последнего сиротства. И все отметили тайком, что Митька Векшин, друг его сердечный, не примчался проводить старика на кладбище…»