Екимов живая душа читать. Живая душа. Тема исследовательского проекта: «Нравственный выбор героев в произведениях Бориса Екимова

Каверина Арина

В 2008 году исполнилось 70 лет со дня рождения известного писателя Бориса Петровича Екимова. Тема моего проекта связана с одной из главных тем творчества писателя: «Живая душа» Бориса Екимова.

Цели и задачи проекта:

Рассмотреть тему «живой души» в рассказе Б. Екимова «Живая душа»;

Проанализировать характеры персонажей с точки зрения их нравственного выбора;

Показать гуманизм писателя на примере его творчества.

Борис Екимов родился 19 ноября 1938 года в городе Игарке, но настоящей его родиной стал город Калач-на-Дону, где прошло его детство и юность.

Первые рассказы начинающего волгоградского писателя Б. Екимова появились в начале 70-х годов. Все, кто обращался к его творчеству, отмечали верность писателя «правде жизни», неподдельную искренность во всех его рассказах. На сегодняшний день уже существует «мир Б. Екимова» или, как выразился один из исследователей, «страна Екимия», которая имеет вполне определенные географические координаты: хутора Вихляевский, Малые и Большие Сокари, Дербень. Их без труда можно обнаружить на карте Волгоградской области.

Любимые екимовские герои обладают главным, по мнению их создателя, достоинством – «живой душой»; их нравственная сила раскрывается в конкретных поступках, в малых добрых делах.

С особенной любовью изображает писатель главных героев: стариков и детей. Старики Б. Екимова наделены жизненной мудростью, сердечной теплотой, памятливой душой и трудолюбием.

Так в рассказе «Живая душа» писатель изображает два типа людей: одни – представители «живой души», другие лишены этого качества. Перед героями поставлена задача: решить судьбу теленка, появившегося на свет вопреки ожиданиям. Как же поступают взрослые? Что для них важнее: «живая душа» или бумаги и распоряжения?

Один из главных героев – гость, становится невольным свидетелем тех событий. Его интересует дальнейшая судьба теленка, куда он будет определен.

– Куда… – хмыкнул управляющий, отводя глаза. – Туда… А то ты сам не знаешь…

– Знаю, – опустил глаза приезжий, – да как-то… Все же живая душа.

В этом коротком диалоге каждое слово значимо. И недосказанность и опущенные глаза – все это весьма красноречиво свидетельствует об укорах совести, которые испытывают оба собеседника. Да, им стыдно, но существуют правила, которые противоречат нормам жизни. Здесь впервые звучит определение «живая душа», которое станет главным во всем рассказе, да и во всем творчестве Б. Екимова.

Но есть в этом произведении и другие герои – это мальчик, дедушка и образ бабы Мани.

Еще раз слова о живой душе автор вложит в уста мальчика, которому вспомнится: «Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину, домашнюю, приблудную, дикую, а когда ее укоряли, оправдывалась: «А как же… Живая душа».

Так вводится в рассказ значимая для Б. Екимова тема – тема памяти, связи поколений. Именно через связь поколений, через духовную преемственность происходит «утверждение добра». Будущее, по мысли автора, немыслимо без памяти о прошлом, без опоры на его лучшие традиции.

Сохраняя веру в «живую душу» народа, Б. Екимов достойно продолжает важнейшие традиции русской классики, ищет в современной жизни доброту, человечность, способность к состраданию, все те качества, которые сейчас в большом дефиците.

Скачать:

Предварительный просмотр:

Чтобы пользоваться предварительным просмотром презентаций создайте себе аккаунт (учетную запись) Google и войдите в него: https://accounts.google.com


Подписи к слайдам:

«ЖИВАЯ ДУША» БОРИСА ЕКИМОВА

Цели и задачи Рассмотреть тему «живой души» в рассказе Б. Екимова «Живая душа» Проанализировать характеры персонажей с точки зрения их нравственного выбора Показать гуманизм писателя на примере его творчества

БОРИС ЕКИМОВ Родился 19 ноября 1938 года в городе Игарка Красноярского края; В 1945 году семья перебралась в Калач-на-Дону; В 1976 года вступает в Союз писателей России; В 1999 году - лауреат Государственной премии России и Всероссийской литературной премии "Сталинград ” ; В 2008 году - лауреат премии А.И. Солженицына.

Творческое кредо писателя «Мне не нужно по-новому, мне нужно по-доброму»

«Страна Екимия»

Любимые герои- обладатели «живой души» Старики Дети

Рассказ «Живая душа»

Как же поступают взрослые?

«Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину, домашнюю, приблудную, дикую, а когда ее укоряли, оправдывалась: «А как же… Живая душа».

Духовная связь поколений

ВЫВОД Сохраняя веру в «живую душу» народа, Б. Екимов ищет в современной жизни доброту, человечность, способность к состраданию, все те качества, которые сейчас в большом дефиците.

Москва, литературный институт, год 1982… Лекцию по текущей литературе читает незабвенный Владимир Павлович Смирнов - в студенческом просторечье «ВэПэ», и одновременно знакомится с курсом: Благовещенск, Иркутск, Мурманск… Доходит очередь до Цуканова. «Из Волгограда - прекрасно. Бориса Екимова знаете?.. Замеча-ательная проза, должен вам сказать».

Смирнов выдерживает паузу. Теперь-то я знаю, что он думал об этом в тот момент. «ВэПэ» успевал читать Ходасевича и Набокова, и Камю и сверх того, всё что связано с 19-м веком. Но главное, обладал потрясающим чутьем, на основе привитого с детства вкуса, отличая подлинники от подделок. Он углядел в начале 80-х никому неизвестного Бориса Екимова, познакомил нас с великолепной прозой Константина Воробьева, Юрия Казакова, с множеством других авторов, которые не входили ни в какие «обоймы», они выламывались из рамок привычного парадного соцреализма. А по существу, что такое все эти «измы» и прочие флажки загонщиков критики? Если проза не цепляет, не понуждает сострадать - это мишура. Блеф.

Что особенного в той же «Офицерше», предельно простой житейской истории с неторопливым размеренным ритмом?.. А тем более в «Елке для матери», почти анекдотичной истории, которую можно бы отложить из-за банального больничного предисловия. Но нет, держат подробности и детали. Настолько точные, что ты невольно, тут же вспоминаешь свой приход в больницу к матери и ту невнятицу, которую нес, успокаивая ее. А потом невольно вспоминаешь, как мыкался однажды по городу в поисках захудалой сосенки и поэтому сопереживаешь Алексею – герою рассказа. Хотя по чьему-то разумению, какой же он герой, если не может «достать» елку для родной матери. Не умеет. Купить любой сможет, а вот достать, когда все доставалось с улыбочкой, шепотком, с подношением Алексей не умеет. Он едет за сто верст в Калач-на-Дону на электричке, чтобы срубить там в лесопосадке сосенку. «Делов-то!» - воскликнет кто-то торопливый и будет не прав. В рассказе каждая деталь предельно точна, тот же милиционер, углядевший у сосенки не спиленный, а срубленный топором комель - не ходульный, а настоящий, в отличие от ментов из современных мыльных опер. История не стала бы столь западающей в душу, если бы не развязка. Алексей приносит лечащему врачу сосенку, а у нее стоит на балконе «хорошая елка, густая. Настоящая ель, не сосна. Он поставил свою сосну с елочкой и ушел».

Сегодня Борис Екимов, возможно, закончил бы этой фразой рассказ. А тот, тридцатилетний Екимов, стал дополнительно объяснять, что елка не для врача, а для матери. Мне сразу вспомнилась история из начала 90-х, когда еще существовали районные СЭСы, и как я сотруднице, подписавшей Акт, выложил коробку конфет. Она взяла и тут же небрежно швырнула в шкафчик, где горкой высились десятка два подобных коробок, от чего меня густо пробило испариной.

Но особенно памятен мне, как читателю, рассказ «Живая душа». Я по природе своей сдержанный, не сентиментальный, а читая эту простую историю не сдержался, заплакал. Это и есть то, самое главное для чего трудится писатель – сопереживание.

Екимов в простом обыденном разговоре обычно немногословный, при этом обладает, как и в прозе, своей неповторимой интонацией, слегка приперченной легким сарказмом.

Александр, в чем лучше держать деньги в долларах или рублях? Подскажи ты же коммерсант…

Смеюсь. Возражать Екимову, что я работяга, что трудом праведным, не построишь палат каменных - бесполезно. Да и зачем. У него на всё есть свое четко выстроенное мнение. Он слушает мои рассуждения про падение курса рубля, или «Русский Дом Селенга» и прочие финансовые пирамиды. Одобрительно поддакивает. Но сделает по-своему.

Однажды весной приехал в Калач. Зашел к нему в гости в небольшой родительский дом, где он проводит большую часть времени летней и осенней порой. Разговоры об умирающих донских станицах и хуторах, дорогах, рыбалке. И даже о бане, в которой мы пересекаемся иной раз. Но только не о литературе. Это табу, это лучше не трогать, чтобы не портить добрые отношения. Если кого-то и хвалит Екимов, то сдержанно, но и хулить понапрасну не будет.

По его рекомендации еду в калачевский порт к знакомому бригадиру. Тот уважительно кивает: «Екимов прислал. Сделаем. Сколько возьмешь рыбца?» Беру ящик. Потом покупаю у знакомого в улице двух вяленных здоровенных лещей. Таких жирных, что вскоре вся бумага насквозь промокает. Мне кажется, что вкуснее тех лещей, подвяленных на чердаке профессиональным рыбаком, мне более и не попадалось.

Когда встречались, он почти каждый раз спрашивал про Сергея Васильева с присущей ему прямотой:

Что пьет?..

И в его искреннем: «Эх, Васильев!», сквозило сострадание к талантливейшему поэту. А цену таланта Екимов понимает. Как понимает и то, что наши бесконечные упреки и разговоры, и понуждение Сергея лечь в наркологию, вряд ли помогут. Когда Сергей Васильев принес свои первые рассказы - прочитал. Сказал честно: пиши лучше стихи.

Борис Екимов написал несколько повестей, но на мой взгляд они не дотягивали до уровня его лучших рассказов. Думалось, что прав Иван Бунин в своей оценке, когда говорил «о коротком и долгом дыхании» писателя. Но повесть «Осень в Задонье» доказала, что Борис Екимов может великолепно делать многоплановые остросюжетные прозаические произведения. Повесть вошла в десятку лучших произведений номинированных на премию «Большая книга».

За эти годы Борис Екимов получил немало различных литературных премий. Вершиной стала Государственная премия России в области литературы. Его рассказы уже вошли в Золотой фонд русской литературы, со временем, уверен, они войдут и в школьные общеобразовательные программы.

Дома он отводил душу. Ругался, смеялся сам над собой: "А ведь печь теперь не дымит". Вместе с ним смеялись и мы. Длинные вечера не были скучными. А днем я читал, ходил на лыжах.

Есть в степных прогулках своя неизъяснимая прелесть. Иные предпочтут леса и будут правы. Прекрасен зимний лес, особенно в день солнечный: розовеющие березняки, черные таинственные ельники, сосновый смолистый дух и сами они богатыри в сияющих солнцем латах.

Но степь я люблю более. Хотя кажется, что в ней: унылая равнина, не тронет глаз. Лишь далекий увал да малая теклина - и все. Но как хорошо глядеть, озирая полмира. Просторная земля покойно дышит степным ветром, а над нею небесная благодать раскинула крыла, охраняя. Просторная родная земля и ты, живая душа,- и все. Вечная земная твердь, а над нею - вечные же небеса и ветер - тоже без времени - и ты. И словно уходит из души человечье - суета и тлен, иная кровь начинает стучать в жилах, иные, высокие думы вдруг посетят, даруя неведомую сладость. И кажется, пусть только кажется, что и ты каплю вечного испил, на радость ли, на муку...

Что ни говорите, а в степи легче дышится и вольней душе.

Я уходил в степь и часами бродил ли, бегал на лыжах и чувствовал себя хорошо.

На третий день к вечеру снова шел снег, а потом стихло. Утром густой морозный туман лежал. К самым окнам подступала белесая мгла, ничего не было видать. А когда мало-помалу прояснилось, открылась глазу сказочная красота. Деревья стояли пышнее летнего, только в зимнем наряде. Индевелые тополя тянулись к небу столпами резного снежного дыма. Маковки их розовели. Клены, яблони, вишни раскинули над землей белопенные свои одежды. Смородиновая гущина над заборами закуржавилась, обратясь в непроходимые сахарные дебри. Да что смородина! Даже сам забор, мертвые планки его словно ожили и поросли белым кудрявым мохом.

Наскоро отзавтракав, отправился я бродить. И, на беду свою, пошел нынче не в степь, а по хутору, дивясь сказочному его убранству. Обошел я хутор, заглянул в магазин, в гараж, в мастерские, встретил человека, что вез меня от станции. Потом в школу заглянул, в контору, ходил и ходил, любопытствуя. За околицей стояли фермы, я и там побывал, у скотины и у тех лошадей, которых в тепле и холе держали, для стран иных, где балуются кониной.

Я ходил и бродил, как всякий человек любопытный, что-то спрашивал, о чем-то говорил, не думая о худом.

Назавтра сидел я дома, когда объявилась гостья. Я видел ее и прежде, нашу хозяйку, моложавую женщину. Она ведала бельем и уборкой комнат, но прежде в разговоры не вступала. Нынче же она оказалась словоохотливой.

Пишете? - спросила она, оглядывая бумаги и книги на моем столе.

Пишу,- отозвался я.

А про что вы пишете? Про нас?

Про кого про вас? - не понял я.

Ну, про наш совхоз.

Нет,- ответил я. - Про совхоз не пишу.

Как, наверное, всякий начинающий литератор, про свои писания говорил я неохотно, стесняясь их. Но женщина была настойчивой.

Так про что вы пишете? - не отставала она.

Да так... Всякое... - мялся я, не зная, что ответить. - Для себя кое-какие записки. Читаю, выписываю.

Но вы же в газете работаете?

Нет, на заводе.

Знаем, знаем,- понимающе протянула женщина.- Мы все знаем.

И тут меня осенило. На подоконнике, куда вывалил я содержимое своих карманов, среди прочего барахла лежала красная книжечка сотрудника областной газеты. Я кое-что пописывал для них, изредка. На эту книжечку и намекала женщина.

Знаем, знаем... - говорила она. - Вы вчера целый день ходили, расспрашивали, теперь пишете про нас.

Нет,- честно ответил я. - Не пишу я про вас и не собираюсь.

Женщина мне не поверила. Она прибирала в комнате, но все косилась на стол мой. С тем и ушла.

На следующий день, и опять с утра, объявился новый гость, теперь мужчина. Представился он внештатным сотрудником милиции, удостоверение показал, но зато и мои документы попросил. Он сел возле окна и листал мой паспорт, разглядывая его так и эдак, словно надеясь прочесть что-то иное, там не написанное. Полистал-полистал и спросил, доверительно так, по-свойски:

Вы надолго к нам?

Не знаю,- ответил я. - Думаю, на весь отпуск.

Весь отпуск у нас? Зачем?

Как зачем? Отдохнуть.

Отдохнуть? - рассмеялся мой собеседник - У нас? Ну, даете... - и он снова смеялся, негромко, но искренне.

Почему же у вас нельзя отдыхать? - недоумевал я. - Тихо, спокойно, снег. Прекрасный отдых.

Ну, да... - он ни единому слову моему не верил.- В Крыму отдыхают,уверенно сказал он. - На Кавказе. Или в Москву можно поехать, там музеи, магазины. А у нас...

Паспорт он в конце концов вернул. Посидел еще недолго, поглядывая на стол, на бумаги. Посидел и ушел.

А после его ухода мне уже не работалось, как-то стало на душе нехорошо. И против такой беды одно лишь средство: на лыжи - да в степь. Так я и сделал. И весь день, дотемна, провел в чистом поле. Ушел далеко, бежал и бежал, лыжи легко несли. В степи было тихо и пустынно. Лишь единожды за день показалась вдали рыжая лиса и ушла.

В сумерках вернулся я домой, решив никому ничего не рассказывать. А наутро, позавтракав, сидел за столом и ждал. Не читалось мне и не писалось. Я сидел и ждал гостя. Чутко прислушивался к шагам на лестнице, к людскому говору и ждал, долго, но не напрасно. Гость объявился ближе к полудню. Был он молод, при галстуке, представился инструктором райкома.

Ну, как? - спросил он почти с порога. - Как живем? - И, не дожидаясь ответа, обошел всю квартиру, оглядел ее комнаты. - Здесь, значит, учитель, а здесь - парторг,- точно отгадывал он. - А здесь - вы.

Он остановился передо мной, спокойный, доброжелательный, и глядел пристально. А я сидел, сидел и думал: "Зачем? Чего ему нужно? Кому я помешал?"

Поговорили. Разговор был общим, о жизни, о литературе, о всяких всякостях. Но и он, этот инструктор, как и прежние мои гости, все поглядывал на бумаги, лежащие на столе. Так хотелось ему в них заглянуть. И от любопытного этого взгляда невольно я заслонил свою работу: сдвинул листы и книгой их прикрыл.

А потом мне уже никуда не хотелось идти. Я сидел, курил.

Кончился табак. Магазин лежал за совхозной конторою. Я контору уже проходил, когда из дверей ее вышел мужчина в темном драповом пальто с каракулем. Мы встретились глазами лишь на мгновение. Я пошел дальше, но чуял на спине своей тяжелый, из-под набрякших век взгляд.

Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)

– Соберу, – ответила жена. – Мне не жалко. А все одно доброго не будет. Так довеку и будут – Сапы. Сап да храп…

– Ну, ну… Это ты брось. Он еще молодой, образуется.

А у себя на дворе Юрка голубей дощипал и поставил вариться. Из головы не выходило одно: «Чего управляющему надо? Что-то крутит он… Пришел, не шумел… Юрка да Юрка…» И было, было в разговоре что-то сердечное. И это тоже непонятно. Может, выпил он и пришел побазарить, как говорится. Но вроде не пахло.

Но если и выпивши, то кое-что все равно правильно он говорил. Корова, конечно, не нужна. Ну ее… С ней мороки: коси да вози. Сено да солому. Да убирай. Молока не захочешь. А вот что в доярки жену послать – это дело. Пусть идет. Научат ее, привыкнет. Там и зарплата, и молоко можно носить. С утренней и вечерней дойки по бидончику. А больше и не надо. И с курами надо на слове поймать. Пусть выпишут по дешевке. Глины привезти, курятник помазать. А может, эти клещи уже подохли. Скорее всего. Целый год без жратвы не просидишь. Конечно, подохли или к соседям сбежали. Соляром обмыть стены – и сойдет…

Сварилась голубятина. Юрка поел. Мясо было вкусное, тем более в отвычку. Он наелся, по двору походил, поглядел во все стороны. С пустого Юркиного двора все было видать. Ребятня игралась возле кургана, да бабка Валунова грелась на солнышке. Потянуло на сон.

В доме было прохладно и сумрачно, словно не белый день во дворе стоял, а вечер. Закопченная печь, черные потолки и стены, сроду немытые окна – так было всегда. И при матери, и теперь. Юрка иного не знал. Но сейчас, после разговора с Чапуриным, вспомнилось, как когда-то к управу в дом заходил. Он вспомнил и вздохнул. Но не тряпкам позавидовал, не шторам, приемник ему понравился с магнитофоном и проигрывателем, всё вместе – комбайн. Такой бы неплохо заиметь.

Он улегся на кровать, помечтал, глядя в потолок и покуривая. Неплохо бы к осени на трактор сесть, поработать как следует на силосе и купить такую штуку. Поставить посреди хаты и слушать.

Ему и приснилось, будто здесь, на кухне, прямо на печи стоит эта махина и разом три музыки играет: в приемник, в магнитофон и в проигрыватель. Поет и играет. Красивая машина, вся полированная, с блестящими ручками. А громкость – на весь хутор, соседям на зависть.

Сон был хороший, а пробуждение и вовсе, потому что разбудил его Петро Турченков, старинный друг. Он будил, кричал: «Здорово!» А Юрке казалось, что спит он, ведь Петро на Украину уехал, к теще с тестем, почти год назад.

– Здорово! Ты чего?! Не узнаешь? – спрашивал Петро. – Иль с похмелья?! Полечу. Вот она, есть, – показал он бутылку и сунул ее Юрке под нос.

Юрка нюхнул и понял, что это не сон, вскочил обрадованный, закричал:

– Ты откуда?! Ты же на Украине?!

– Все. Дембель, – коротко ответил Петро. – Пошли они…

Сели на дворе, на воле. Выпили, закусили голубятиной.

Петро рассказывал об украинском житье, о тесте с тещей.

– Пошли они… Горбатиться я буду… Тесть всю жизнь в литейке и меня туда. Я там чуть не сдох. Не нужны ихние деньги, у нас тоже жить можно. Я понял. Я там скучал по хутору: у нас ведь захочешь рыбалить – пожалуйста. На пруд, на ерик, на озера. Поохотиться – тоже. Утки и зайцы, и кое-что еше можно подстрелить. Здесь – свобода. А там в вонючей литейке каждый день. А у нас – можно жить. Тут дыхнешь – и то чуешь.

Он дышал глубоко и глядел вокруг.

Из Юркиного двора хорошо было все видать: хуторские дома в зелени, друг за дружкою, над вилючей речкой. А за домами – сады, потом густая чащоба обережья, а за водой – займище.

Речка – подковою, дома над ней, улица, заросшая лебедой, ромашкой, лопухами. На хутор только-только сено свезли, стояли по дворам зеленые прикладки. И пахло острым духом сухой травы.

А за амбарами зеленели поля, далеко уходили, встречаясь вдали с небесной синевою. Тепло было, тихо.

– У нас можно жить, – говорил Петро. – Я понял. Вот сейчас выпили мы, а где еще взять? – поставил Петро вопрос. – Если б там, в Хохляндии, у тестя, это надо денег просить-выпрашивать, то ли дадут, то ли нет. А и дадут, так укорять будут. А тут мы всегда добудем. Кончилась? – потряс он пустой бутылкой. – Сейчас будет. Пошли.

Они сходили к Таисе Юдаичевой, взяли литр водки, пообещав привезти два мешка дробленки.

– Будем жить… – говорил Петро. – Я ключей привез от тестя целую низку. Всякие. В амбар теперь не на пузе лазить, под дверь, а откроем любой замок. Будем жить, приворовывая. Вот так. Кто не ворует? Скуридин? Шляпужок? Воруют. Потому и живут. И управ прет. Только по-умному. Развел индюков. Мы их еще пощупаем. Мы тоже индюшатнику любим.

– Он у меня был ныне, – сказал Юрка.

– Кто? Чапурин?

– Ну да. Приходил. Читал какие-то хери-мери. Не поймешь, – вздохнул Юрка. – Работать, мол, надо лучше. Как Демкин, Шляпужок. Они, мол, устарели. А ты – в силах.

– Вот ему, – показал Петро торжественно крупную дулю. – Нас в такие дураки не постановишь. Мы кумекаем. Это старики по дурости горбатились всю жизнь, света не видали. А мы – хренушки… Сами грамотные. Жить надо.

Как было хорошо с Петром… Как понимал он Юрку, каждое движение души его. Хотелось все ему рассказать. Ведь столько не видались.

– Он меня досевать послал, в ночь. Я отказывался. На фиг надо. А он: езжай, и все. Ну, я ему насеял. Под Дубовкой оставил сеяльщиков, говорю: спите, а я вам привезу. Уехал и загужевался.

– Молодец! – одобрил Петро. – Пусть сам сеет.

– И с молодняком, я тоже. В обедах выгоняем. Рысью их до Ярыженской горы и назад. И хорош. Кайф давим. Управ орет: привесы, привесы.

– Ага! Привесы! Чтоб премию за чужой счет получать. Хренушки! Мы и без привесов проживем. Колька Скуридин пусть пасет. Он в авторитете. Нехай додыхает. А мы, пока молодые, надо жить. Правильно я говорю?

– Законно.

Как хорошо было сидеть с товарищем, выпивать, рассказывать. Петро все понимал. Они вместе росли, в школе их учителя вместе гоняли. Когда Петро на Украину уезжал, Юрка плакал. И чуть было на станции не уехал вместе с ним, еле стащили. Но теперь Петро вернулся.

Говорили и наговориться не могли. Уже свечерело, жена пришла с попаса, принесла бутылку. Выпили и ее. Жена устала за день, а пацан еле дошел и сразу уснул, даже голубятины не попробовал.

Надо было расходиться, а не хотелось. Пошли по хутору просто так. У клуба было пусто, и магазин давно закрыт. И никого нигде не видать.

– Поехали на центральную, – решил вдруг Петро.

– А с чем? Выпить-то? – спросил Юрка.

– У себя на хуторе да не сделать. Либо рук нету. Пару мешков в амбаре нагребем, загоним – и хорош. Надо коней поймать.

Взяли коней, упряжь сыскали, поехали к амбару. А здесь, в темноте, вдруг наткнулись на комбайны. Их пригнали, видно, к вечеру с центральной усадьбы, с ремонта. Петро как увидел, сразу коней остановил.

– Стой, – сказал он. – Пошли.

– Куда? – не понял Юрка.

– Дура… – шепотом проговорил Петро. – Аккумуляторы. У тебя ключи дома есть? Волоки.

Юрка поспешил напрямую, через пустошь, и слишком поздно увидел огонек сигареты на лавочке возле чапуринского двора, но на шаг он успел перейти и даже засвистел независимо.

– Ты, что ли, Юрий? – узнал его управ. – За глиной ездил?

– Ну да… – облегченно выдохнул Юрий. – Привез вот, лошадей отгонял.

– Молодец, сразу взялся, не откладывая. Правильно. Завтра жинка помажет, и я завтра позвоню. Выпишем тебе полсотни кур.

Чапурин вышел проветриться перед сном и рад был, что встретился ему именно Юрка. Не зря, нет, не зря были нынешние слова, весь утренний разговор не зря. Чапурин был очень доволен.

– А я перед сном всегда покурить выхожу, – посмеиваясь, сказал Чапурин. – Тихочко… Хорошо… Звездочки поглядишь. Смотри вон… Гляди… Гляди туда, – оживился он.

Сияла небесная зернь над головой, и в щедрой россыпи Чапурин узрил бегущую звезду. Она плыла высоко, неторопливо пробираясь по небесному плесу через белые отмели и черные бездонные глуби. Она проплыла и ушла.

– Видал? – спросил Чапурин.

– Видал, – соврал Юрка.

Космический корабль. Люди сидят. И я вот не пойму. В такую страсть, в махотку тебя какую-то запихают – и лети. С богом, по морю-океану. И люди туда стремятся. Подумать, какая там радость? Пустынь мертвая. А идут люди. И неплохие. Головастые, с добрыми руками – работники. Чудно… На небеса стремятся, на заводы, где все горит, идут, в шахты лезут, во льды… А в нашу благодать, при живой земле, – не дюже. А ведь самое человечье – хлеб насущный. Или жалко души. Как думаешь, Юрка?

– Не знаю, – ответил Юрка, переминаясь в нетерпении.

– Ну, иди. Жена ждет. Ты уж ей не вели за людей-то стеречь. Как-то нехорошо.

– Ладно, – ответил Юрка и заспешил к дому, матеря в душе Чапурина и его вечерние привычки.

А Чапурин еще постоял недолго.

Во тьме ночной, в тишине мерно гудели водяные быки, соловьиный щелк перекатывался из края в край; хутор засыпал, засыпала земля, и легкий покойный вей, словно теплое ее дыхание, плыл над миром, согревая холодеющий воздух.

Юрка сбегал домой и обратным ходом дом управляющего обошел. Аккумуляторы сняли на всех трех комбайнах. Поснимали их быстро. Теперь пшеница была не нужна. Аккумуляторы с руками оторвут, они к «Жигулям» подходят.

И гулянка получилась что надо. Едва-едва на заре поднялись и погнали назад, на хутор. Но кони шли плохо, особенно правая, пузатая кобыла. Она и вчера подленивалась, Юрка давал ей кнута. А теперь, поутру, она и вовсе не хотела идти.

– О-о-о занудились… Черти ленивые… Ночь стояли…

Нужно было спешить, и Юрка в лесопосадке дрын выломал и начал охаживать лошадей. Особенно кобыле доставалось, она аж ёкала.

Но ходом пошли, загремела телега.

– Но-о-о, добрые! – орал Юрка. – А ну, полетели!

От центральной усадьбы до Малоголовки пронеслись мигом. А потом, за просторной падью Козинкой, кобыла начала приотставать. А хутор лежал уже рядом, под горой.

– Ну, добрая! – кричал Юрка и раз за разом охаживал дрыном кобылу, все более злясь. – Ну, падаль колхозная! – лупил он ее и лупил.

– Давай! – кричал Петро. – Поори!

Кобыла повалилась на ходу, путая постромки. Телегу занесло поперек дороги.

Юрка выпрыгнул из телеги, поднял дрын над головой.

– Спотыкаешься, стерва! – Но вдруг он замер и проговорил тихо: – Петро… Жеребится. Она жеребая.

Глядеть было страшно.

Под горою послышался гул машины. Она могла идти и сюда, верхней дорогой.

– Срываемся! – сказал Петро.

И они кинулись вниз, к яру, по глубокой балке, чтобы потом берегом Ильменя и займищем пройти в хутор.

Машина прошла внизу, к Вихляевке. А сверху, с горы, слышны были хрип и придушенное ржанье.

К домам добрались и завалились спать. Но как следует выспаться им не дали, в контору вытребовали обоих разом.

Они пришли хмурые, злые. Чапурин сидел за столом.

– Слушайте меня, – сказал он. – Аккумуляторы сняли вы. Я знаю.

Петро и Юрка кинулись к столу, перебивая друг друга.

– Ты чего?!

– Нашел крайних!

– Докажи!

– Молчать! Слушайте меня и молчите. Сняли вы. Завтра утром чтоб все было на месте. Иначе посажу по статье, – Чапурин говорил устало и в окно глядел. – И кобылу забили вы. Заплатите за нее и за жеребенка, – он повернулся от окна, поглядел на Юрку и спросил: – За что ее? Она ведь жеребая… Вы чего, не видели? Ох, зверье, зверье… Вон отсюда, – проговорил он негромко, но так, что Петра и Юрия мигом выдуло во двор.

Они ушли. Чапурин положил голову на стол и сидел. Дурная была какая-то голова, словно гулял неделю на свадьбе, а теперь майся. И на душе так муторно было, просто не хотелось жить.

И во двор идти не хотелось. Там кобылу привезли, начали обдирать.

Живая душа

Тебякины жили напротив бригадной конторы, через дорогу. Сама Наталья числилась при конторе в истопниках да уборщицах. Это было очень удобно: зарплата твердая и дом под рукой. Приезжий народ, когда в конторе оказывалось пусто, шел к Тебякиным и спрашивал, где искать управляющего, зоотехника или еще кого. Им говорили.

И в этот ясный январский день приезжий вошел к Тебякиным во двор, огляделся, опасаясь собаки, крикнул от ворот:

– Хозяева дома?!

Никто ему не ответил. Приезжий прошел по двору. Просторен был тебякинский двор: дом под жестью, рядом теплая кухня флигеля, сараи, катухи. На скотьем базу копошились люди. Приезжий подошел ближе: старик с мальчонкою убирали навоз, набрасывая его в деревянные санки с коробом. В опущенных треухах, телогрейках, валенках с калошами, они работали молча и гостя не видели.

– Здорово живете! – окликнул их приезжий человек.

Старик поднял голову.

– Хозяйка в домах, – сказал он и кончил разговор, возвращаясь к работе.

Мальчик и вовсе глаз не поднял, управляясь лопатой.

– От дяди Левона поклон вам привез, от бабы Лены, – сказал гость.

Старик распрямился, опершись на вилы, поглядел, словно вспомнил, ответил не торопясь:

– Спасибо. Значит, живые-здоровые… Слава Богу.

В эту минуту хозяйка вышла на крыльцо, и старик окликнул ее:

– Наталья, встрень человека!

Мальчик, оставляя лопату, окинул взглядом нагруженные санки, сказал деду:

– Повезли.

По приезжему он лишь скользнул равнодушным взглядом, пристраиваясь к санной упряжке. Веревочная бечева, прилаженная к саням, была длинна, позволяя мальчику и старику удобно впрячься. Они взяли разом и потянули груженые санки по набитой снежной колее в низы, в огород. И согласен был ход старого и малого.

Хозяйка оказалась приветливой и говорливой. В доме, резонов не слушая, она поставила чай и закуску, живо расспрашивая о родне.

– Свекор-то не больно разговорчивый, – сказал гость.

– Старовер, – оправдалась хозяйка. – Кулугурами их раньше называли. Меня взяли, так я с непривычки… – посмеялась она, вспоминая, и, вздохнув, добавила задумчиво: – Баба Маня у нас померла. Дед скучает, и Алешка.

Попили чайку, поговорили. Гость вспомнил о делах.

– Я приехал-то к вашему управу.

– Он на ферме. Алешка вас проводит. Только обедать – к нам. Василий придет. Он всегда дядю Левона поминает и братьев. Они же смолоду… – Хозяйка выбежала во двор, крикнула сына и вернулась. – Глядите к управляющему не заходите обедать, к нам, к нам. А то Василий обидится.

Отворилась дверь, вошел сынишка хозяйки, спросил:

– Звала, мама?

– Проводишь дядю на ферму. Найдешь управа. Понял?

– Санки еще одни с дедой отвезем, – сказал мальчик.

– Ху-ух, делучий… А то без тебя… С дедой…

Сын, ничего не отвечая, повернулся и вышел. Мать покачала головой, сказала, извиняясь:

– Проводит, проводит. Не дитё, а порошина в глазу. Кулугуристый… Быча.

Последнему слову гость посмеялся, но, когда шли они с мальчиком, понял, что слово точное.

Мальчик не больно разговаривал: «да» и «нет». Пухлая розовая губенка выпячивалась вперед, голова была крупной, лобастой. И словно бычился он, глядел недоверчиво, исподлобья.

– В каком же ты классе?

– Во втором.

– Как учишься?

– Без троек.

– В Вихляевке школа? – спросил гость и поглядел на далекую Вихляевскую гору, которая поднималась над округой и светила теперь снежной белью.

– В Вихляевке…

– Пешком или возят?

– Когда как… – уклончиво ответил мальчик.

– Ты в райцентре был?

– Приезжай в гости. У меня сын – ровесник твой.

На мальчике была телогрейка, перешитая из военного, защитного цвета, с ясными пуговицами.

– Мать ватник-то сшила?

– Баба, – коротко ответил мальчик.

– А валенки дед катал, – догадался гость, любуясь аккуратными черными катанками, мягкими даже на погляд.

– Молодец у тебя дед.

Мальчик покосился, давая понять, что эта похвала – лишнее.

Ферма стояла от хутора на отлете, в белом поле, чернея скирдами сена, соломы, силосными курганами. Приземистые строения по окна тонули в снегу. На крышах – пухлые высокие шапки.

Осень в округе тянулась долгая, с дождями. Лишь к Новому году подморозило, неделю шел снег. А теперь разъя́снило. Белесое солнце светило, не грея. Другой день тянул восточный жесткий ветер. Понизу мело. Ленивая поземка дымными ручьями обтекала снежные заструги.

На ферме, на базах ее, стоял птичий гвалт: стайки воробьев перелетали с места на место, ища легкой поживы: тяжелые голуби поднимались сизой тучею, закрывая небо, делали круг и опускались; стрекотали говорливые сороки; чопорное воронье расселось на жердях изгороди в терпеливом ожидании.

«Беларусь», синий тракторенок, пофыркивая дымом, пробирался глубокой колеей вдоль базов. Из прицепа, через рукав, сыпалась в кормушки желтая мешанина силоса. Коровы спешили к корму, слетались птицы.

Мальчик остановил трактор и крикнул:

– Дядя Коля! Управа не видал?!

– В водогрейке! – ответил тракторист. – И отец там.

Последняя скотина выбиралась из темных пещер коровника, от соломенного кургана, что высился посреди база, из-под загата, где в затишке, под ветром, теплей и покойней. Теперь все спешили к силосу, к еде, выстраиваясь над кормушками.

Баз опустел. И тогда объявился посреди него красный бычок. Маленький, взъерошенный, в сосулях, он стоял на снегу, ноги врастопырку, нитка пупка – чуть не до земли, голову опустил, словно обнюхиваясь.

Мальчик заметил его, позвал:

– Быча, быча… Чего тут стоишь?

Телок поднял голову.

– Какой-то ты… Мамка не облизала, глупая… – сказал мальчик и погладил по взъерошенной шерсти.

Бычок еще не походил на скотину, все в нем было детское: мягкое тело, тонкие, в камышинку, ноги, белые, не затвердевшие копыта.

Телок тронул носом руку мальчика и глядел на него большими синими, словно сливины, глазами.

– Ты тут, парень, задубеешь, – сказал мальчик. – Мамка-то где?

Ждать от телка ответа, тем более от такого, было трудно. Мальчик на приезжего оглянулся, сказал:

– Надо его хоть к загату отвесть, там теплей. Пошли, – подтолкнул он телка и почуял его хрупкую плоть.

Телок покачнулся и было упал, но мальчик повел его, оступаясь на ископыченной, колдобистой земле. Он довел бычка да загата – соломенной стены – и здесь отпустил.

– Вот и стой здесь. Понял?

Телок послушно прислонился бочком к соломе.

Мальчик, а за ним приезжий пошли с база, телок проводил их взглядом и закричал тонким блеющим голоском, вытягивая шею.

– Дишканит, – сказал, улыбнувшись, мальчик.

За воротами база стоял мужчина-скотник с вилами.

– Отца ищешь? – спросил он.

– Управа. Вот ему, – ответил мальчик, показывая на гостя.

– В водогрейке все.

– А у вас там телок, – сказал гость.

– Да… Вчера вроде не было.

– Значит, отелилась. Чего же вы его не определите никуда?

Скотник внимательно оглядел гостя, сказал бодро:

– Нехай пообвыкнется день-другой, трошки закалку возьмет. А там и определим. Вот так, – кашлянул он.

Воронье, сидевшее на жердях ограды, от гулкого кашля его лениво поднялось и снова уселось.

Умная птица, – засмеялся скотник и, кинув на плечо вилы, пошел в коровник.

– Подохнет… – проговорил мальчик, не глядя на приезжего.

А в водогрейке было тепло и людно. Гудело в топке пламя, синел папиросный дым, и лежали на столе бело-рябые арбузы, корки от них и пара ломтей с алой мякотью в лужице сока.

– Откуда арбузы? – удивился приезжий. Управляющий отделением поднялся со скамьи, гостю навстречу, и объяснил:

– Когда силос закладывали, завалили туда несколько машин арбузов. С бахчей оборушки. И ныне открыли яму, прям расхорошие. Покушайте.

Мальчик взглянул на отца, тот понял его и дал ломоть. Гость ел, похваливая, потом спросил управляющего:

– Откуда у тебя телок на базу? У вас же молочного гурта нет?

– Яловых докармливаем. А они видишь… Какого уж бог подаст.

– Ну, и куда ты их?

– Куда… – хмыкнул управляющий, отводя глаза. – Туда. Кто их где ждет? Они же яловыми числятся. Попробуй переиграй. А то ты сам не знаешь…

– Знаю, – опустил глаза приезжий, – да как-то… Все же живая душа.

Управляющий лишь покачал головой. Мальчик доел ломоть, отец обтер ему ладонью мокрый рот и сказал:

– Ну, беги домой.

На воле ветер ударил в лицо стылостью. Но так легко дышалось после дыма и пара! Наносило пресным духом соломы и терпко-бередящим силосом, и даже арбузиком пахло от раскрытой ямы.

Мальчик пошел было напрямую к дороге, к дому. Но вдруг передумал и заспешил к скотьему базу. Там, в затишке, возле соломенной стены загата, красный телок стоял на том же месте.

Недолго думая, мальчик подошел к сену, скирды которого высились неподалеку. В прошлые годы, когда домашняя корова Зорька приносила телят, за ними ухаживали мальчик с покойной бабушкой Маней. И он знал, какое сенце нужно маленькому теленку, правда, попозднее. Зеленое, с листиками. Его пучком подвешивали, и телок похрумкивал.

В большом колхозном скирду найти такое сено было труднее, но мальчик нашел пучок-другой зеленой листовой люцерны и отнес телку.

– Ешь, – сказал он, – ешь, живая душа…

Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину, домашнюю, приблудную, дикую, а когда ее укоряли, оправдывалась: «А как же… Живая душа».

Телок потянулся к пучку сена, шумно понюхал его. А мальчик пошел домой. Вспомнилась бабушка, с которой жили они всегда, до этой осени. Теперь она лежала в земле, на заметенном снегом кладбище. Для мальчика баба Маня пока оставалась почти живой, потому что он долго знал ее и расстался недавно, и потому не мог еще привыкнуть к смерти.

Теперь, по дороге к дому, он поглядел на кладбище: в белом поле чернели кресты.

А дома дед еще не ушел с база: кормил и поил скотину.

– Деда, – спросил мальчик – телок может на одном сене прожить? Малый. Только родился.

– Молочка ему требуется, – ответил дед. – Ныне вот наша Зорька должна принесть. Телочка.

– Нынче, – обрадовался мальчик.

– Ныне, – повторил дед. – Ночь не придется спать. Караулить.

Корова стояла рядом, большая, бокастая, и шумно вздыхала.

А в доме мать готовилась встретить гостя: катала тесто для гусиной лапши, и в духовке что-то спело, сладкий дух горячего печева разносился по хате.

Мальчик пообедал и убежал кататься с кургана и домой заявился лишь вечером.

В доме горели огни. В горнице, за столом, сидели приезжий и вся родня. Отец, мать, дед в новой рубашке, с расчесанной бородой, тетка с дядей и сестры. Мальчик неслышно вошел, разделся, пристроился на кухне и поел. И лишь тогда его заметили.

– А нам и в глаза не влезло, что ты пришел! – удивилась мать. – Садись с нами вечерять.

Мальчик мотнул головой, коротко ответил:

– Я поел, – и ушел в дальнюю комнату. Он стеснялся чужого.

– Ух, и натурный, – попеняла мать. – Прям старичок.

А гость лишь глянул на мальчика и тотчас вспомнил о теленке. Вспомнил и сказал, продолжая начатый разговор:

– Вот живой пример. Теленок, этот, на базу. Ведь колхоз должен лишней скотине радоваться.

– Дожилися… Хозяева… – покачал головою дед.

А мальчик зажег свет в комнате-боковушке, пристроился на кровати с книжкой. Но не читалось. Рядом, через комнату, сидели родные, слышался их говор и смех. Но было тоскливо. Мальчик глядел в темное окно и ждал, когда дед вспомнит о нем и придет. Но дед не приходил. Бабушка бы пришла. Она бы пришла и принесла вкусную печенюшку, из тех, что лежали на столе. Она бы пришла, села рядом, и можно было прилечь к ней на колени, ласкаясь и задремывая.

За окном наливался густой синью январский вечер. Соседний дом, амочаевский, светил будто издалека, а дальше стояла тьма. Ни хутора, ни округи.

И снова вспомнилась баба Маня, словно живая. Так хотелось услышать ее голос, тяжелую шаркающую походку, почуять руку. В каком-то оцепенении мальчик поднялся, подошел к окну и, глядя в глухую синеву, позвал:

– Бабаня… Бабань… Бабанечка…

Он вцепился руками в подоконник и глазами впился во тьму, ожидая. Он ждал, слезы стояли в его глазах. Он ждал и, казалось, видел через тьму кладбище, занесенное белым снегом.

Бабушка не пришла. Мальчик вернулся к кровати и сел, теперь уже никуда не глядя, никого не ожидая. В комнату заглянула сестра. Он приказал ей:

– У-у, быча… – укорила сестра, но ушла.

Мальчик не слышал ее, потому что вдруг ясно понял: бабушка никогда не придет. Мертвые не приходят. Их уже никогда не будет, вроде и не было. Настанет лето, потом снова зима… Школу он кончит, в армию уйдет, а бабушки все не будет. Она осталась лежать в глубокой могиле. И ничем ее не поднять.

Слезы высохли. Стало вроде легче.

А потом вспомнился телок с колхозной фермы. Он должен умереть нынешней ночью. Умереть и тоже никогда не оживеть. Другие телки будут дожидаться весны и дождутся ее. Задрав хвосты, будут носиться по обтаявшему базу. Потом лето настанет, и вовсе хорошо: зеленая трава, вода, по выгону бродить, бодаться, играясь.

Мальчик решил все разом: он возьмет сейчас санки, привезет бычка и поселит в кухне, с козлятами. И пусть он не умирает, потому что живым лучше, чем мертвым.

Он проскользнул в кухню, схватил одежонку и кинулся из дома. Деревянные санки с коробом были легки. И мальчик рысью помчался напрямую к амбарам, а потом по гладкой накатанной дороге от хутора к ферме.

Позади оставались желтые огни домов, впереди открывалась смутно белеющая степь и небо над ней.

Месяц уже истаивал, белый его рожок светил неярко: поблескивала накатанная дорога, посверкивал на застругах искрами снег. А в небе такой же молочный шлях тянулся через звездное поле, но ярче земного горели льдистые огни, от края до края.

Желтые фонари скотного двора и совсем робкие, прижмуренные окошки фермы ничего не освещали. Свет поярче лился от теплой кочегарки, где и теперь сидел человек.

Но мальчику не нужны были чужие глаза, и он обошел скотный баз снизу, от речки. Он сердцем чуял, что телок сейчас там, где он оставил его, у ворот, под стеною загата.

Телок был на месте. Он уже не стоял, а лежал, привалясь к стене соломы. И тело его, остывая, принимало холод, и лишь сердце еще слабо стучало в теплом нутре.

Мальчик распахнул пальто и, обняв теленка, прижался к нему, согревая. Сначала телок ничего не понял, потом заворочался. Мать он почуял, теплую маму, которая наконец пришла, и пахло от нее сладким духом, какого давно просила изголодавшая и иззябшая, но живая душа.

Настелив в санки соломы, мальчик повалил телка в короб и сверху его соломой накрыл, сохраняя тепло. И двинулся к дому. Он торопился, спешил. В доме могли его спохватиться.

Он въехал на баз от сенника, из темноты, и втянул теленка в кухню, к козлятам. Учуяв человека, козлята затопотили, заблеяли, кинулись к мальчику, ожидая, что им привели матерей. Мальчик устроил теленка у теплой трубки и вышел во двор.

– Ну, моя хорошая, давай, давай… Давай Зорюшка…

– Деда! – позвал мальчик.

Дед с фонарем вышел на баз.

– Чего тебе?

– Деда, я телка привез, с фермы.

– С какой фермы? – удивился дед. – Какого телка?

– С колхозной. Он там к утру бы замерз. Я его привез.

– Кто тебя научил? – растерялся дед. – Ты что? Либо умом рухнулся?

Мальчик поднял на него вопрошающие глаза и спросил:

– Ты хочешь, чтобы он помер и его кобели по хутору таскали? А он – живая душа… да!

– Погоди. Паморки отбил. Это какой телок? Обскажи.

Мальчик рассказал сегодняшнее, дневное, и снова попросил:

– Деда, пускай он живет. Я за ним буду доглядать. Я совладаю.

– Ладно, – выдохнул дед. – Чего-нибудь придумаем. Ох, отцу-то, отцу неладно. Он где, телок-то?

– В кухне, у козлят отогревается. Он нынче не ел.

– Ладно, – махнул рукой дед, ему вдруг почудилось нужное. – Семь бед… Только бы нас Зорька не подвела. Я тут сам управлюсь. И молчи. Я сам.

– Ты где пропадал? – спросила мать.

– У Шляпужков, – ответил он ей и стал собираться ко сну.

Он чуял, что его познабливает, и, когда очутился в постели, устроил себе тесную пещерку под одеялом, надышал ее до жары и лишь потом высунулся наружу, решил дождаться деда.

Но разом сморил его крепкий сон. Сначала мальчик вроде все слышал и видел: огонь в соседней комнате, голоса, и рожок месяца в верхней шипке окна светил ему. А потом все затуманилось, лишь белый небесный свет становился ярче и ярче, и теплом пахнуло оттуда, таким знакомым, родным, что, даже не видя, мальчик понял: это баба Маня идет. Ведь он звал ее, и она, поспешая, идет к внуку.

Тяжело было открыть глаза, но он открыл их, и ослепило его светлое, словно солнышко, бабы Мани лицо. Она торопилась навстречу, протягивая руки. Она не шла, не бежала, она плыла по ясному летнему дню, а рядом с ней красный телочек вился.

– Бабаня… Быча… – прошептал мальчик, и тоже поплыл, раскинув руки.

Дед вернулся в хату, когда за столом еще сидели. Он вошел, встал у порога и сказал:

– Радуйтесь, хозяева… Зорька двух принесла. Телочка и бычок.

Из-за стола и из хаты всех разом выдуло. Дед усмехнулся вослед и прошел к внуку, свет зажег.

Мальчик спал. Дед хотел было погасить свет, но рука остановилась. Он стоял и глядел.

Как хорошеет детское лицо, когда сморит его сон. Все дневное, отлетев, не оставляет следа. Заботы, нужды еще не полонили сердце и ум, когда и ночь – не спасенье, и дневная тревога дремлет в скорбных морщинах, не уходя. Все это – впереди. А теперь добрый ангел мягким крылом своим прогоняет несладкое, и снятся золотые сны, и расцветают детские лица. И глядеть на них – утешенье.

Свет ли, топот ли на крыльце и в коридоре потревожили мальчика, он заворочался, зачмокал губенками, прошелестел: «Бабаня… Быча…» – и засмеялся.

Дед погасил электричество, дверь прикрыл. Пусть спит.

Живая душа

Тебякины жили напротив бригадной конторы, через дорогу. Сама Наталья числилась при конторе в истопниках да уборщицах. Это было очень удобно: зарплата твердая и дом под рукой. Приезжий народ, когда в конторе оказывалось пусто, шел к Тебякиным и спрашивал, где искать управляющего, зоотехника или еще кого. Им говорили.

И в этот ясный январский день приезжий вошел к Тебякиным во двор, огляделся, опасаясь собаки, крикнул от ворот:

– Хозяева дома?!

Никто ему не ответил. Приезжий прошел по двору. Просторен был тебякинский двор: дом под жестью, рядом теплая кухня флигеля, сараи, катухи. На скотьем базу копошились люди. Приезжий подошел ближе: старик с мальчонкою убирали навоз, набрасывая его в деревянные санки с коробом. В опущенных треухах, телогрейках, валенках с калошами, они работали молча и гостя не видели.

– Здорово живете! – окликнул их приезжий человек.

Старик поднял голову.

– Хозяйка в домах, – сказал он и кончил разговор, возвращаясь к работе.

Мальчик и вовсе глаз не поднял, управляясь лопатой.

– От дяди Левона поклон вам привез, от бабы Лены, – сказал гость.

Старик распрямился, опершись на вилы, поглядел, словно вспомнил, ответил не торопясь:

– Спасибо. Значит, живые-здоровые… Слава Богу.

В эту минуту хозяйка вышла на крыльцо, и старик окликнул ее:

– Наталья, встрень человека!

Мальчик, оставляя лопату, окинул взглядом нагруженные санки, сказал деду:

– Повезли.

По приезжему он лишь скользнул равнодушным взглядом, пристраиваясь к санной упряжке. Веревочная бечева, прилаженная к саням, была длинна, позволяя мальчику и старику удобно впрячься. Они взяли разом и потянули груженые санки по набитой снежной колее в низы, в огород. И согласен был ход старого и малого.

Хозяйка оказалась приветливой и говорливой. В доме, резонов не слушая, она поставила чай и закуску, живо расспрашивая о родне.

– Свекор-то не больно разговорчивый, – сказал гость.

– Старовер, – оправдалась хозяйка. – Кулугурами их раньше называли. Меня взяли, так я с непривычки… – посмеялась она, вспоминая, и, вздохнув, добавила задумчиво: – Баба Маня у нас померла. Дед скучает, и Алешка.

Попили чайку, поговорили. Гость вспомнил о делах.

– Я приехал-то к вашему управу.

– Он на ферме. Алешка вас проводит. Только обедать – к нам. Василий придет. Он всегда дядю Левона поминает и братьев. Они же смолоду… – Хозяйка выбежала во двор, крикнула сына и вернулась. – Глядите к управляющему не заходите обедать, к нам, к нам. А то Василий обидится.

Отворилась дверь, вошел сынишка хозяйки, спросил:

– Звала, мама?

– Проводишь дядю на ферму. Найдешь управа. Понял?

– Санки еще одни с дедой отвезем, – сказал мальчик.

– Ху-ух, делучий… А то без тебя… С дедой…

Сын, ничего не отвечая, повернулся и вышел. Мать покачала головой, сказала, извиняясь:

– Проводит, проводит. Не дитё, а порошина в глазу. Кулугуристый… Быча.

Последнему слову гость посмеялся, но, когда шли они с мальчиком, понял, что слово точное.

Мальчик не больно разговаривал: «да» и «нет». Пухлая розовая губенка выпячивалась вперед, голова была крупной, лобастой. И словно бычился он, глядел недоверчиво, исподлобья.

– В каком же ты классе?

– Во втором.

– Как учишься?

– Без троек.

– В Вихляевке школа? – спросил гость и поглядел на далекую Вихляевскую гору, которая поднималась над округой и светила теперь снежной белью.

– В Вихляевке…

– Пешком или возят?

– Когда как… – уклончиво ответил мальчик.

– Ты в райцентре был?

– Приезжай в гости. У меня сын – ровесник твой.

На мальчике была телогрейка, перешитая из военного, защитного цвета, с ясными пуговицами.

– Мать ватник-то сшила?

– Баба, – коротко ответил мальчик.

– А валенки дед катал, – догадался гость, любуясь аккуратными черными катанками, мягкими даже на погляд.

– Молодец у тебя дед.

Мальчик покосился, давая понять, что эта похвала – лишнее.

Ферма стояла от хутора на отлете, в белом поле, чернея скирдами сена, соломы, силосными курганами. Приземистые строения по окна тонули в снегу. На крышах – пухлые высокие шапки.

Осень в округе тянулась долгая, с дождями. Лишь к Новому году подморозило, неделю шел снег. А теперь разъя́снило. Белесое солнце светило, не грея. Другой день тянул восточный жесткий ветер. Понизу мело. Ленивая поземка дымными ручьями обтекала снежные заструги.

На ферме, на базах ее, стоял птичий гвалт: стайки воробьев перелетали с места на место, ища легкой поживы: тяжелые голуби поднимались сизой тучею, закрывая небо, делали круг и опускались; стрекотали говорливые сороки; чопорное воронье расселось на жердях изгороди в терпеливом ожидании.

«Беларусь», синий тракторенок, пофыркивая дымом, пробирался глубокой колеей вдоль базов. Из прицепа, через рукав, сыпалась в кормушки желтая мешанина силоса. Коровы спешили к корму, слетались птицы.

Мальчик остановил трактор и крикнул:

– Дядя Коля! Управа не видал?!

– В водогрейке! – ответил тракторист. – И отец там.

Последняя скотина выбиралась из темных пещер коровника, от соломенного кургана, что высился посреди база, из-под загата, где в затишке, под ветром, теплей и покойней. Теперь все спешили к силосу, к еде, выстраиваясь над кормушками.

Баз опустел. И тогда объявился посреди него красный бычок. Маленький, взъерошенный, в сосулях, он стоял на снегу, ноги врастопырку, нитка пупка – чуть не до земли, голову опустил, словно обнюхиваясь.

Мальчик заметил его, позвал:

– Быча, быча… Чего тут стоишь?

Телок поднял голову.

– Какой-то ты… Мамка не облизала, глупая… – сказал мальчик и погладил по взъерошенной шерсти.

Бычок еще не походил на скотину, все в нем было детское: мягкое тело, тонкие, в камышинку, ноги, белые, не затвердевшие копыта.

Телок тронул носом руку мальчика и глядел на него большими синими, словно сливины, глазами.

– Ты тут, парень, задубеешь, – сказал мальчик. – Мамка-то где?

Ждать от телка ответа, тем более от такого, было трудно. Мальчик на приезжего оглянулся, сказал:

– Надо его хоть к загату отвесть, там теплей. Пошли, – подтолкнул он телка и почуял его хрупкую плоть.

Телок покачнулся и было упал, но мальчик повел его, оступаясь на ископыченной, колдобистой земле. Он довел бычка да загата – соломенной стены – и здесь отпустил.

– Вот и стой здесь. Понял?

Телок послушно прислонился бочком к соломе.

Мальчик, а за ним приезжий пошли с база, телок проводил их взглядом и закричал тонким блеющим голоском, вытягивая шею.

– Дишканит, – сказал, улыбнувшись, мальчик.

За воротами база стоял мужчина-скотник с вилами.

– Отца ищешь? – спросил он.

– Управа. Вот ему, – ответил мальчик, показывая на гостя.

– В водогрейке все.

– А у вас там телок, – сказал гость.

– Да… Вчера вроде не было.

– Значит, отелилась. Чего же вы его не определите никуда?

Скотник внимательно оглядел гостя, сказал бодро:

– Нехай пообвыкнется день-другой, трошки закалку возьмет. А там и определим. Вот так, – кашлянул он.

Воронье, сидевшее на жердях ограды, от гулкого кашля его лениво поднялось и снова уселось.

– Умная птица, – засмеялся скотник и, кинув на плечо вилы, пошел в коровник.

– Подохнет… – проговорил мальчик, не глядя на приезжего.

А в водогрейке было тепло и людно. Гудело в топке пламя, синел папиросный дым, и лежали на столе бело-рябые арбузы, корки от них и пара ломтей с алой мякотью в лужице сока.

– Откуда арбузы? – удивился приезжий. Управляющий отделением поднялся со скамьи, гостю навстречу, и объяснил:

– Когда силос закладывали, завалили туда несколько машин арбузов. С бахчей оборушки. И ныне открыли яму, прям расхорошие. Покушайте.

Мальчик взглянул на отца, тот понял его и дал ломоть. Гость ел, похваливая, потом спросил управляющего:

– Откуда у тебя телок на базу? У вас же молочного гурта нет?

– Яловых докармливаем. А они видишь… Какого уж бог подаст.

– Ну, и куда ты их?

– Куда… – хмыкнул управляющий, отводя глаза. – Туда. Кто их где ждет? Они же яловыми числятся. Попробуй переиграй. А то ты сам не знаешь…

– Знаю, – опустил глаза приезжий, – да как-то… Все же живая душа.

Управляющий лишь покачал головой. Мальчик доел ломоть, отец обтер ему ладонью мокрый рот и сказал:

– Ну, беги домой.

На воле ветер ударил в лицо стылостью. Но так легко дышалось после дыма и пара! Наносило пресным духом соломы и терпко-бередящим силосом, и даже арбузиком пахло от раскрытой ямы.

Мальчик пошел было напрямую к дороге, к дому. Но вдруг передумал и заспешил к скотьему базу. Там, в затишке, возле соломенной стены загата, красный телок стоял на том же месте.

Недолго думая, мальчик подошел к сену, скирды которого высились неподалеку. В прошлые годы, когда домашняя корова Зорька приносила телят, за ними ухаживали мальчик с покойной бабушкой Маней. И он знал, какое сенце нужно маленькому теленку, правда, попозднее. Зеленое, с листиками. Его пучком подвешивали, и телок похрумкивал.

В большом колхозном скирду найти такое сено было труднее, но мальчик нашел пучок-другой зеленой листовой люцерны и отнес телку.

– Ешь, – сказал он, – ешь, живая душа…

Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину, домашнюю, приблудную, дикую, а когда ее укоряли, оправдывалась: «А как же… Живая душа».

Телок потянулся к пучку сена, шумно понюхал его. А мальчик пошел домой. Вспомнилась бабушка, с которой жили они всегда, до этой осени. Теперь она лежала в земле, на заметенном снегом кладбище. Для мальчика баба Маня пока оставалась почти живой, потому что он долго знал ее и расстался недавно, и потому не мог еще привыкнуть к смерти.

Теперь, по дороге к дому, он поглядел на кладбище: в белом поле чернели кресты.

А дома дед еще не ушел с база: кормил и поил скотину.

– Деда, – спросил мальчик – телок может на одном сене прожить? Малый. Только родился.

– Молочка ему требуется, – ответил дед. – Ныне вот наша Зорька должна принесть. Телочка.

– Нынче, – обрадовался мальчик.

– Ныне, – повторил дед. – Ночь не придется спать. Караулить.

Корова стояла рядом, большая, бокастая, и шумно вздыхала.

А в доме мать готовилась встретить гостя: катала тесто для гусиной лапши, и в духовке что-то спело, сладкий дух горячего печева разносился по хате.

Мальчик пообедал и убежал кататься с кургана и домой заявился лишь вечером.

В доме горели огни. В горнице, за столом, сидели приезжий и вся родня. Отец, мать, дед в новой рубашке, с расчесанной бородой, тетка с дядей и сестры. Мальчик неслышно вошел, разделся, пристроился на кухне и поел. И лишь тогда его заметили.

– А нам и в глаза не влезло, что ты пришел! – удивилась мать. – Садись с нами вечерять.

Мальчик мотнул головой, коротко ответил:

– Я поел, – и ушел в дальнюю комнату. Он стеснялся чужого.

– Ух, и натурный, – попеняла мать. – Прям старичок.

А гость лишь глянул на мальчика и тотчас вспомнил о теленке. Вспомнил и сказал, продолжая начатый разговор:

– Вот живой пример. Теленок, этот, на базу. Ведь колхоз должен лишней скотине радоваться.

– Дожилися… Хозяева… – покачал головою дед.

А мальчик зажег свет в комнате-боковушке, пристроился на кровати с книжкой. Но не читалось. Рядом, через комнату, сидели родные, слышался их говор и смех. Но было тоскливо. Мальчик глядел в темное окно и ждал, когда дед вспомнит о нем и придет. Но дед не приходил. Бабушка бы пришла. Она бы пришла и принесла вкусную печенюшку, из тех, что лежали на столе. Она бы пришла, села рядом, и можно было прилечь к ней на колени, ласкаясь и задремывая.

За окном наливался густой синью январский вечер. Соседний дом, амочаевский, светил будто издалека, а дальше стояла тьма. Ни хутора, ни округи.

И снова вспомнилась баба Маня, словно живая. Так хотелось услышать ее голос, тяжелую шаркающую походку, почуять руку. В каком-то оцепенении мальчик поднялся, подошел к окну и, глядя в глухую синеву, позвал:

– Бабаня… Бабань… Бабанечка…

Он вцепился руками в подоконник и глазами впился во тьму, ожидая. Он ждал, слезы стояли в его глазах. Он ждал и, казалось, видел через тьму кладбище, занесенное белым снегом.

Бабушка не пришла. Мальчик вернулся к кровати и сел, теперь уже никуда не глядя, никого не ожидая. В комнату заглянула сестра. Он приказал ей:

– У-у, быча… – укорила сестра, но ушла.

Мальчик не слышал ее, потому что вдруг ясно понял: бабушка никогда не придет. Мертвые не приходят. Их уже никогда не будет, вроде и не было. Настанет лето, потом снова зима… Школу он кончит, в армию уйдет, а бабушки все не будет. Она осталась лежать в глубокой могиле. И ничем ее не поднять.

Слезы высохли. Стало вроде легче.

А потом вспомнился телок с колхозной фермы. Он должен умереть нынешней ночью. Умереть и тоже никогда не оживеть. Другие телки будут дожидаться весны и дождутся ее. Задрав хвосты, будут носиться по обтаявшему базу. Потом лето настанет, и вовсе хорошо: зеленая трава, вода, по выгону бродить, бодаться, играясь.

Мальчик решил все разом: он возьмет сейчас санки, привезет бычка и поселит в кухне, с козлятами. И пусть он не умирает, потому что живым лучше, чем мертвым.

Он проскользнул в кухню, схватил одежонку и кинулся из дома. Деревянные санки с коробом были легки. И мальчик рысью помчался напрямую к амбарам, а потом по гладкой накатанной дороге от хутора к ферме.

Позади оставались желтые огни домов, впереди открывалась смутно белеющая степь и небо над ней.

Месяц уже истаивал, белый его рожок светил неярко: поблескивала накатанная дорога, посверкивал на застругах искрами снег. А в небе такой же молочный шлях тянулся через звездное поле, но ярче земного горели льдистые огни, от края до края.

Желтые фонари скотного двора и совсем робкие, прижмуренные окошки фермы ничего не освещали. Свет поярче лился от теплой кочегарки, где и теперь сидел человек.

Но мальчику не нужны были чужие глаза, и он обошел скотный баз снизу, от речки. Он сердцем чуял, что телок сейчас там, где он оставил его, у ворот, под стеною загата.

Телок был на месте. Он уже не стоял, а лежал, привалясь к стене соломы. И тело его, остывая, принимало холод, и лишь сердце еще слабо стучало в теплом нутре.

Мальчик распахнул пальто и, обняв теленка, прижался к нему, согревая. Сначала телок ничего не понял, потом заворочался. Мать он почуял, теплую маму, которая наконец пришла, и пахло от нее сладким духом, какого давно просила изголодавшая и иззябшая, но живая душа.

Настелив в санки соломы, мальчик повалил телка в короб и сверху его соломой накрыл, сохраняя тепло. И двинулся к дому. Он торопился, спешил. В доме могли его спохватиться.

Он въехал на баз от сенника, из темноты, и втянул теленка в кухню, к козлятам. Учуяв человека, козлята затопотили, заблеяли, кинулись к мальчику, ожидая, что им привели матерей. Мальчик устроил теленка у теплой трубки и вышел во двор.

– Ну, моя хорошая, давай, давай… Давай Зорюшка…

– Деда! – позвал мальчик.

Дед с фонарем вышел на баз.

– Чего тебе?

– Деда, я телка привез, с фермы.

– С какой фермы? – удивился дед. – Какого телка?

– С колхозной. Он там к утру бы замерз. Я его привез.

– Кто тебя научил? – растерялся дед. – Ты что? Либо умом рухнулся?

Мальчик поднял на него вопрошающие глаза и спросил:

– Ты хочешь, чтобы он помер и его кобели по хутору таскали? А он – живая душа… да!

– Погоди. Паморки отбил. Это какой телок? Обскажи.

Мальчик рассказал сегодняшнее, дневное, и снова попросил:

– Деда, пускай он живет. Я за ним буду доглядать. Я совладаю.

– Ладно, – выдохнул дед. – Чего-нибудь придумаем. Ох, отцу-то, отцу неладно. Он где, телок-то?

– В кухне, у козлят отогревается. Он нынче не ел.

– Ладно, – махнул рукой дед, ему вдруг почудилось нужное. – Семь бед… Только бы нас Зорька не подвела. Я тут сам управлюсь. И молчи. Я сам.

– Ты где пропадал? – спросила мать.

– У Шляпужков, – ответил он ей и стал собираться ко сну.

Он чуял, что его познабливает, и, когда очутился в постели, устроил себе тесную пещерку под одеялом, надышал ее до жары и лишь потом высунулся наружу, решил дождаться деда.

Но разом сморил его крепкий сон. Сначала мальчик вроде все слышал и видел: огонь в соседней комнате, голоса, и рожок месяца в верхней шипке окна светил ему. А потом все затуманилось, лишь белый небесный свет становился ярче и ярче, и теплом пахнуло оттуда, таким знакомым, родным, что, даже не видя, мальчик понял: это баба Маня идет. Ведь он звал ее, и она, поспешая, идет к внуку.

Тяжело было открыть глаза, но он открыл их, и ослепило его светлое, словно солнышко, бабы Мани лицо. Она торопилась навстречу, протягивая руки. Она не шла, не бежала, она плыла по ясному летнему дню, а рядом с ней красный телочек вился.

– Бабаня… Быча… – прошептал мальчик, и тоже поплыл, раскинув руки.

Дед вернулся в хату, когда за столом еще сидели. Он вошел, встал у порога и сказал:

– Радуйтесь, хозяева… Зорька двух принесла. Телочка и бычок.

Из-за стола и из хаты всех разом выдуло. Дед усмехнулся вослед и прошел к внуку, свет зажег.

Мальчик спал. Дед хотел было погасить свет, но рука остановилась. Он стоял и глядел.

Как хорошеет детское лицо, когда сморит его сон. Все дневное, отлетев, не оставляет следа. Заботы, нужды еще не полонили сердце и ум, когда и ночь – не спасенье, и дневная тревога дремлет в скорбных морщинах, не уходя. Все это – впереди. А теперь добрый ангел мягким крылом своим прогоняет несладкое, и снятся золотые сны, и расцветают детские лица. И глядеть на них – утешенье.

Свет ли, топот ли на крыльце и в коридоре потревожили мальчика, он заворочался, зачмокал губенками, прошелестел: «Бабаня… Быча…» – и засмеялся.

Дед погасил электричество, дверь прикрыл. Пусть спит.