Воспоминания л н. Воспоминания — Л. Н. Толстой. «отчет о научной работе

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Толстой Лев Николаевич
Воспоминания

Л.Н.Толстой

ВОСПОМИНАНИЯ

ВВЕДЕНИЕ

Друг мой П[авел] И[ванович] Б[ирюков], взявшийся писать мою биографию для французского издания полного сочинения, просил меня сообщить ему некоторые биографические сведения.

Мне очень хотелось исполнить его желание, и я стал в воображении составлять свою биографию. Сначала я незаметно для себя самым естественным образом стал вспоминать только одно хорошее моей жизни, только как тени на картине присоединяя к этому хорошему мрачные, дурные стороны, поступки моей жизни. Но, вдумываясь более серьезно в события моей жизни, я увидал, что такая биография была бы хотя и не прямая ложь, но ложь, вследствие неверного освещения и выставления хорошего и умолчания или сглаживания всего дурного. Когда я подумал о том, чтобы написать всю истинную правду, не скрывая ничего дурного моей жизни, я ужаснулся перед тем впечатлением, которое должна была бы произвести такая биография.

В это время я заболел. И во время невольной праздности болезни мысль моя все время обращалась к воспоминаниям, и эти воспоминания были ужасны. Я с величайшей силой испытал то, что говорит Пушкин в своем стихотворении:

ВОСПОМИНАНИЕ


Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

В последней строке я только изменил бы так, вместо: строк печальных... поставил бы: строк постыдных не смываю.

Под этим впечатлением я написал у себя в дневнике следующее:

Я теперь испытываю муки ада: вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь. Обыкновенно жалеют о том, что личность не удерживает воспоминания после смерти. Какое счастие, что этого нет. Какое бы было мучение, если бы я в этой жизни помнил все дурное, мучительное для совести, что я совершил в предшествующей жизни. А если помнить хорошее, то надо помнить и все дурное. Какое счастие, что воспоминание исчезает со смертью и остается одно сознание, – сознание, которое представляет как бы общий вывод из хорошего и дурного, как бы сложное уравнение, сведенное к самому простому его выражению: х = положительной или отрицательной, большой или малой величине. Да, великое счастие – уничтожение воспоминания, с ним нельзя бы жить радостно. Теперь же, с уничтожением воспоминания, мы вступаем в жизнь с чистой, белой страницей, на которой можно писать вновь хорошее и дурное".

Правда, что не вся моя жизнь была так ужасно дурна, – таким был только один 20-летний период ее; правда и то, что и в этот период жизнь моя не была сплошным злом, каким она представлялась мне во время болезни, и что и в этот период во мне пробуждались порывы к добру, хотя и недолго продолжавшиеся и скоро заглушаемые ничем не сдерживаемыми страстями. Но все-таки эта моя работа мысли, особенно во время болезни, ясно показала мне, что моя биография, как пишут обыкновенно биографии, с умолчанием о всей гадости и преступности моей жизни, была бы ложь, и что если писать биографию, то надо писать всю настоящую правду. Только такая биография, как ни стыдно мне будет писать ее, может иметь настоящий и плодотворный интерес для читателей. Вспоминая так свою жизнь, то есть рассматривая ее с точки зрения добра и зла, которые я делал, я увидал, что моя жизнь распадается на четыре периода: 1) тот чудный, в особенности в сравнении с последующим, невинный, радостный, поэтический период детства до 14 лет; потом второй, ужасный 20-летний период грубой распущенности, служения честолюбию, тщеславию и, главное, – похоти; потом третий, 18-летний период от женитьбы до моего духовного рождения, который, с мирской точки зрения, можно бы назвать нравственным, так как в эти 18 лет я жил правильной, честной семейной жизнью, не предаваясь никаким осуждаемым общественным мнением порокам, но все интересы которого ограничивались эгоистическими заботами о семье, об увеличении состояния, о приобретении литературного успеха и всякого рода удовольствиями.

И, наконец, четвертый, 20-летний период, в котором я живу теперь и в котором надеюсь умереть и с точки зрения которого я вижу все значение прошедшей жизни и которого я ни в чем не желал бы изменить, кроме как в тех привычках зла, которые усвоены мною в прошедшие периоды.

Такую историю жизни всех этих четырех периодов, совсем, совсем правдивую, я хотел бы написать, если бог даст мне силы и жизни. Я думаю, что такая написанная мною биография, хотя бы и с большими недостатками, будет полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают незаслуженное ими значение.

Теперь я и хочу сделать это. Расскажу сначала первый радостный период детства, который особенно сильно манит меня; потом, как мне ни стыдно это будет, расскажу, не утаив ничего, и ужасные 20 лет следующего периода. Потом и третий период, который менее всех может быть интересен, в, наконец, последний период моего пробуждения к истине, давшего мне высшее благо жизни и радостное спокойствие в виду приближающейся смерти.

Для того, чтобы не повторяться в описании детства, я перечел мое писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так это нехорошо, литературно, неискренно написано. Оно и не могло быть иначе: во-первых, потому, что замысел мой был описать историю не свою, а моих приятелей детства, и оттого вышло нескладное смешение событий их и моего детства, а во-вторых, потому, что во время писания этого я был далеко не самостоятелен в формах выражения, а находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей Stern"a (его "Sentimental journey") и Topfer"a ("Bibliotheque de mon oncle") [Стерна ("Сентиментальное путешествие") и Тёпфера ("Библиотека моего дяди") (англ. и франц.)].

В особенности же не понравились мне теперь последние две части: отрочество и юность, в которых, кроме нескладного смешения правды с выдумкой, есть в неискренность: желание выставить как хорошее и важное то, что я не считал тогда хорошим и важным, – мое демократическое направление. Надеюсь, что то, что я напишу теперь, будет лучше, главное – полезнее другим людям.

I

Родился я и провел первое детство в деревне Ясной Поляне. Матера своей я совершенно не помню. Мне было 1 1/2 года, когда она скончалась. По странной случайности не осталось ни одного ее портрета, так что как реальное физическое существо я не могу себе представить ее. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик, и все, что я знаю о ней, все прекрасно, и я думаю – не оттого только, что все, говорившие мне про мою мать, старались говорить о ней только хорошее, но потому, что действительно в ней было очень много этого хорошего.

Впрочем, не только моя мать, но и все окружавшие мое детство лица – от отца до кучеров – представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими, было гораздо больше правды, чем то, когда я видел одни их недостатки. Мать моя была нехороша собой и очень хорошо образована для своего времени. Она знала, кроме русского, – которым она, противно принятой тогда русской безграмотности, писала правильно, – четыре языка: французский, немецкий, английский и итальянский, – и должна была быть чутка к художеству, она хорошо играла на фортепьяно, и сверстницы ее рассказывали мне, что она была большая мастерица рассказывать завлекательные сказки, выдумывая их по мере рассказа. Самое же дорогое качество ее было то, что она, по рассказам прислуги, была хотя и вспыльчива, но сдержанна. "Вся покраснеет, даже заплачет, – рассказывала мне ее горничная, – но никогда не скажет грубого слова". Она и не знала их.

У меня осталось несколько писем ее к моему отцу и другим теткам и дневник поведения Николеньки (старшего брата), которому было 6 лет, когда она умерла, и который, я думаю, был более всех похож на нее. У них обоих было очень мне милое свойство характера, которое я предполагаю по письмам матери, но которое я знал у брата – равнодушие к суждениям людей и скромность, доходящая до того, что они старались скрыть те умственные, образовательные и нравственные преимущества, которые они имели перед другими людьми. Они как будто стыдились этих преимуществ.

В брате, про которого Тургенев очень верно сказал, что у него не было тех недостатков, которые нужны для того, чтобы быть большим писателем, – я хорошо знал это.

Помню раз, как очень глупый и нехороший человек, адъютант губернатора, охотившийся с ним вместе, при мне подсмеивался над ним, и как брат, глядя на меня, добродушно улыбался, очевидно находя в этом большое удовольствие.

Ту же черту я замечаю в письмах матери. Она, очевидно, духовно была выше отца и его семьи, за исключением нешто Тат. Алекс. Ергольской, с которой я прожил половину своей жизни и которая была замечательная по нравственным качествам женщина.

Кроме того, у обоих была еще другая черта, обусловливающая, я думаю, и их равнодушие к суждению людей, – это то, что они никогда, именно никогда никого, – это я уже верно знаю про брата, с которым прожил половину жизни, – никогда никого не осуждали. Наиболее резкое выражение отрицательного отношения к человеку выражалось у брата тонким, добродушным юмором и такою же улыбкой. То же самое я вижу по письмам моей матери и слышал от тех, которые знали ее.

В житиях Дмитрия Ростовского есть одно, которое меня всегда очень трогало, – это коротенькое житие одного монаха, имевшего, заведомо всей братии, много недостатков и, несмотря на то, явившегося в сновидении старцу среди святых в самом лучшем месте рая. Удивленный старец спросил: чем заслужил этот невоздержанный во многом монах такую награду? Ему отвечали: "Он никогда не осудил никого".

Если бы были такие награды, я думаю, что мой брат и моя мать получили бы их.

Еще третья черта, выделявшая мать из ее среды, была правдивость и простота ее тона в письмах. В то время особенно были распространены в письмах выражения преувеличенных чувств: несравненная, обожаемая, радость моей жизни, неоцененная и т. д. – были самые распространенные эпитеты между близкими, и чем напыщеннее, тем были неискреннее.

Эта черта, хотя и не в сильной степени, видна в письмах отца. Он пишет: "Ma bien douce amie, je ne pense qu"au bonheur d"etre aupres de toi..." [Мой нежнейший друг, я только и думаю, что о счастии быть около тебя (франц.)] и т. п. Едва ли это было вполне искренно. Она же пишет в обращении всегда одинаковое: "mon bon ami" [мой добрый друг (франц.)], и в одном из писем прямо говорит: "Le temps me parait long sans toi, quoiqu"a dire vrai, nous ne jouissons pas beaucoup de ta societe quand tu es ici" [Время для меня тянется долго без тебя, хотя, сказать по правде, мы мало наслаждаемся твоим обществом, когда ты здесь (франц.)], и всегда подписывается одинаково: "ta devouee Marie" [преданная тебе Мария (франц.)].

Детство свое мать прожила частью в Москве, частью в деревне с умным, гордым и даровитым человеком, моим дедом Волконским.

II

Про деда я знаю то, что, достигнув высоких чинов генерал-алшефа при Екатерине, он вдруг потерял свое положение вследствие отказа жениться на племяннице и любовнице Потемкина Вареньке Энгельгардт. На предложение Потемкина он отвечал: «С чего он взял, чтобы я женился на его б....».

За этот ответ он не только остановился в своей служебной карьере, но был назначен воеводой в Архангельск, где пробыл, кажется, до воцарения Павла, когда вышел в отставку и, женившись на княжне Екатерине Дмитриевне Трубецкой, поселился в полученном от своего отца Сергея Федоровича имении Ясной Поляне.

Княгиня Екатерина Дмитриевна рано умерла, оставив моему деду единственную дочь Марью. С этой-то сильно любимой дочерью и ее компаньонкой-француженкой и прожил мой дед до своей смерти около 1816 года.

Дед мой считался очень строгим хозяином, но я никогда не слыхал рассказов о его жестокостях и наказаниях, столь обычных в то время. Я думаю, что они были, но восторженное уважение к важности и разумности было так велико в дворовых и крестьянах его времени, которых я часто расспрашивал про него, что хотя я и слышал осуждения моего отца, я слышал только похвалы уму, хозяйственности в заботе о крестьянах и, в особенности, огромной дворне моего деда. Он построил прекрасные помещения для дворовых и заботился о том, чтобы они были всегда не только сыты, но и хорошо одеты и веселились бы. По праздникам он устраивал для них увеселения, качели, хороводы. Еще более он заботился, как всякий умный помещик того времени, о благосостоянии крестьян, и они благоденствовали, тем более что высокое положение деда, внушая уважение становым, исправникам и заседателям, избавляло их от притеснения начальства.

Вероятно, у него было очень тонкое эстетическое чувство. Все его постройки не только прочны и удобны, но чрезвычайно изящны. Таков же разбитый им парк перед домом. Вероятно, он также очень любил музыку, потому что только для себя и для матери держал свой хороший небольшой оркестр. Я еще застал огромный, в три обхвата вяз, росший в клину липовой аллеи и вокруг которого были сделаны скамьи и пюпитры для музыкантов. По утрам он гулял в аллее, слушая музыку. Охоты он терпеть не мог, а любил цветы и оранжерейные растения.

Странная судьба и самым странным образом свела его с той самой Варенькой Энгельгардт, за отказ от которой он пострадал во время своей службы. Варенька эта вышла за князя Сергея Федоровича Голицына, получившего вследствие этого всякого рода чины, ордена и награды. С этим-то Сергеем Федоровичем и его семьей, следовательно и с Варварой Васильевной, сблизился мой дед до такой степени, что мать моя была с детства обручена одному из десяти сыновей Голицына и что оба старые князья разменялись портретными галереями (разумеется, копиями, написанными крепостными живописцами). Все эти портреты Голицыных и теперь в нашем доме, с князем Сергеем Федоровичем в андреевской ленте и рыжей толстой Варварой Васильевной – кавалерственной дамой. Однако сближению этому не суждено было совершиться: жених моей матери, Лев Голицын, умер от горячки перед свадьбой, имя которого мне, 4-му сыну, дано в память этого Льва. Мне говорили, что маменька очень любила меня и называла: mon petit Benjamin [мой маленький Вениамин (франц.)].

Думаю, что любовь к умершему жениху, именно вследствие того, что она кончилась смертью, была той поэтической любовью, которую девушки испытывают только один раз. Брак ее с моим отцом был устроен родными ее и моего отца. Она была богатая, уже не первой молодости, сирота, отец же был веселый, блестящий молодой человек, с именем и связями, но с очень расстроенным (до такой степени расстроенным, что отец даже отказался от наследства) моим дедом Толстым состоянием. Думаю, что мать любила моего отца, но больше как мужа и, главное, отца своих детей, но не была влюблена в него. Настоящие же ее любви, как я понимаю, были три или, может быть, четыре: любовь к умершему жениху, потом страстная дружба с компаньонкой-француженкой m-elle Henissienne, про которую я слышал от тетушек и которая кончилась, как кажется, разочарованием. M-elle Henissienne эта вышла замуж за двоюродного брата матери, князя Михаила Волхонского, деда теперешнего писателя Волхонского. Вот что пишет моя мать про свою дружбу с этой m-elle Henissienne. Пишет она про свою дружбу по случаю дружбы двух девиц, живших у нее в доме: "Je m"arrange tres bien avec toutes les deux: je fais de la musique, je ris et je folatre avec l"une et je parle sentiment, ou je medis du monde frivole avec l"autre, je suis aimee a la folie par toutes les deux, je suis la confidente de chacune, je les concilie, quand elles sont brouillees, car il n"y eut jamais d"amitie plus querelleuse et plus drole a voir que la leur: ce sont des bouderies, des pleurs, des reconciliations, des injures, et puis des transports d"amitie exaltee et romanesque. Enfin j"y vois comme dans un miroir l"amitie qui a anime et trouble ma vie pendant quelques annees. Je les regarde avec un sentiment indefinissable, quelquefois j"envie leurs illusions, que je n"ai plus, mais dont je connais la douceur; disant le franchement, le bonheur solide et reel de l"age mur vaut-il les charmantes illusions de la jeunesse, ou tout est embelli par la toute puissance de l"imagination? Et quelquefois je souris de leur enfantillage" [Мне хорошо с обеими, я занимаюсь музыкой, смеюсь и дурю с одной, говорю о чувствах, пересуживаю легкомысленный свет с другой, любима до безумия обеими, пользуюсь доверием каждой, я их мирю, когда они ссорятся, так как не было дружбы более бранчливой и более смешной на вид, чем их дружба. Постоянные неудовольствия, плач, утешения, брань и затем порывы дружбы, восторженной и чувствительной. Так я вижу, как бы в зеркале, дружбу, которая одушевляла и смущала меня в продолжение нескольких лет. Я смотрю на них с невыразимым, чувством, иногда завидую их иллюзиям, которых у меня уже нет, но сладость которых я знаю. Говоря откровенно, прочное и действительное счастье зрелого возраста, стоит ли оно очаровательных иллюзий юности, когда все бывает украшено всемогуществом воображения? А иногда я усмехаюсь их ребячеству (франц.)].

Третье сильное, едва ли не самое страстное чувство было ее любовь к старшему брату Коко, журнал поведения которого она вела по-русски, в котором она записывала его проступки и читала ему. Из этого журнала видно страстное желание сделать все возможное для наилучшего воспитания Коко и вместе с тем очень неясное представление о том, что нужно для этого. Так, например, она выговаривает ему за то, что он слишком чувствителен и плачет при виде страданий животных. Мужчине, по ее понятиям, надо быть твердым. Другой недостаток, который она старается исправлять в нем, – это то, что он "задумывается" и вместо bonsoir [добрый вечер (франц.)] или bonjour [здравствуйте (франц.)] говорит бабушке: "Je vous remercie" [Благодарю вас (франц.)].

Четвертое сильное чувство, которое, может быть, было, как мне говорили тетушки, и которое я так желал, чтобы было, была любовь ко мне, заменившая любовь к Коко, во время моего рождения уже отлепившегося от матери и поступившего в мужские руки.

Ей необходимо было любить не себя, и одна любовь сменялась другой. Таков был духовный облик моей матери в моем представлении.

Она представлялась мне таким высоким, чистым, духовным существом, что часто в средний период моей жизни, во время борьбы с одолевавшими меня искушениями, я молился ее душе, прося ее помочь мне, и эта молитва всегда помогала мне.

Жизнь моей матери в семье отца, как я могу заключить по письмам и рассказам, была очень счастливая и хорошая. Семья отца состояла из бабушки-старушки, его матери, ее дочери, моей тетки, графини Александры Ильиничны Остен-Сакен, и ее воспитанницы Пашеньки; другой тетушки, как мы называли ее, хотя она была нам очень дальней родственницей, Татьяны Александровны Ергольской, воспитывавшейся в доме дедушки и прожившей всю жизнь в доме моего отца; учителя Федора Ивановича Ресселя, описанного мною довольно верно в "Детстве".

Детей нас было пятеро: Николай, Сергей, Дмитрий, я – меньшой, и меньшая сестра Машенька, вследствие родов которой и умерла моя мать. Замужняя очень короткая жизнь моей матери, – кажется, не больше 9 лет, – была счастливая и хорошая. Жизнь эта была очень полна и украшена любовью всех к ней и ее ко всем, жившим с нею. Судя по письмам, я вижу, что жила она тогда очень уединенно. Никто почти, кроме близких соседей Огаревых и родственников, случайно проезжавших по большой дороге и заезжавших к нам, не посещая Ясной Поляны. Жизнь матери проходила в занятиях с детьми, в вечерних чтениях вслух романов для бабушки и серьезных чтениях, как "Эмиль" Руссо, для себя и рассуждениях о читанном, в игре на фортепияно, в преподавании итальянского одной из теток, в прогулках и домашнем хозяйстве. Во всех семьях бывают периоды, когда болезни и смерти еще отсутствуют и члены семьи живут спокойно, беззаботно, без напоминания о конце. Такой период, как мне думается, переживала мать в семье мужа до своей смерти. Никто не умирал, никто серьезно не болел, расстроенные дела отца поправлялись. Все были здоровы, веселы, дружны. Отец веселил всех своими рассказами и шутками. Я не застал этого времени. Когда я стал помнить себя, уже смерть матери наложила свою печать на жизнь нашей семьи.

Память возвращает меня к первым послевоенным годам и приводит в квартиру у Красных ворот в Хоромном тупике. Здесь жили добрейшие супруги Вера Клавдиевна Звягинцева и Александр Сергеевич Ерофеев. Я бывал здесь часто и охотно. Здесь мне было тепло. Отдаю себе в этом отчет. Это была не жилплощадь, это был дом. Дом, где беседовали, читали стихи, музицировали, спорили, мечтали. Здесь в разное время бывали поэты Антокольский, Арсенева, Пастернак, Петровых, Тарковский, Кочетков, Благинина, Оболдуев, актеры Белевцева, Фрелих, драматург Любимова. Были долгие телефонные разговоры с Леонидом Леоновым, Иваном Новиковым. До войны судьба связывала Звягинцеву с Мейерхольдом, Цветаевой, Андреем Белым.

На одном из вечеров речь зашла о нем, о Борисе Николаевиче Бугаеве, пожелавшем подписываться -- Андрей Белый, о поэте, прозаике, исследователе стиха и ритма, о человеке, которого шепотом или полушепотом называли просто -- гением. Так случилось, что в этот вечер я, что называется, разошелся и позволил себе произнести некий долговременный монолог или некую речь. В ту пору никто еще не заботился о звукозаписи. Записывать ни мне, никому другому не приходило в голову. Поговорили -- разошлись. Так вот, на прощание хозяин дома Александр Сергеевич сказал мне тихо: "Погодите" -- и склонился над старинным сундуком, полным бумаг. Наконец он протянул мне рукопись:

- Это ваше! Берите, пожалуйста!

Я взглянул на рукопись. Узкие листы (их всего девятнадцать), крупный почерк, старая орфография.

- С какой стати! -- воскликнул я.

Но надо было знать хозяев дома. Они не копили ценности, а раздавали по назначению. И сами определяли это назначение.

- Вы увлечены Андреем Белым, посему рукопись должна быть у вас... С тех пор и храню эту рукопись, решив, что опубликую ее в ту пору, когда в обществе -- после длительной паузы -- возникнет живой интерес к Андрею Белому, когда поймут, что прозвища мистика, путаника, мракобеса можно приклеить к нему, только не читая его, а веря на слово псевдолитературоведам, рапповцам, всем, берущим цитаты из третьих рук. Мне кажется, что сейчас -- после издания тома стихов и поэм и романа "Петербург" , сейчас -- после отмечавшегося у нас столетия со дня рождения

Андрея Белого, в читательской среде, прежде всего в кругах начитанной молодежи, возник интерес к этому неповторимому художнику. Это интерес к личности и сочинениям, желание сквозь строки поэта и прозаика прорваться к постижению эпохи Блока, Брюсова и, добавлю уверенно, Андрея Белого. Ждут публикации многие строки его, многие страницы.

На рукописи (темные чернила) имеются карандашные исправления. Одно из них есть смысл огласить. В конце второго абзаца карандашом зачеркнуто: "Но субъективизм в воспоминаниях о великом покойнике -- недопустим". Читатель сможет убедиться в этом качестве -- правдивости -- воспоминаний по прочтении их.

Я встречал Л. Н. Толстого; эти встречи относятся к ранним воспоминаниям детства. Многое в этих встречах занесено дымкой прошлого, и живой образ покойного я вижу издалека; пятнадцать лет прошло со дня моей последней встречи с Толстым, нет поэтому у меня живых подробностей встреч: ряд бледных штрихов и ряд красочных впечатлений, часто весьма субъективных.

Мои родители издавна были знакомы с Толстым. Изредка Лев Николаевич к нам заходил в бытность свою в Москве, Обыкновенно он приходил к моему отцу (профессору) с ходатайством за того или иного студента.

Первое мое впечатление от Льва Николаевича крайне туманно и смутно; оно мне теперь представляется полусном, но по свидетельству ближних все было так, как я описываю.

Вряд ли мне было пять лет в описываемую пору. Может быть, мне было четыре года, а может, три, конечно, я не знал, кто такой Толстой, но я знал, что это Толстой; я запомнил... не Толстого, а сырые колени, на которых сидел и детской рукой снимал пылинки. Я запомнил большую и сырую, как мне казалось, бороду - более густую, чем ее изображают на последних портретах, очень хорошо запомнились мне слова, обращенные к гостю: "Лев Николаевич... Льву Николаевичу"... А я уже почему-то знал, что этот Лев Николаевич и есть тот самый Толстой, а кто же тот самый - этого я не знал, знал, что он большой и что он - граф. Что такое граф - я не знал тоже. Очень хорошо помню я голос спорившего с Толстым отца и присутствие матери; смутно помню мягкий голос Толстого, и как он меня гладил по плечу, и как он мне говорил что-то такое, что говорится детям, и как его борода зацеплялась за мои волосы. Но самого Толстого не помнил, так часто бывает с маленькими детьми: не событие остается, а след события, момент, картина, иногда переплетаемая с фантазией, и вот следом события для меня остались пылинки на коленях великого писателя да чей-то к нему обращенный голос:

Лев Николаевич!

А я уже знал, что это и есть Толстой.

Имена Юрьева, графа Олсуфьева, Кошелева, Бредихина, Чебышева часто упоминались в нашем доме; так же часто упоминалось имя Толстого; все эти имена тогда были для меня что-то много говорящими именами. Вот почему я так внятно запомнил и голос Толстого, и бороду, и колени.

Есть у меня и другое воспоминание о Толстом; и оно - столь же нереально, как образ. Однако я живо переживал его присутствие в нашем доме. Даже день остался у меня в памяти; это было седьмого декабря, на другой день после Николина дня; в этот день прежде бывал у нас весь университет. На другой день моя мать, утомленная именинами, всегда оставалась дома, в доме водворялось то унылое, послепраздничное настроение, которое особенно переживают дети, и я скучал.

Вдруг раздался резкий звонок. С кем-то прислуга довольно-таки грубо разговаривала в передней; кто-то потом быстро побежал по ступеням - все это я слышал.

На вопрос матери: кто заходил, прислуга ответила:

Какой-то не назвался, не разберешь - мужик или барин... Но мама взволнованно сказала:

Догоните скорей: ведь это Лев Николаевич.

Снова застучали по лестнице вверх, незабываемый мягкий голос раздался в передней, потом в гостиной, потом в рабочей комнате матери.

Вот вы, Лев Николаевич (передаю слова матери), и не захотели зайти ко мне...

Почему вы так думаете, наоборот, когда я прохожу здесь по Арбату, я именно о вас думаю.

Лев Николаевич даже спросил мою мать, чем она занимается, узнав, что она занималась хозяйством, он настоял, чтобы она не прекращала дела.

Пойдемте к вам: я у вас посижу...

Он зашел к ней, они поговорили с полчаса, речь зашла о смерти:

Неужели вы боитесь умирать? - удивился он и стал объяснять матери, как следует понимать смерть, как бессознательно появление на свет, так же тихо переход к иной жизни.

Мать моя не раз говорила впоследствии, как жалеет она, что тогда же не записала его столь на нее повлиявших слов.

Когда же Толстой уходил, я только слышал стук каблуков по каменным ступеням за дверью - частый, частый, потом где-то внизу хлопнула дверь, вот и все.

Но я живо помню счастливое лицо матери.

Наконец, через несколько лет я увидел Толстого на улице. День был теплый, зимний, надвигалось Рождество, на Арбатской площади стояли зеленые елки, в окнах блистали звезды и бусы, и посыпанные серебряной солью Рупрехты. Снег валил частыми мокрыми хлопьями; лица прохожих были под вуалями снега. Мать взяла меня за руку, мы переходили площадь, снежный старик с серыми глазами вышел из-за угла, быстро-быстро на нас побежал, чуть не толкнул, не глядя на нас, чтобы исчезнуть в снежном потоке.

Толстой! - Это сказала моя мать. Я обернулся, только сутулую спину, сырую круглую шапку да валенки я увидел. Все это убегало быстро в пургу и убежало.

Но строгие, ясные, глубоко глядящие глаза и осребренную хлопьями бороду хорошо я тогда запомнил, и образ Толстого слился для меня с образом снежного, елочного деда, приносящего детям подарки, что-то было сказочное для меня в этой встрече. Я уже знал тогда, что это - Толстой, я помнил бороду, сырые колени, голос, да сбегающие по ступеням шаги Толстого, самого же Толстого я увидел в первый раз.

Настоящие встречи с Толстым начались для меня через несколько лет: снежный дедушка Рупрехт стал казаться иным, реальным.

Я учился в частной гимназии Поливанова. Михаил Львович Толстой был сначала старше меня на один класс, после мы оказались в одном классе. Так началось наше знакомство. Так я стал бывать у Толстых, живших тогда близ Девичьего поля, в Хамовниках.

Один год я бывал у Толстых по субботам (если не изменяет память) ; в эти дни у Толстых собирались гимназические товарищи Михаила Львовича, подруги Александры Львовны, а также многие из взрослых.

Странное впечатление производил на меня дом Толстых. Здесь меня встречала смесь простоты с изысканностью, подлинной светскости с чем-то высокомерно-несветским, упрощение с попросту простотой, в общем же было шумно и мило для нас, молодежи. Софья Андреевна держала себя милой гостеприимной хозяйкой, дети поднимали невообразимый шум, беготню, была, пожалуй, некоторая нарочитость в этом веселье, но нам, молодежи, некогда было задумываться. На дворе мы играли в снежки, в доме бегали по комнатам, слетали с верхнего этажа в нижний, с нижнего в верхний, доходили до того, что над фруктами и чаем летал мяч, грозя разбить стаканы. Иногда, усевшись на лестнице, молодежь запевала песни. Одни чопорные лакеи в белых перчатках смущали нас своим светским величием, да, пожалуй, невзначай вскинутый на детей лорнет.

Среди участников толстовских суббот того года (из поливановцев) более других запомнились мне дети профессора Стороженки, Дьяков, Сухотин, Подолинский да братья Колокольцовы. Более всех из детей Толстого казались мне симпатичными в то время покойная Мария Львовна, да Ваня (тоже покойный) - прелестный мальчуган с густыми длинными локонами.

И вот на фоне этой веселой молодежи особенно выделялась сосредоточенная голова Толстого. О, конечно, не вокруг него группировались дети - подростки; дети-подростки держались с вызывающей самостоятельностью, они составляли одну кучку, казалось, в этой кучке игнорировалась слава Толстого. Был, быть может, в этом игнорировании некоторый форс (многие поливановцы, что называется, форсили), вот почему мы как-то особенно игнорировали, что говорил Толстой. Передаю свое впечатление, но думаю, что оно не было только моим. Нам даже казалось немного стыдным "разевать рот" на Толстого. Толстой в этом доме был свой, домашний, лишь за пределами толстовского дома начинался учитель жизни. Здесь же он был "отец". Повторяю, мне это казалось, но думаю, что то же казалось не одному мне, и потому-то менее всего Толстой был средоточием внимания молодежи на толстовских субботах.

Лев Николаевич то удалялся в свой кабинет, куда не смели заглядывать дети, то выходил к гостям. Он мимолетно подсаживался к дамам, останавливался перед шахматной доской, за которой сражались часто Сухотин (отец) с С. И. Танеевым, то обменивался с нами незначительными, короткими фразами. Большая - большая его седая голова на широких плечах сидела упорно и улыбка редко показывалась на устах. Подпоясанный в синей блузе он стоял здесь и там, пересекая комнаты или прислушиваясь к окружающему, или любезно, но как-то нехотя давая те или иные разъяснения. Он как-то нехотя останавливался на подробностях разговора, бросал летучие фразы и потом ускользал. Он, видно, не хотел казаться невнимательным, а вместе с тем казался вдалеке, в стороне. Некоторые из нас чувствовали неловкость в его присутствии. Нам, подросткам, он был тогда чужд. Вот мы начали какую-то игру в день первого моего посещения толстовского дома, и вошел Лев Николаевич. Он не улыбнулся, он как бы даже не обратил никакого внимания на игру, с задумчивым и, как мне тогда показалось, строгим лицом протянул мне руку, глядя в упор и не произнося ни слова.

Это сын Н. В. Б., - сказал кто-то из присутствующих.

Знаю, - отрезал Толстой, не переставая в упор пронизывать меня своим жутким взглядом, и задумчивая морщина не изгладилась на челе. Потом я понял, что взгляд его, жуткий в комнатах, должен особенно мягко сиять в полях, что это взгляд - полевого молчальника, странника, тогда же казалось, что Толстой смотрит и осуждает, неизвестно за что. Мне стало неловко, к нам, детям, подсел Толстой на диван, ничего не сказал, встал - тихо вышел. Так же он подсаживался к дамам, вставал и тихо шел дальше, а то - быстро, быстро он проходил, нигде не останавливаясь.

У меня потом осталось странное впечатление. Мне казалось, будто Толстой не живет у себя в Хамовниках, а только проходит мимо: мимо стен, мимо нас, мимо лакеев, дам: выходит и входит. Лев Николаевич так и остался для меня прохожим на толстовских субботах. Он вносил с собой что-то большое, иное, нам чужое: свою гениальную жизнь проносил он мимо нас, а мы не видели этой жизни. Мы ощущали одно неловкое молчание, заговаривали зубы. Это хождение Толстого по дому стало теперь для меня хождением символическим, ходил в Москве среди нас, ходил у себя в Хамовниках, присел в Ясной Поляне и, наконец, - ушел.

Нет, помню его и сидящим... у себя в кабинете...

К отцу входить нельзя, - предупреждали нас, поливановцев, но мимо открытых дверей кабинета пробегали мы с шумом. Там увидел раз я сидящего Толстого, оттуда раздавались оживленные голоса. "Это - толстовцы", - наивно подумал я.

Раз мы играли в прятки. Александра Львовна должна была нас искать. Мы придумали спрятаться там, где нас никто не отыщет. Дверь в неосвещенный кабинет Льва Николаевича оставалась открытой, тихонько мы туда забрались. Здесь разместились мы в темноте на диване, ковре, под столом в непринужденных позах: кто с поднятыми ногами, кто с раскинутыми руками, гимназические шутки повисли в воздухе. Вдруг в двери вспыхнул свет, там колебалась свеча, в желтом дрожащем свете выставилось освещенное лицо да большая, большая борода: Лев Николаевич стал на пороге комнаты, мгновенье он постоял, угрюмо глядя перед собой, быстро-быстро прошел, поднимая свечу, зорко окинул Толстой комнату, не улыбнулся, поставил свечу, сел, сложил руки, устремив взор прямо перед собой. Мгновенно оборвались шутки, водворилось молчанье. Мы продолжали лежать и сидеть в самых невозможных позах. Тягостного молчания никто не нарушил; мы - застыли, пригвожденные взглядом Толстого. Лев Николаевич обратился к Сухотину, будто ничего особенного не произошло:

Отец где? На земском собрании?

Начался принужденный разговор, остальные молчали. Александра Львовна проходила не раз мимо дверей, не решаясь войти, она думала, что у отца гости.

Наконец, мы вышли несколько сконфуженные. Толстой продолжал сидеть за столом перед зажженной свечой со сложенными руками. Больше я его в этот вечер не видел.

Строго Толстой относился к музыке. В статье "Что такое искусство" он считает, что даже у Бетховена годны только выборки. Хочется поэтому подчеркнуть, что он всякую серьезную музыку слушал внимательно. Раз как-то Сергей Иванович Танеев заиграл, кто-то обратился к Толстому с вопросом. "Постойте: я не могу говорить" и, сделав невольный жест рукой, будто отмахиваясь от слова, он подошел к роялю и долго сидел у рояля с опущенной головой. Надолго запомнилась большая, серебряная голова великого старца, склоненная в звуки.

Другой раз на лестнице собралась молодежь, раздались звуки гитары, хор затянул цыганскую песню. Толстой вышел из столовой, долго стоял на пороге у двери и слушал.

Как хорошо! - сказал он, возвращаясь к гостям. - Как молодо! И пленительная улыбка осветила строгое его лицо, глядящее мимо - мимо всего.

Толстой всегда глядел мимо, либо глядя в упор, глядел сквозь человека. Такое по крайней мере я вынес впечатление, комнаты казались меньше в его присутствии, речи казались пошлее, телодвижения - скованными.

Да и понятно: полевой великан чувствовал стесненным себя в городских стенах среди людей общества, теперь я знал, что не на нас он глядел, когда он глядел на нас, а сквозь нас, сквозь стены - в поле. Мы его только стесняли, что он мог сказать окружающим? Окружающие его замыкали в тюрьму.

От нас мертвых и пошлых его тянуло к иным живым. В обществе средних людей, дам и довольно пошло остривших поливановцев Толстой производил впечатление великой тяжести, но разве не были тягостным молчанием для него речи окружающих.

Многие годы тянулось тягостное молчание это и окончилось лебединою песнью.

Лебединая песнь Толстого - не слово вовсе: это жест высшего величия, доступного человеку.

Уход и смерть Толстого - самое гениальное слово самого гениального человека. Тягостное молчание разрешилось благостным словом.

Только один год я бывал у Толстых. Мы скоро разошлись с Михаилом Львовичем, к тому же он вышел из поливановской гимназии.

Вскоре Л. Н. Толстой переехал в Ясную Поляну, и я его уже больше не видал последние пятнадцать лет.

Краеведение – это серьёзно, навсегда

После окончания Московского государственного историко-архивного института и работы в московских архивах я вернулась в Дмитров, и, по иронии судьбы, проработала в Центральной библиотеке более 30 лет в здании, построенном на месте старинного дома купца Сычева, где я жила с родителями в 1960-е годы по адресу Почтовая,11. Дом снесли в 1970-е годы, но он долго мне снился со всеми подробностями интерьера: деревянной лестницей, кафельными печами, многочисленными окнами и массивной дверью. Хорошее было место: просторный двор, огороды, жильцы…

В библиотеке я начинала с должности библиографа методико-библиографического отдела, побывала и заведующей сектором ОИЕФ, и нестационарным сектором, затем вернулась в информационно-библиографический отдел уже в качестве зав. сектором краеведения.

С 1996 года я стала заниматься краеведением и постепенно работа стала для меня смыслом жизни. Да и время было замечательное! Девяностые годы, так сейчас критикуемые, открыли новый взгляд на историю, нас самих. Они были тем глотком свежего воздуха, которого так не хватало в годы застоя.

А краеведение? Если говорить о библиотечном, то всё оно умещалось на одном стеллаже. Да и спрос был небольшой. Знание местной истории не входило в школьные программы, вообще, интерес к истории края был отбит давно и надолго. Среди краеведческой литературы особое место занимали сборники, изданные Дмитровским музеем краеведения в 1920-30 годы, в годы «золотого десятилетия» краеведения, авторами которых являлись подлинные энтузиасты, обладающие научными знаниями: М.Н. Тихомиров, К.А. Соловьев, А.Д. Шаховская, М.С. Померанцев и др. Они оставили в наследство работы, не потерявшие своей ценности до сих пор.

Как вестники свободы пришли, вернее, вернулись в Дмитров Голицыны. В 1996 году в библиотеке прошла выставка работ художника Владимира Голицына. Фотография запечатлела участников этой выставки: Илларион, Михаил, Елена, Георгий, Иван Голицыны, друзья и знакомые. Для них она была крайне важна. Дмитров был частью жизни большой семьи в 1930-50 гг. Отсюда ушел навсегда Владимир Голицын, глава семьи, чтобы погибнуть в лагере. Здесь выросли его дети. Пережив самые тяжелые военные годы, они шагнули в мир, выстраивая каждый свою судьбу. Сколько потом будет памятных встреч. Последняя прошла в 2008 году, когда праздновалось 600-летие рода Голицыных. Они приехали уже постаревшие с невосполнимой потерей, без Иллариона Владимировича. Но за это время Голицыны уже покорили Москву, они выжили, талантом, делами, помыслами пробили стену молчания, гордясь своими предками.

Вернулся в Дмитров еще один представитель уже дмитровского дворянства, потомок рода Норовых-Поливановых – Алексей Матвеевич Поливанов. Дворянские усадьбы стали интересными не только как места, связанные с декабристами, но и как культурные гнезда. На волне тех лет, по инициативе А.М. Поливанова, создали памятный уголок в бывшей усадьбе Надеждино, посвященный замечательному роду, давшего России ученого, участников суворовских войн и Отечественной войны 1812 года, земских деятелей, педагогов. Алексей Матвеевич был воплощенное действие и упорство. Он так спешил наверстать упущенное, восстановить прошлое, как чувствовал, что времени ему было отпущено не так много. Алексей Матвеевич объездил с Обществом потомков декабристов многие города с передвижной выставкой, побывал в Швейцарии и прошел маршрутом своего предка, совершившего переход через Альпы в 1799 году, и в конце жизни присутствовал на открытии усадебной церкви в Надеждино.

Я помню выставку в библиотеке «Друзья Пушкина в Дмитровском уезде» (1999 г.), на которой были выставлены немногочисленные предметы – бурка В.С. Норова, посуда, фотографии. Где теперь все это? После смерти Алексея Матвеевича, кому достались эти реликвии? Нужны ли они его детям?

В холле 3-го этажа устраивались циклы выставок «Малая энциклопедия Дмитровского края» и «Из семейного архива». Они состоялись благодаря сотрудничеству с потомками Возничихиных, Истоминых, Варенцовых, Зиловых-Семевских. Каждая выставка – это поиск новых сведений, встречи с людьми. На первых порах большую помощь в их организации оказывал Ромуальд Федорович Хохлов. Он пришел в библиотеку в тяжелое время, когда его уволили из музея, без которого он не представлял свою жизнь. Мог ли он представить, что его знания и заслуги, оказались там никому не нужными?

Для меня Р.Ф. Хохлов стал тем человеком, который пробудил во мне интерес к краеведению, стал для меня образцом настоящего ученого. Более 30 лет он был просветителем, музейщиком, краеведом, вехой в истории нашего Дмитрова. Но нет пророка в своем отечестве. В музее нет даже уголка, посвященному ему. Такие люди неудобны, их не любят, они Дон-Кихоты, борющиеся с ветряными мельницами.

После ухода Ромуальда Федоровича, чтобы хоть как-то возместить невосполнимую потерю и отдать должное яркой и незабываемой личности, я занялась подготовкой сборника его работ. Работа над сборником стала для меня настоящей школой. Чувствуя, что моих знаний будет недостаточно, я обратилась к доктору исторических наук А.И. Аксенову. Выслушав меня, он выразил сомнение в своевременности моей затеи, но согласился быть моим редактором. Да, во многом он оказался прав. Но зато я собрала бесценные воспоминания, которыми поделились сам Александр Иванович, Евгений Васильевич Старостин, заслуженный профессор МГИАИ. Для меня было очень важно, чтобы оценку его деятельности дали такие замечательные ученые. Конечно, я обратилась и к Сигурду Оттовичу Шмидту. Он поддержал эту идею, хотел как-то помочь, прислал приветственное письмо в адрес вечера памяти Р.Ф. Хохлова в 2006 году, а в 2013 году нанес визит в Дмитров. Выступая на собрании в библиотеке, он открыто заявил о необходимости выпуска в свет сборника работ своего ученика. Но, видно, время еще не пришло. Издательская деятельность в Дмитрове носит случайный характер, ею занимаются люди, заинтересованные в личном коммерческом успехе.

Помимо сборника, куда вошли научные труды, очерки, статьи Р.Ф. Хохлова, библиографический список его работ, у меня сохранился дневник, который я вела с 1999 года, как живое свидетельство его жизни и нашего общения, длившегося всего несколько лет.

Еще один человек, с уходом которого прервалась тонкая нить общения и поддержки. Это Николай Алексеевич Федоров. Теперь, оглядываясь назад, понимаешь, как был невелик круг людей-единомышленников, занимавшихся краеведением.

И Хохлов, и Федоров, все они были как центр, вокруг которого вращались люди, идеи, встречи. Все их знали по публикациям в газете, они были в курсе культурной жизни города. Они были сами частью процесса, который происходил в обществе под названием – гласность. Для Ромуальда Федоровича, как для исследователя, это время дало возможность писать на самые разнообразные темы, но главные его работы были уже в прошлом, и времени, чтобы начать новые, уже не оставалось. Как он об этом сожалел. Талант его раскрылся в годы запретов и идеологического давления. Он с горечью писал, что не ему пришлось заняться Дмитлагом, но радовался успеху своего коллеги – Н.А. Федорова, его исследовательской работе о судьбах строителей канала Москва-Волга.

Смерть Николая Алексеевича Федорова, обстоятельства и косвенные её причины вызвали настоящий шок в обществе. Жалко, что последние годы его были омрачены реорганизацией редакции газеты, чему он сопротивлялся. Позже, когда я работала над биобиблиографическим справочником «Н.А. Федоров – журналист, редактор, краевед», изучая биографические документы и чудом сохранившийся рукописный журнал «Чудаки», я узнала много нового о самом авторе: в юности большого знатока литературы, увлеченного спортом, работой с молодежью (организатор КВН в школе), человека, ищущего своего места в жизни, которое он не представлял без журналистики.

По списку публикаций можно было проследить профессиональный рост Николая Алексеевича: от заметок и репортажей до критических статей, а с появлением рубрик «Возвращенные имена», «Канал и судьбы», он стал на активную гражданскую позицию. История Дмитлага и судьбы людей – стали его главной темой.

Важная веха в краеведении была связана с возвращением имени поэта Льва Зилова. В библиотеке прошло несколько встреч с участием внука поэта - Федором Николаевичем Семевским. Самая первая встреча и презентация сборника «Зов родной земли. Вспоминая забытого поэта» - незабываемая страница. Сколько было энтузиазма, неподдельного интереса к судьбе и творчеству Льва Николаевича. На вечере выступила автор- составитель сборника и первый исследователь жизни и творчества Л.Н. Зилова Зинаида Ивановна Поздеева из Талдома. Вместе с ней приехал генеральный директор завода «Фарфор Вербилок» Вадим Дмитриевич Лунев, молодой, импозантный руководитель, спонсор этого сборника. Именно при его поддержке появилась через два года книга «История Гарднеровского фарфорового завода».

Федор Николаевич Семевский поразил всех простотой и скоромностью истинного интеллигента. А ведь у него были свои заслуги, как ученого биолога. Общение с ним и его супругой Верой Александровной оставили самые теплые воспоминания. Я была приглашена в гости к ним в частный дом на Тимирязевской, в котором сохранилась атмосфера старого, уютного московского дома. Еще раз они приехали на встречу в Дмитров уже с дорогим подарком – коллекцией редких изданий Льва Зилова, с поэмой «Дед» (1912 г.), сборниками стихов и детскими книжками 20-30 гг. ХХ века.

Первое десятилетие ХХI века - очень важная страница в жизни библиотеки. В 2004 году открылся музей истории библиотеки. В работе по его созданию музея активное участие принимала Т.К. Мамедова, пришедшая в библиотеку из Талдомского музея. Её опыт как музейного сотрудника пригодился в организации небольшой экспозиции библиотечного музея. За 7 лет работы в библиотеке она, занимаясь поисковой работой по сбору сведений по истории библиотечного дела в Дмитрове, опубликовала статьи о библиотеках: земской, общества трезвости, красноармейской, работе библиотек в годы войны и много других заметок в местной прессе. Татьяна Константиновна обладала не только музейным опытом работы, но и журналистским, она шла к людям, обращалась к архивам, добывая по крупицам нужные сведения. Наши интересы в области библиотечного краеведения пересекались, но у каждого была своя тема.

Благодаря новым документам совершенно по-новому прозвучала история библиотек города до 1918 года, ранее никем не исследованная. Вдруг стала вырисовываться подлинная картина прошлого с его достижениями, всплеском общественной активности отцов города и всех образованных слоев дмитровского общества. Земство и городские власти создали городские библиотеки, и целую библиотечную сеть в уезде, так называемые, народные библиотеки. Стали известны имена благотворителей - Е.Н. Гарднер, Е.В. Шорина, С.Е. Клятов, А.Н. Полянинов, М.Н. Поливанов и более 50 членов-учредителей Александровской городской общественной библиотеки. В музее библиотеки этот период – самый интересный по лицам, фактам и своей уникальности. Ведь удалось сохранить крупицы прошлого, которое, казалось, было утеряно навсегда.

Связь со старожилами дала толчок к изучению и сбору материала о Евникии Михайловне Кафтанниковой. Надо было спешить, ведь живых свидетелей уже тогда оставалось мало, но все-таки они были. Это Галина Александровна Истомина, Марк Андреевич Иванов, Вадим Анатольевич Флеров, Зинаида Васильевна Ермолаева, Наталья Михайловна Ивановская и др. Все вдруг ожило: и автограф Е. Кафтанниковой на книге Токмакова (1893), и ноты с дарственной надписью, принесенные неожиданно в библиотеку, и воспоминания, и редкие фотографии, театральные афиши, и сухие строчки отчетов и справок! Всё сложилось в небольшую биографию, в книгу «Евникия» о судьбе женщины, половина жизни которой прошла в увлечении театром, искусством, а другая – в библиотеке.

Библиотечным работникам были посвящены и другие мои работы – Алексею Никитовичу Топунову и Александре Матвеевне Варенцовой, как и очерки по истории библиотеки.

Особая страница в моей жизни, это «Памятная Алексея Егоровича Новоселова», вторая по сложности исполнения работа, потребовавшая от меня много времени и знаний, чтобы подготовить к публикации уникальный источник, который представлял собой дневник дмитровского купца.

В 1990-е и в начале 2000-х годов начался очень деятельный этап в развитии краеведения. Библиотека пополнялась новыми изданиями, сборниками из серии «Анналы краеведения» с недоступными ранее источниками из музея. Создавались новые тематические папки по истории населенных мест, усадеб Надеждино, Ольгово, Никольское-Обольяново, монастырей и храмов Дмитровского района, о дмитровском купечестве, каналу им. Москвы, Почетных гражданах Дмитровского района, улицах и площадях Дмитрова и многие другие. Востребованность краеведческого материала была велика, к сожалению, не всегда удавалось удовлетворить спрос. Та информация, которую черпали из местной прессы, не могла заполнить лакуны местной истории и современной жизни района. Это был период, когда газеты «Дмитровский вестник», «Дмитровские известия», «Времена и вести» часто публиковали краеведческие статьи.

Спрос на краеведческую литературу был чрезвычайно велик. Но как только Интернет стал реальностью, стало понятно, что наряду с традиционными видами библиотечной работы, необходимо обращаться к виртуальному пространству Интернета. Был создан краеведческий портал «Дмитровский край», в основу которого был положен краеведческий фонд, исследовательские работы сотрудников отдела и краеведов.

Открытый доступ к любой информации, в том числе, краеведческой - большое достижение нашего времени, в нем - будущее библиотеки. Но я рада, что мое время дало мне счастье заниматься исследовательской работой, выявить «Дневник купца А.Е. Новоселова», заниматься фотографиями неизвестного фотографа начала ХХ века, собрать сведения по истории библиотеки, выпустить краеведческие библиографические сборники, собрать воспоминания горожан и многое другое.

Работая в библиотеке, я познакомилась со многими интересными людьми. Все они запечатлелись в моей памяти, как дорогие воспоминания.

Мне хочется закончить мои «мемории» словами Р.Ф. Хохлова. В них я вижу большой смысл о предназначении человека, подводящего итог своей жизни и деятельности: «Непростая это наука – история, а очень даже сложная. Да и не «хлеб¬ная» к тому же. И все же: сколько за это время было открытий (больших и малень¬ких). Это для меня компен¬сирует все невзгоды и непри¬ятности. Бог с ними, думает¬ся, неприятности пройдут, а история и культура вечны, по крайней мере, до тех пор, пока на Земле сохранится хоть один человек».

Еловская Н.Л.

Цели урока: учить пользоваться разными видами чтения (ознакомительным, поисковым); воспитывать интерес к чтению; развивать умение самостоятельно работать с текстом, умение слушать своих товарищей; воспитывать эмоциональную отзывчивость к прочитанному.

Оборудование: компьютер, выставка книг.

Ход урока.

1. Введение в тему урока.

Ребята, рассмотрите выставку книг. Кто автор всех этих произведений?

Сегодня на уроке мы познакомимся с отрывком из автобиографической повести Л.Н.Толстого «Детство».

2. Знакомство с биографией писателя.

1. Биографию писателя рассказывает заранее подготовленный ученик.

Послушайте рассказ о жизни писателя.

Лев Николаевич Толстой родился в Ясной Поляне, близ города Тула, в 1828году.

Мать его, урождённая княжна Мария Николаевна Волконская, скончалась, когда Толстому не исполнилось ещё и двух лет. Толстой писал о ней в «Воспоминаниях детства»: «Мать моя была нехороша собой, но очень хорошо образована для своего времени»; она знала французский, английский, немецкий языки, прекрасно играла на фортепиано, была мастерица сочинять сказки. Всё это Толстой узнал от других – ведь сам он своей матери не помнил.

Отец же, граф Николай Ильич Толстой, умер, когда мальчику было неполных девять лет. Воспитательницей его самого, троих его старших братьев и младшей сестры стала дальняя родственница Толстых – Татьяна Александровна Ергольская.

Большую часть своей жизни Толстой провёл в Ясной Поляне, от куда ушёл за десять дней до своей смерти.

В Ясной Поляне Толстой организовал школу для крестьянских детей. Для школы он создал «Азбуку», состоящую из 3 книг для начального обучения. Первая книга «Азбуки» содержит «изображение букв», вторая – «упражнение в соединении складов», третья – книга для чтения: в неё входят басни, былины, поговорки, пословицы.

Толстой прожил долгую жизнь. В 1908 г. Толстой отказывается от празднования своего юбилея, составляет последнее совещание и 28 ноября 1910 года навсегда уходит из дома…

Умер великий писатель на железнодорожной станции Астапово от воспаления лёгких; его похоронили в Ясной Поляне.

2. Обзорная экскурсия по дому-музею Л.Н.Толстого.

Сейчас мы с вами совершим экскурсию по дому, в котором раньше жил Л.Н.Толстой. Сейчас там находится музей.

Это дом Л.Н.Толстого с южной стороны.

Это передняя дома Л.Н.Толстого.

Зал в доме.

Л.Н.Толстой за обеденным столом. 1908г.

Спальня Л.Н.Толстого. Умывальник, принадлежавший отцу Л.Н.Толстого. Больничное кресло Л.Н.Толстого.

Могила Л.Н.Толстого в Старом Заказе.

На похороны в Ясную Поляну стеклись тысячи людей. Старик, старавшийся жить по совести, оказался дорог и необходим всем добрым людям.

Многие плакали. Люди знали, что они осиротели…

3. Работа над текстом.

1. Ознакомительное чтение текста вслух.

Текст дан в учебной хрестоматии.

Читают дети.

2. Обмен мнениями.

Что нового узнали о детстве писателя из воспоминаний?

(Мы узнали, что Л.Н.Толстой был младшим братом. В детстве Толстой и его братья мечтали, чтобы все люди были счастливы.)

Во что он любил играть с братьями?

(Он любил играть в муравейное братство.)

Что в воспоминаниях показалось вам особенно интересным?

(Дети очень любили играть, фантазировать, они любили рисовать, лепить, сочинять истории.)

Как вы думаете, можно ли детство Л.Н.Толстого назвать счастливым?

4. Физминутка.

«А теперь все дружно встали…»
Руки кверху поднимаем,
А потом их опускаем,
А потом их разведём
И к себе скорей прижмём.
А потом быстрей, быстрей,
Хлопай, хлопай веселей!

5. Работа в тетрадях.

Найдите ответы в тексте и запишите.

  1. Сколько братьев было у Л.Н.Толстого? Перечислите их имена.
    (У Л.Н.Толстого было 3 брата: Николай, Митенька, Серёжа.)
  2. Каким был старший брат?
    (Он был удивительный мальчик и потом удивительный человек… Воображение у него было такое, что он мог рассказывать сказки и истории с привидениями или юмористические истории …)
  3. В чём заключалась главная тайна муравейного братства?
    (Главная тайна о том, как сделать, чтобы все люди не знали никаких несчастий, никогда не ссорились и не сердились, а были бы постоянно счастливы.)

6. Упражнение в умении ставить вопросы.

Выберете эпизод из текста по желанию и сформулируйте правильно к нему вопрос. Дети должны ответить на вопрос чтением этого эпизода.

(Кого любил рисовать Николай в своих рисунках?) В качестве ответа зачитывают второй абзац.

(Как братья устраивали игру в муравейные братья?) Зачитывают эпизод из третьего абзаца.

(Какие желания загадали братья?)

7. Определение жанра произведения.

Вспомните из начала урока, к какому жанру относится это произведение?

(Повесть.)

Если дети не смогут вспомнить, обратиться ещё раз к обложке.

Почему называется автобиографической повестью?

8. Итог урока.

Во что верил всю свою жизнь Лев Николаевич Толстой?

(Он верил, что можно раскрыть ту тайну, которая поможет уничтожить всё зло в людях и научит жить в мире.)

На следующих уроках мы познакомимся с другими произведениями Л.Н.Толстого.

А урок хочется закончить словами самого писателя:

«…Надо стараться прежде всего прочесть и узнать самых лучших писателей всех веков и народов.»

Спасибо за работу.

Скоро после свадьбы Остен-Сакен уехал с молодой женой в свое большое остзейское имение, и там все больше и больше стала проявляться его душевная болезнь, выражавшаяся сначала только очень заметной беспричинной ревностью. На первом же году своей женить бы, когда тетушка была уже на сносях беременна, болезнь эта так усилилась, что на него стали находить минуты полного сумасшествия, во время которых ему казалось, что враги его, желающие отнять у него его жену, окружают его, и единственное спасение для него состоит в том, чтобы бежать от них. Это было летом. Вставши рано утром, он объявил жене, что единственное средство спасения состоит в том, чтобы бежать, что он велел закладывать коляску и они сейчас едут, чтобы она готовилась.

Действительно, подали коляску, он посадил в нее тетушку и велел ехать как можно скорее. На пути он достал из ящика два пистолета, взвел курок. и, дав один тетушке, сказал ей, что, если только враги узнают про его побег, они догонят его, и тогда они погибли, и единственное, что им остается сделать, это убить друг друга. Испуганная, ошеломленная тетушка взяла пистолет и хотела уговорить мужа, но он не слушал ее и только поворачивался назад, ожидая погони, и гнал кучера.

На беду на проселочной дороге, выходившей на большую, показался экипаж, и он вскрикнул, что все погибло, и велел ей стрелять в себя, и сам выстрелил в упор в грудь тетушки. Должно быть, увидев, что он сделал, и то, что напугавший его экипаж проехал в другую сторону, он остановился, вынес раненую, окровавленную тетушку из экипажа, положил на дорогу и ускакал. На счастье тетки скоро на нее наехали крестьяне, подняли ее в свезли к пастору, который, как умея, перевязал ей рану и послал за доктором. Рана была в правой стороне груди навылет (тетушка показывала мне оставшийся след) и была не тяжелая. В то время как она, выздоравливая, все еще беременная, лежала у пастора, муж ее, опомнившийся, приезжал к ней и, рассказав пастору историю о том, как она нечаянно была ранена, попросил свидания с ней.

Свидание это было ужасно; он, хитрый, как все душевнобольные, притворился раскаивающимся в своем поступке и только озабоченным ее здоровьем. Посидев с ней довольно долго, совершенно разумно обо всем разговаривая, он воспользовался той минутой, когда они остались одни, чтобы попытаться исполнить свое намерение.

Как бы заботясь об ее здоровье, он "попросил ее показать ему язык, и когда она высунула его, схватился одной рукой за язык, а другой выхватил приготовленную бритву с намерением отрезать его. Произошла борьба, она вырвалась от него, закричала, вбежали люди, остановили и увели его. С тех пор сумасшествие его совершенно определилось, и он долго жил в каком-то заведении для душевнобольных, не имея никаких сношений с тетушкой.

Вскоре после этого тетушку перевезли в родительский дом в Петербург, и там, она родила уже мертвого ребенка. Боясь последствий огорчения от смерти ребенка, ей сказали, что ребенок ее жив, и взяли родившуюся в то же время у знакомой прислуги, жены придворного повара, девочку. Эта девочка - Пашенька, которая жила у нас и была уже взрослой девушкой, когда я стал помнить себя. Не знаю, когда была открыта Пашеньке история ее рождения, но, когда я знал ее, она уже знала, что она не была дочь тетушки.

Тетушка Александра Ильинична после случившегося с нею жила у своих родителей, потом у моего отца и потом после смерти отца была нашей опекуншей, а когда мне было 12 лет, умерла в Оптиной пустыни. Тетушка эта была истинно религиозная женщина. Любимые ее занятия были чтения житий святых, беседы с странниками, юродивыми, монахами и монашенками, из которых некоторые жили всегда в нашем доме, а некоторые только посещали тетушку. В числе почти постоянно живших у нас была монахиня Марья Герасимовна, крестная мать моей сестры, ходившая в молодости странствовать под видом юродивого Иванушки. Крестною матерью сестры Марья Герасимовна была потому, что мать обещала ей взять ее кумой, если она вымолит у Бога дочь, которую матери очень хотелось иметь после четырех сыновей. Дочь родилась, и Марья Герасимовна была ее крестной матерью и жила частью в тульском женском монастыре, частью у нас в доме. Тетушка Александра Ильинична не только была внешне религиозна, соблюдала посты, много молилась, общалась с людьми святой жизни, каков был в ее время старец Леонид в Оптиной пустыни, но сама жила истинно христианской жизнью, стараясь не только избегать всякой роскоши и услуги, но Стараясь, сколько возможно, служить другим.

Денег у нее никогда не было, потому что она раздавала просящим все, что у нее было. Горничная Гаша, после смерти бабушки перешедшая к ней, рассказывала мне, как она во время московской жизни, идя к заутрене, старательно на цыпочках проходила мимо спящей горничной и сама делала все то, что по принятому обычаю обычно делалось горничной. В пище, одежде она была так проста и нетребовательна, как только можно себе представить... Третье и самое важное [лицо] в смысле влияния на мою жизнь была тетенька, как мы называли ее, Татьяна Александровна Ергольская. Она была очень дальняя по Горчаковым родственница бабушке. Она и сестра ее Лиза, вышедшая потом за графа Петра Ивановича Толстого, остались маленькими девочками, бедными сиротками от умерших родителей. Было еще несколько братьев, которых родные кое-как пристроили, девочек же решили взять на воспитание знаменитая в своем кругу в Чернском уезде и в свое время властная и важная Тат.

Сем. Скуратова и моя бабушка. Свернули билетики, положили под образа, помолившись, вынули, и Лизанька досталась Татьяне Семеновне, а черненькая - бабушке. Таненька, как ее звали у нас, была одних лет с отцом, родилась в 1795 году, воспитывалась совершенно наравне с моими тетками и была всеми нежно любима, как и нельзя было не любить ее за ее твердый, решительный, энергичный и вместе с тем самоотверженный характер. Очень рисует ее характер событие с линейкой, про которое она рассказывала нам, показывая большой, чуть не в ладонь, след обжога на руке между локтем и кистью. Они детьми читали историю Муция Сцеволы и заспорили о том, что никто из них не решился бы сделать того же.

«Я сделаю», - сказала она. «Не сделаешь», - сказал Языков, мой крестный отец, и, что тоже характерно для него, разжег на свечке линейку так, что она обуглилась и вся дымилась. «Вот приложи это к руке», - сказал он. Она вытянула белую руку, - тогда девочки ходили всегда декольте - и Языков приложил обугленную линейку. Она нахмурилась, но не отдернула руки. Застонала она только тогда, когда линейка с кожей отодралась от руки. Когда же большие увидали ее рану и стали спрашивать, как это сделалось, она сказала, что сама сделала это, хотела испытать то, что испытал Муций Сцевола.

Такая она была во всем решительная и самоотверженная. Должно быть, она была очень привлекательная с своей жесткой черной курчавой, огромной косой и агатово-черными глазами и оживленным, энергическим выражением.

Юшков, муж тетки Пелагеи Ильиничны, большой волокита, часто уже стариком, с тем чувством, с которым говорят влюбленные про прежний предмет любви, вспоминал про нее: «Toinette, oh, elle etait charmante». Когда я стал помнить ее, ей было уже за сорок, и я никогда не думал о том, красива или некрасива она. Я просто любил ее, любил ее глаза, улыбку, смуглую, широкую, маленькую руку с энергической поперечной жилкой. Должно быть, она любила отца, и отец любил ее, но она не пошла за него в молодости для того, чтобы он мог жениться на богатой моей матери, впоследствии же она не пошла за него потому, что не хотела портить своих чистых, поэтических отношений с ним и с нами. Я сказал, что тетенька Татьяна Александровна имела самое большое влияние на мою жизнь. Влияние это было, во-первых, в том, что еще в детстве она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем своим существом заражала меня любовью.

Я видел, чувствовал, как хорошо ей было любить, и понял счастье любви... Она делала внутреннее дело любви, и потому ей не нужно было никуда торопиться.

И эти два свойства - любовность и неторопливость - незаметно влекли в близость к ней и давали особенную прелесть в этой близости. От этого, как я не знаю случая, чтобы она обидела кого, я и не знаю никого, кто бы не любил ее. Никогда она не говорила про себя, никогда о религии, о том, как надо верить, о том, как она верит и молится. Она верила во все, не отвергала только один догмат - вечных мучений...

Немца нашего учителя Фед. Ив. Рёсселя я описал, как умел подробно, в «Детстве» под именем Карла Ивановича. И его история; и его фигура, и его наивные счеты - все это действительно так было...