Нора робертс - обманутые иллюзии. «Былое и думы

А. И. ГЕРЦЕН И ЕГО "БЫЛОЕ И ДУМЫ"

Более ста лет назад, в 1854 году, в Вольной русской типографии в Лондоне вышла в свет книга под названием "Тюрьма и ссылка. Из записок Искандера". Это были первые печатные страницы выдающегося произведения русской и мировой литературы - "Былого и дум" А. И. Герцена.

Великий русский писатель-демократ, ближайший наследник декабристов и один из учителей революционных разночинцев 60-х годов, Герцен прошел сложный путь идейного развития; ему были свойственны противоречия, обусловленные исторической обстановкой тех лет в России и на Западе, но это был процесс непрерывного идейного роста. Герцен неуклонно приближался к познанию научных законов развития природы и общества. Era деятельность всегда была неразрывно связана с передовыми устремлениями русского общества, с освободительной борьбой народа против самодержавно-крепостнического строя.

В большом и многостороннем опыте Герцена как писателя и борца отразился знаменательный исторический процесс - переход к новому этапу в развитии русской революции. Одна из самых значительных фигур среди дворянских революционеров, Герцен в результате длительных и мучительных идейных исканий пришел в лагерь Чернышевского и Добролюбова и закончил свой путь как выдающийся деятель революционной крестьянской демократии.

В. И. Ленин назвал Герцена одним из предшественников русской революционной социал-демократии. В статье "Памяти Герцена", написанной в 1912 году, Ленин с исключительной полнотой и четкостью определил место Герцена в истории русского революционного движения и общественной мысли, ведущие тенденции мировоззрения писателя, то, что в его взглядах и деятельности принадлежало народу.

Страстный революционный борец сочетался в Герцене с мыслителем, философом-материалистом. Ленин оставил исчерпывающую оценку значения философских исканий Герцена, который еще в 40-х годах, в условиях крепостной России, "сумел подняться на такую высоту, что встал в уровень с величайшими мыслителями своего времени".

Замечательный художник-реалист, автор всемирно-известных мемуаров и ряда других произведений, Герцен был крупнейшим публицистом, основателем вольной русской прессы за границей. Тонкий и проницательный критик и теоретик искусства, он оставил глубокий след в развитии русской и мировой эстетической мысли.

В литературной борьбе своего времени Герцен играл видную роль как один из наиболее демократических русских писателей 40-60-х годов. В его взглядах на литературу и искусство отразились наиболее прогрессивные традиции русской критической и эстетической мысли, традиции Пушкина, декабристов, Белинского, эстетические принципы русской революционной демократии 60-х годов. Герцен горячо и последовательно отстаивал принципы передового реалистического искусства, справедливо усматривал в правдивом, обличительном слове художника-реалиста могучее средство революционной борьбы.

Преследуемый царским правительством, лишенный возможности вести революционную пропаганду, Герцен был вынужден покинуть свою родину, чтобы в эмиграции продолжать борьбу за свободу родного народа. Он уехал из России накануне больших революционных событий в Европе. Его знакомство с буржуазной цивилизацией Запада, с культурой и общественным укладом крупнейших европейских стран проходило в грозовые дни нарастания революционной волны 1848 года. Вскоре Герцен стал свидетелем одной из самых трагических страниц европейской и мировой истории - торжества реакции, потопившей в крови восстание пролетариата.

Поражение революции 1848 года в Западной Европе глубоко потрясло Герцена. Тяжелые и мучительные переживания, вызванные крушением "гениального вдохновения парижского народа", как называл он баррикады памятного года, трагическое изживание былых социальных надежд, связанных с революционностью европейской буржуазной демократии, совпало с крушением личной жизни Герцена. Осенью 1851 года во время кораблекрушения погибают его мать и сын, 2 мая 1852 года в Ницце умирает жена. "Все рухнуло: общее и личное, европейская революция и домашний кров, свобода мира и личное счастье Камня на камне не осталось от прежней жизни".

В августе 1852 года, после скитаний по Европе, Герцен приехал в Лондон. "Я не думал прожить в Лондоне больше месяца", - вспоминал он впоследствии; однако ему предстояло провести в столице Англии почти тринадцать лет. И трудно сказать, была ли когда-нибудь раньше жизнь Герцена столь напряженной и страстной, его деятельность столь кипучей и неутомимой, как именно в эти годы лондонской эмиграции.

"…Надобно было, - писал Герцен, - во что б ни стало снова завести речь с своими, хотелось им рассказать, что тяжело лежало на сердце. Писем не пропускают - книги сами пройдут; писать нельзя - буду печатать, и я принялся мало-помалу за "Былое и думы" и за устройство русской типографии".

Рассказ о своей жизни стал частью великого революционного дела Герцена. Вершина его художественного творчества, "Былое и думы" явились величайшей летописью общественной жизни и революционной борьбы в России и Западной Европе на протяжении нескольких десятилетий - от восстания декабристов до кануна Парижской Коммуны. С огромной художественной силой, законченностью и полнотой "Былое и думы" запечатлели облик Герцена, все пережитое и передуманное им, его искания и борьбу, его кипучую страсть революционера, его яркую мечту о свободной родине

Записки Герцена были одной из тех книг, по которым изучали русский язык Маркс и Энгельс. К "Былому и думам", как и к публицистическим статьям и философским работам Герцена, обращался В. И. Ленин. В красочных картинах и образах "былого", в глубоких раздумьях писателя-философа, то скорбных, то призывно страстных, перед нами проходит та сложная и противоречивая "духовная драма Герцена", которая, как указывал В. И. Ленин, была "порождением и отражением" целой "всемирноисторической эпохи".

"Поэт и художник, - писал Герцен в "Былом и думах", - в истинных своих произведениях всегда народен. Что бы он ни делал, какую бы он ни имел цель и мысль в своем творчестве, он выражает, волею или неволею, какие-нибудь стихии народного характера…" Эти слова целиком относятся к художественной автобиографии Герцена, которую в полной мере можно назвать книгой о русском народе, его жизни, его истории, его настоящем и будущем. Это - подлинная "энциклопедия русской жизни" середины прошлого столетия. Идейное содержание "Былого и дум" исключительно велико и многосторонне. Нет ни одного сколько-нибудь важного момента в развитии передовой русской мысли того времени, который бы не нашел своего отражения в повествовании Герцена. Жизнь передового русского общества после поражения восстания декабристов, идейная борьба 40-х годов, поиски правильной революционной теории, появление в русском освободительном движении разночинной интеллигенции, ее место в общественно-политической борьбе 60-х годов - каждая из этих сторон русской действительности освещена в "Былом и думах" в тесной связи с рассказом о жизни и духовном развитии самого Герцена, его неустанной борьбе с самодержавием. Самая яркая фигура 40-х и 50-х годов, Герцен, по словам Горького, "воплощает в себе эту эпоху поразительно полно, цельно, со всеми ее недостатками и со всем незабвенно хорошим".

Чувство глубокой любви к России пронизывает страницы "Былого и дум" и согревает воспоминания великого патриота о далекой родине; оно сохраняется Герценом даже в рассказах о самых мрачных днях его прошлого По словам самого писателя, в "Былом и думах" "при ненависти к деспотизму сквозь каждую строку видна любовь к народу" (письмо к И. С. Тургеневу, 18 января 1857 г.).

Глубоким, проницательным взглядом смотрел Герцен и на жизнь Западной Европы "перед революцией и после нее", видел кровавую расправу реакции с восставшим народом, торжество сытого, ограниченного буржуа-мещанина, лицемерие буржуазной демократии, прикрываемое громкой либеральной фразой, и рост массового движения революционного пролетариата "Былое и думы" показывают борьбу Герцена в огне революционных событий Запада, лондонский период его эмиграции, идейное развитие великого демократа в направлении к научному социализму.

Герцен говорил, что "чем кровнее, чем сильнее вживется художник в скорби и вопросы современности - тем сильнее они выразятся под его кистью" (письмо к М. П. Боткину, 5 марта 1859 г.). Именно активное участие Герцена в революционно-освободительном движении, в напряженных исканиях передовой русской общественной мысли и явилось источником величайшей художественной силы "Былого и дум" и всего литературного творчества писателя.

Через свой личный жизненный опыт Герцен стремился познать закономерности исторического развития Историзм искандеровских воспоминаний исходил из тонкого, необычайно глубокого понимания происходящих событий и самой эпохи. В социальной действительности своего времени Герцен пытливо ищет силы, обусловившие наблюдаемые им явления Этот глубокий историзм "Былого и дум" величайшее завоевание художественных мемуаров во всей мировой литературе. Исторические конфликты и события здесь перестали служить лишь фоном автобиографического рассказа.

Стремление рассказать о своей жизни, своих впечатлениях, мыслях, чувствах всегда сопутствовало художественным замыслам и начинаниям Герцена. По словам еще молодого Герцена, для него не было "статей, более исполненных жизни и которые бы было приятнее писать", чем воспоминания (письмо к Н. А. Захарьиной, 27 июля 1837 г). Но ранние очерки и наброски автобиографического характера не могли удовлетворить его - и не только потрму, что он был не в состоянии рассказать тогда о своем участии в революционно-освободительной борьбе передового русского общества " связи с непреодолимыми цензурными препятствиями. Узость и ограниченность социальной базы, на которую опирался самый опыт революционной деятельности Герцена как в 30-е годы, непосредственно после разгрома декабристского движения, так и в 40-е, лишали его возможности рассматривать свою биографию в широком плане борьбы с деспотическим самодержавно-крепостническим строем. Автобиографические начинания молодого Герцена даже в лучших своих страницах неизбежно оставались в рамках художественной исповеди дворянского революционера. Перед Герценом-писателем не возникала тогда проблема выразить в рассказе о своей жизни освободительные устремления всего народа, проблема того "отражения истории", которое он сам впоследствии будет усматривать в "Былом и думах". Уровень развития революционного движения в России в 30-х и 40-х годах не позволял Герцену в борьбе передовых сил тогдашнего русского общества видеть в полной мере проявление освободительной борьбы самого народа.

Сложная творческая история "Былого и дум" отразила противоречивый путь Герцена-мыслителя и революционера в годы перелома его мировоззрения, завершившегося полной победой демократа над колебаниями в сторону либерализма.

Герцен начал писать свои мемуары в лондонском одиночестве 1852 года. Поводом, первым толчком, побудившим его оглянуться на свое былое, явилась наболевшая потребность рассказать "страшную историю последних лет жизни". Ранние замыслы записок ограничивались трагическими событиями семейной жизни Герцена. Мемуары были тогда его "надгробным памятником", в них он хотел запечатлеть все "слышанное и виденное" им, все "наболевшее и выстраданное". В конце первой недели работы перо писателя выводит лаконичный и волнующий заголовок будущего труда - "Былое и думы". В эпиграфе одного из ранних предисловий к мемуарам Герцен написал: "Под сими строками покоится прах сорокалетней жизни, окончившейся прежде смерти". Но случилось иначе, и книга Герцена стала не "надгробием" былому, а памятником его борьбы и больших идейных побед.

Позднее Герцен вспоминал, как родились первые страницы "Былого и дум": "Я решился писать; но одно воспоминание вызывало сотни других; все старое, полузабытое воскресало: отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка… Я не имел сил отогнать эти тени"

Мемуары захватили писателя; несмотря на то что работа над ними совпала с организацией Вольной русской типографии, постоянно отвлекавшей и время, и силы, и интересы Герцена, он настойчиво продолжал писать главу за главой. Выдающийся успех первых отрывков из "Былого и дум" окрылил писателя. Но прежде чем печатать в "Полярной звезде" ту или иную главу мемуаров, Герцен снова и снова возвращался к работе над ней.

Особенно долго и упорно он работал над главами о 40-х годах, заключавшими в себе рассказ об идейной борьбе в кругу русской интеллигенции, деятельным участником которой был он сам. "Писать "Записки", как я их пишу, - признавался Герцен в письме к М. К. Рейхель от 23 декабря 1857 года, - дело страшное, но они только и могут провести черту по сердцу читающих, потому что их так страшно писать… Сто раз переписывал главу… о размолвке, я смотрел на каждое слово, - каждое просочилось сквозь кровь и слезы… Вот… вам отгадка, почему и те, которые нападают на все писанное мною, в восхищении от "Былого и дум", - пахнет живым мясом".

"Кровью и слезами" Герцен рассказал о Западной Европе 40- 60-х годов, в частности о революционных событиях во Франции в 1848 году. Один из значительных разделов мемуаров составили художественные портреты "горных вершин" европейского освободительного движения и очерки о жизни и борьбе лондонской эмиграции - пестрой "вольницы пятидесятых годов".

В серии очерков о русских общественных и политических деятелях автор "Былого и дум" запечатлел жизнь русской революционной эмиграции 50-60-х годов. История создания Вольной русской типографии и знаменитой газеты Герцена Огарева "Колокол" переплеталась в этих очерках с выразительными художественными характеристиками и портретными зарисовками современников Герцена.

Заключительные части "Былого и дум" отразили глубокий перелом, который произошел в мировоззрении Герцена в 60-х годах. Он увидал революционный народ в самой России и "безбоязненно встал на сторону революционной демократии против либерализма". Расставаясь со своими записками, Герцен сумел передать в них предчувствие новой исторической эпохи. Последние строки мемуаров писались незадолго до писем "К старому товарищу" (1869), получивших в статье Ленина "Памяти Герцена" высокую оценку как свидетельство нового, высшего этапа в развитии мировоззрения Герцена Заключительные части и главы мемуаров ярко показывают, что Герцен приближался к пониманию исторической роли западноевропейского рабочего класса. Кончая рассказ о "былом" и настоящем, Герцен смело заглянул в будущие судьбы России и Европы.

В 1866 году, в предисловии к четвертому, заключительному, тому отдельного издания "Былого и дум", Герцен предельно четко формулировал свое понимание в основном уже написанных им мемуаров: "Былое и думы" - не историческая монография, а отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге". Знаменательно, что это классическое определение созрело в сознании Герцена в завершающий период его длительной работы над мемуарами. Разумеется, оно применимо к "Былому и думам" и в целом, но сознательная установка писателя на "отражение истории" в своей биографии тесно связана главным образом с последними частями и главами мемуаров, содержанием которых явилась прежде всего общественная жизнь Герцена. Он пришел в эти годы к такой форме записок, которая почти полностью исключала рассказы об интимных переживаниях и личных драмах. Это были годы его мучительных отношений с Тучковой и вызванных ими бесконечных семейных конфликтов, между тем даже имени Тучковой не появляется в мемуарах. Изменилось также само соотношение воспоминаний и непосредственных откликов на современность. Теперь "былое" в значительной степени сменяется в записках настоящим, воспоминания уступают место злободневным "думам" и размышлениям.

Части и главы, относящиеся к 60-м годам, содержат значительную переоценку ценностей, именно здесь особенно выпукло выступают связанные с духовным развитием Герцена внутренние противоречия в характере, содержании и отдельных идейных положениях мемуаров.

В 60-х годах Герцен не мог удовлетворяться прежним освещением событий, поэтому он нередко в своих записках полемизирует сам с собою. Так, культ передовой дворянской интеллигенции, столь ярко отразившийся на страницах "Былого и дум", посвященных декабристам, или в главах о 30-40-х годах, уступает теперь место пристальному и с каждым годом все более сочувственному вниманию к русской демократической молодежи, к ее воззрениям на жизнь, к ее быту, но главное - к ее роли в развитии русской революции. В седьмой части "Былого и дум" Герцен пишет о разночинной интеллигенции 60-х годов, как о "молодых штурманах будущей бури"; как известно, эта высокая оценка писателем нового революционного поколения цитируется Лениным в его статье "Памяти Герцена". При всех критических замечаниях по адресу "нигилистов" из молодой эмиграции Герцен не может не признать могучую силу, которую представляют революционеры-разночинцы 60-х годов в русском освободительном движении. Ему становится очевидным, что надежды, которые ранее связывались им с передовыми кругами русского дворянства, в значительной мере оказались несостоятельными

"Былое и думы", наряду с "Письмами из Франции и Италии" и книгой "С того берега", с полным правом можно рассматривать как памятник духовной драмы Герцена после поражения революции 1848 года. Но в отличие от "Писем из Франции и Италии" и "С того берега" в "Былом и думах" ярко отражена дальнейшая идейная эволюция Герцена, которая привела его под конец жизни не к либерализму (как многих буржуазных демократов Западной Европы эпохи революции 1848 года), а к демократизму, к глубокому интересу и пристальному вниманию к революционной борьбе западноевропейского пролетариата и к деятельности руководимого Марксом и Энгельсом Интернационала.

В последних главах "Былого и дум" наряду с резкой критикой западноевропейской буржуазно-демократической интеллигенции 40-х годов, которая "народа не знала", как и ее не знал народ, Герцен пересматривает свое прежнее понимание перспектив исторического развития Европы. Он оценивает отныне исторические судьбы всего человеческого общества взглядом, полным оптимизма и уверенности в будущем, поскольку с каждым днем все более убеждается в том, что эти судьбы находятся в руках "работников", то есть класса пролетариев. Интерес к "работническому населению" Италии, Франции, Швейцарии проходит через весь "путевой дневник" заключительной части "Былого и дум". В главе "Venezia la bella", написанной в марте 1867 года, Герцен решительно утверждает, что через "представительную систему в ее континентальном развитии", то есть, по существу, через буржуазный строй, "часть Европы" прошла, "другая пройдет, и мы, грешные, в том числе". И если в 1848 году воцарение буржуазных отношений ужасало его, то в конце 60-х годов Герцен вплотную подходит к мысли, что само развитие капитализма создает условия для своего уничтожения и установления нового, социалистического строя. В статьях цикла "К старому товарищу" глубокий анализ современного Герцену буржуазного общества завершается знаменательным выводом о том, что "конец исключительному царству капитала и безусловному праву собственности так же пришел, как некогда пришел конец царству феодальному и аристократическому". В предсмертных письмах к Огареву Герцен с гениальной проницательностью предсказывает историческую победу французского пролетариата - Парижскую Коммуну.

В свете общепринятых представлений о мемуарной литературе записки Герцена явились необычным, не укладывающимся в традиционные понятия жанровых категорий произведением Герцен как бы стирает грани между мемуарами и беллетристическим повествованием.

"Былое и думы" представляет собой сложное сочетание различных жанровых форм, мемуара и исторического романа-хроники, дневника и писем, художественного очерка и публицистической статьи, сюжетно-новеллистической прозы и биографии. Смешение жанров внутри мемуарного обрамления было связано с особенностями всей стилевой структуры "Былого и дум". Герцен еще в 30-х годах отмечал странную "двойственность" своих литературных опытов: "…одни статьи выходят постоянно с печатью любви и веры… другие - с клеймом самой злой, ядовитой иронии" (письмо к Н. А. Захарьиной, 13 января 1838 г.). В "Былом и думах" "самая злая, ядовитая ирония" переплелась с утверждением бодрого, мятежного начала в единое, цельное восприятие мира революционером-демократом.

Герценовское повествование постоянно перемежается с отступлениями, в которых рассказчик уступает место публицисту, историку, философу, политику, делится с читателем своими мыслями и переживаниями в связи с тем или иным воспоминанием, событием, встречей. Вокруг "исповеди", "около" и "по поводу" ее, говоря словами Герцена, "собрались там-сям схваченные воспоминания из былого, там-сям остановленные мысли из дум".

Широко использованы в "Былом и думах", как существенное звено всего повествования, мемуарные свидетельства, часто без указания источника. Обращение к историческим запискам и воспоминаниям отвечало творческим задачам писателя Тяготение к автобиографизму в собственной литературной деятельности постоянно вызывало все возрастающий интерес Герцена к мемуарным памятникам XVIII и начала XIX века, особенно - эпохи революции и наполеоновских войн, к биографиям и запискам декабристов, к воспоминаниям современников. Он смело говорит о событиях, происходивших без личного участия рассказчика, переплавляет в едином течении рассказа несколько различных эпизодов, почерпнутых в мемуарах. Так построена, например, вся первая глава "Былого и дум" рассказы Веры Артамоновны смешались с семейными преданиями, воспоминания отца - с собственными переживаниями автора. Так строится образ Николая I: личные впечатления растворили в себе восприятие императора современниками.

"Каждый большой художник должен создавать и свои формы" - обронил как-то Лев Толстой и проиллюстрировал свою мысль "всем лучшим в русской литературе". Среди других классических произведений с "совершенно оригинальной" формой им были названы тогда "Былое и думы".

Искусство Герцена пролагало новые пути художественным запискам. "Былое и думы" оказали глубокое влияние на будущие судьбы художественной автобиографии в русской литературе, а также революционной мемуаристики, характерной чертой которой становится сознательное стремление автора через свой личный опыт передать поступь всего революционного движения, в судьбе людей запечатлеть судьбу народа, не заслоняя собою, своим личным мировосприятием исторические сдвиги эпохи. На традициях "Былого и дум", продолжая и углубляя их, создавались такие крупнейшие памятники русских художественных мемуаров, как "История моего современника" Короленко и автобиографическая трилогия Горького.

Мемуарный характер "Былого и дум" отнюдь не означал, что Герцен пассивно изображал действительность, что в его творчестве не было той художественной типизации, которую мы находим в повествовательных жанрах. Напротив, понятие художественной автобиографии предполагает творческое обобщение исторически подлинных явлений и событий. Не снижая документальной точности и достоверности описания, Герцен поднимал его до значения художественного исторического полотна большой впечатляющей силы и правды. Портрет вятского сатрапа Тюфяева, сподвижника Аракчеева и Клейнмихеля, у Герцена вырастает в яркий художественный образ, равный по силе собирательным типам Гоголя и Щедрина. Тюфяев показан в мемуарах как законченное, предельно сконцентрированное выражение самодержавно-крепостнического произвола. Старик Яковлев с не меньшей характерностью воплощал собою эпоху старого русского барства. Между тем это реальные, исторические лица. Художественный талант Герцена сказался не только в мастерстве, с которым написаны портреты, но и в самом творческом внимании писателя именно к Тюфяеву, который сам по себе служил обобщающим типом николаевской России, родственным и гоголевскому городничему и "помпадурам" Щедрина.

Типичность "героев" мемуаров явилась существенной стороной художественной характеристики всей портретной галереи "Былого и дум". Из огромного запаса жизненных впечатлений и наблюдений Герцен выбирает наиболее типические моменты, показывающие каждый образ или сюжетную ситуацию в самых важных и характерных чертах.

"Мое восстановление верно, - писал он Тургеневу о портрете жены в записках, - и только отпало то, что должно отпасть: случайное, ненужное, несущественное.." (письмо от 25 декабря 1856 г.). В этих немногих словах выразительно раскрывается художественный метод писателя-мемуариста. Даже на страницах, создававшихся вслед за описываемыми событиями (в главах последних трех частей), характерная непосредственность воспоминания нарушается известным творческим домыслом, то сгущающим краски, то резче оттеняющим авторскую мысль, то просто служащим для литературного оживления рассказа.

Вместе с тем Герцен всегда сам предостерегал себя от опасности "дать всему другой фон и другое освещение", признавался, что ему "не хотелось стереть" на всем "оттенок своего времени и разных настроений".

Уровень художественной объективности и правдивости воспоминания в конечном счете определяется идейными убеждениями автора. Быть может, в других мемуарах той эпохи меньше фактических неточностей, чем в "Былом и думах", но перемещение исторической перспективы, смешение важного со случайным, тенденциозность освещения заслоняют в них объективное содержание событий, искажают действительность. "Факт - еще не вся правда, - говорил Горький, - он - только сырье, из которого следует выплавить, извлечь настоящую правду искусства".

Герцен был прав, когда, завершая работу над "Былым и думами", говорил, что они "так сильно действовали оттого, что краски верны" (письмо к сыну, 16 июня 1868 г.) Этих "верных красок" не могло быть у писателя-мемуариста, не связанного с передовым общественным движением, далекого от освободительной борьбы народа. "Былое и думы" мог написать только художник-демократ, писатель передового революционного мировоззрения, только у него могла возникнуть сама идея "отражения истории в человеке".

Своеобразна композиция "Былого и дум". Хроникально-автобиографический стержень заменяет в мемуарах Герцена последовательное развитие цельного сюжета. Такое построение "Былого и дум" не случайно: оно отражает, как замечает Герцен, нестройность самого жизненного процесса: "Я-. вовсе не бегу, - пишет он, - от отступлений и эпизодов, - так идет всякий разговор, так идет самая жизнь". Герцен справедливо утверждал, что "в совокупности этих пристроек, надстроек, флигелей единство есть", единство того же жизненного процесса, а не формального композиционного плана.

Композиционный "беспорядок" мемуаров, разнообразие литературных форм, к которому прибегает автор, им объясняется тесной связью и зависимостью своего повествования от разнообразия самих жизненных явлений, от диалектического единства в них случайности и последовательности. В многоплановом и сложном строении мемуаров Герцен отстаивал художественную стройность произведения.

Глубоко веря в общественную действенность искусства, Герцен использует все богатства литературных приемов и жанров, всю многотональность художественного слова с целью максимального воздействия на ум и чувства читателя. Он был художником-публицистом, и в публицистической заостренности художественных произведений писателя и прежде всего "Былого и дум" ярко проявилось своеобразие его стиля.

Весьма показательно, что публицистичность "Былого и дум" резко возрастает к концу автобиографии, когда окончательно распался первоначальный замысел интимной "исповеди". Публицистика мемуаров в лучших своих страницах достигает большой художественной силы. Отдельные главы "Былого и дум" нередко напоминают по своему характеру законченные публицистические статьи. Так, яркой публицистической статьей является, например, главка "Post scriptum" из "Западных арабесок", содержащая блестящую характеристику уклада буржуазно-мещанской Европы после революции 1848 года. Главу о Прудоне (в той же пятой части) Герцен дополняет публицистическим "Рассуждением по поводу затронутых вопросов". Такой же характер носят главы шестой части - известный очерк о Роберте Оуэне и статья "Джон-Стюарт Милль и его книга "On liberty" и т. д. Близость стилевой манеры "Былого и дум" к публицистическим статьям Герцена в "Колоколе" проявилась и в самом факте первоначальной публикации ряда отрывков из записок на страницах газеты.

Наряду с публицистичностью художественному таланту Герцена была свойственна сатиричность. Сатира мемуаров Герцена восходила к его беллетристическим произведениям 40-х годов - памфлетическим запискам доктора Крупова, шедевру литературной пародии - "Путевым запискам г. Вёдрина", повестям "Кто виноват?" и "Долг прежде всего". В едкой уничтожающей иронии писатель всегда видел действенное и сильное оружие борьбы. "Смех имеет в себе нечто революционное… - писал он. - Смех Вольтера разрушил больше плача Руссо", Блестящий сатирический талант Герцена в полной мере развернулся на страницах "Былого и дум". В одном из писем к М. К. Рейхель (февраль 1854 г.) Герцен писал, что "все слышавшие небольшие отрывки (из "Тюрьмы и ссылки")… катались со смеху и со злобы". Действительно, смех и злоба всегда шли в мемуарах Герцена рядом. Острота, каламбур, гротесковые шутки служили органическим звеном сатирического изображения действительности. Герцен хорошо сознавал силу целенаправленного "острословия". Уже на первых страницах "Былого и дум" он обильно насыщает свой рассказ остроумными шутками и каламбурами, вкладывая в них глубокий смысл, порой огромное социальное содержание. Например, во второй главе, в характеристике положения дворовых, читаем: "Плантаторы обыкновенно вводят в счет страховую премию рабства, то есть содержание жены, детей помещиком и скудный кусок хлеба где-нибудь в деревне под старость лет. Конечно, это надобно взять в расчет, но страховая премия сильно понижается - премией страха телесных наказаний, невозможностью перемены состояния и гораздо худшего содержания".

В "Тюрьме и ссылке", рассказывая о пытках, диком произволе царских чиновников и жандармов в застенках и тайных канцеляриях, Герцен пишет. "Комиссия, назначенная для розыска зажигательств, судила, то есть секла, месяцев шесть кряду, и ничего не высекла".

Для более полного и глубокого раскрытия явлений действительности Герцен часто обращается к яркой анекдотической детали. В рассказах о проделках бывшего вельможи Долгорукова или "алеута" Толстого-Американца и т. п. выступали уродливые, нелепые, невероятно анекдотические формы жизни в условиях дикого произвола одних и рабской зависимости других.

Герцен рассказывает, например, как он, будучи советником губернского правления во время ссылки в Новгород, "свидетельствовал каждые три месяца рапорт полицмейстера о самом себе как о человеке, находившемся под полицейским надзором". "Нелепее, глупее ничего нельзя себе представить, - пишет он, - я уверен, что три четверти людей, которые прочтут это, не поверят, а между тем это сущая правда…" "Я у себя под надзором", - выразительно назвал Герцен этот эпизод в подзаголовках главы.

Или другой "анекдот" из жизни николаевской России.

Пьяный священник окрестил крестьянскую девочку Василием. Когда пришла рекрутская очередь, началась канцелярская волокита, "завелась переписка с консисторией… дело длилось годы и чуть ли девочку не оставили в подозрении мужского пола". "Не думайте, - предупреждает Герцен, - что это нелепое предположение сделано мною для шутки; вовсе нет, это совершенно сообразно духу русского самодержавия". Так мелкий эпизод завершался глубоким, обобщающим выводом. Не "для шутки", а в тех же целях более полного раскрытия характера Герцен обращается к сюжетно-анекдотическим рассказам, рисуя образы друзей. И в совокупности восстанавливается живой художественный образ, законченный литературный портрет.

"В характеристике людей, с которыми он сталкивался, у него нет соперников", - восклицал И. С Тургенев. Портретная галерея "Былого и дум" необъятна - от сатирических, порой гротесковых образов российских правителей, начиная с коронованного "будочника будочников", до грустно-печальных страниц о трагической судьбе Вадима Пассека, Витберга, Полежаева, от подчеркнуто беспристрастного рассказа о славянофилах до трогательно нежных поминаний друзей, от величавых портретов Гарибальди, Оуэна, Маццини до тонкой иронии в характеристиках таких деятелей революции 1848 года, как Ледрю-Роллен и др. Герцен владел поистине неисчерпаемыми возможностями "артистического силуэта", лаконического, меткого и тонкого определения самой сущности характера, в нескольких словах очерчивая образ, схватывая самое основное и определяющее в его облике.

Портрет живого исторического лица у Герцена ярко сочетается с художественной публицистикой и философскими отступлениями, глубоко раскрывая духовное богатство и содержание образа. Писатель не стремится к полноте внешней характеристики, житейский облик обычно передается двумя-тремя резкими и яркими штрихами, часто повторяющимися в дальнейшем ходе рассказа. Оуэн, например, рисуется как "маленький, тщедушный старичок, седой как лунь, с необычайно добродушным лицом, с чистым, светлым, кротким взглядом - с тем голубым детским взглядом, который остается у людей до глубокой старости, как отсвет великой доброты". Через несколько строк Герцен снова вспоминает его "добрый, светлый взгляд", "голубой взгляд детской доброты", его "пожелтелые седины" и "старую, старую голову", но к новым деталям внешнего облика он не обращается Строгий портрет Оуэна выразительно подчеркивает эпическую величественность образа, возвышающегося над серыми буржуазными буднями и их мелкой "героикой". Обличительный публицистический пафос "Роберта Оуэна", которого Герцен считал одной из лучших своих статей (см. письмо к сыну от 17 апреля 1869 г), в этом контрасте находит свое художественное разрешение и оправдание.

Не бытовые подробности, а характеристика душевно-морального склада, социально-политической роли того или иного лица интересует прежде всего Герцена-портретиста. И. С. Тургенев оставил весьма пространные воспоминания о Белинском, но как несравнимо глубже и полнее раскрывают лаконичные страницы "Былого и дум" "мощную, июдиаторскую натуру" великого демократа. Огарев характеристику Белинского в "Былом и думах" называл лучшим очерком этой личности. "Я не знаю, - писал он, - более верно охваченного характера и страниц, более проникнутых горячим чувством дружбы и преданности делу освобождения".

Непримиримая страстность Белинского, мужественная последовательность Грановского, печаль и злая ирония Чаадаева в воспоминаниях Герцена становятся идейно-психологической основой "портрета". Постоянно Герцен прибегает в зарисовках к ярким, типическим эпизодам из жизни интересующего его лица. Заставляя "героя" действовать, он свое отношение к нему передает в общем тоне рассказа, в отдельных портретных черточках, в попутных, как бы случайных замечаниях.

Необычная жизненность литературного воплощения, которую исторический образ получал в характеристиках Герцена, вытекала из осознания писателем общественного места и значения личности. Когда же Подлинная роль того или иного предшественника или современника оставалась не понятой Герценом, его мастерство художника было бессильно запечатлеть образ на страницах записок. Неудача, которая постигла писателя, когда он в главе "Немцы в эмиграции" обратился к характеристике Маркса, весьма показательна и поучительна. Тенденциозность этих страниц, откровенно враждебных Марксу и "марксидам", лишила герценовский рассказ какой бы то ни было познавательной и художественной ценности.

Герцен был противником обезличенного, равнодушного творчества; по его мысли, поэт должен всюду вносить "свою личность", и "чем вернее он себе, чем откровеннее, тем выше его лиризм, тем сильнее он потрясает ваше сердце". Лиризм, охватывающий всю сферу личных переживаний и взглядов художника, был вообще характерен для писательского склада Герцена. Задолго до "Былого и дум" Белинский уже причислял его к тем поэтам, для которых "важен не предмет, а смысл предмета". "Поэтому, - продолжает критик, - доступный их таланту мир жизни определяется их задушевной мыслию, их взглядом на жизнь".

Лучшие страницы "Былого и дум" отмечены печатью "задушевной мысли" Герцена. Искренний и глубокий лиризм мемуаров придавал рассказу те тона "светлого смеха" и "светлой грусти", в которых отражались идейные и личные раздумья, искания, драмы писателя. Они действительно создавались, по его выражению, сквозь "кровь и слезы".

Заражая читателя своей любовью или ненавистью, восхищением, негодованием или презрением, "Былое и думы" покоряют неотразимым влиянием искренности и силы герценовского слова. Рассказать свою жизнь для Герцена означало исповедать свои убеждения. "Это - не столько записки, - говорил он, - сколько исповедь…" И в этой интимной лирической исповеди своеобразно преломились величайшие исторические потрясения эпохи.

Лирическим, личным отношением проникнуто все повествование "Былого и дум". Мы не говорим уже о трагизме главы "Осеапо пох" и всего "рассказа о семейной драме". Герцен остается лириком в мемуарной публицистике, в политических и философских отступлениях. Страстность его идейных исканий делала невозможной эпическую холодность, свойственную многим мемуарам. Герцен не подводил "итогов" своей жизни, но прежде всего ощущал себя художником, писал глубоко волнующую его лирическую поэму.

Лиричен герценовский пейзаж. В одно неразрывное целое у него сплетаются описание природы и передача ощущений, вызванных, рожденных волнующей близостью к ней. Его воспоминания о деревенской жизни полны трогательной поэзии русской природы, поэзии тихих сельских вечеров. Это - подлинно поэтические картины, напоминающие пейзажную живопись Тургенева, Чехова, Левитана.

Горький видел в Герцене одного из "своеобразных стилистов" русской литературы, он называл автора "Былого и дум" первым в ряду таких писателей, как Некрасов, Тургенев, Салтыков, Лесков, Г. Успенский, Чехов. Блестящее мастерство слова в художественных и публицистических произведениях Герцена вызывало восторженные оценки уже у современников писателя. Тургенев, например, говорил, что Герцен "был рожден стилистом". Известно, как восхищал всегда автора "Записок охотника" язык Герцена, особенно - язык и стиль его воспоминаний: "приводит меня в восторг: живое тело", "так писать умел он один из русских".

Герцен высоко ценил богатейшие возможности русского языка: "…главный характер нашего языка, - читаем мы в "Былом и думах", - состоит в чрезвычайной легости, с которой все выражается на нем - отвлеченные мысли, внутренние лирические чувствования, "жизни мышья беготня", крик негодования, искрящаяся шалость и потрясающая страсть". Он отстаивал русский язык как "звучный, богатый", "язык гибкий и могучий, способный выражать и самые отвлеченные идеи германской метафизики и легкую, сверкающую игру французского остроумия" ("Русский народ и социализм", 1851).

В языке записок Герцена творческая индивидуальность писателя воплотилась особенно ярко. "Его ум - ум исключительный по силе, как его язык исключителен по красоте и блеску", - говорил о Герцене Горький.

Блестящие афоризмы, неожиданные эффектные сближения, сравнения и метафоры придают языку Герцена изумительную яркость и красочность. Горькая ирония у него чередуется с забавным анекдотом, саркастическая насмешка - с легким каламбуром, а редкостный архаизм - с смелым галлицизмом; народный русский говор сосуществует в "Былом и думах" с обилием иноязычных слов. В этих контрастных столкновениях проявляла себя характерная экспрессивность стиля Герцена.

"Канцелярия министра внутренних дел, - пишет Герцен, - относилась к канцелярии вятского губернатора, как сапоги вычищенные относятся к невычищенным; та же кожа, те же подошвы, но одни в грязи, а другие под лаком". Мимоходом он назовет конюшню "богоугодным заведением для кляч", графа Панина сравнит с "жирафом в андреевской ленте", а "появление полицейского в России" уподобит "черепице, упавшей на голову".

Неожиданные острые контрасты служили излюбленным приемом Герцена-стилиста. Порою они нарушали обычное представление о "нормах" литературного языка. В галлицизмах и "неверностях в языке" "Былого и дум" упрекал Герцена Тургенев."…Слог твой чересчур небрежен", - пишет Тургенев Герцену об отрывках в третьей книжке "Полярной звезды". "Это тем более неприятна, - продолжает он, - что вообще язык твой легок, быстр, светел и имеет свою физиономию". Но то, в чем Тургенев видел "до безумия неправильный" язык, самому Герцену казалось органически необходимым художественным элементом рассказа, не отклонением и нарушением литературной нормы, а выражением его, герценовского, понимания этой "нормы".

Мемуарам свойственна крайняя напряженность, динамичность как в языке и стиле, так и в самом построении предложения. В одном из писем Герцен сравнивал "Былое и думы" с "ближайшим писанием к разговору: тут и факты, и слезы, и хохот, и теория…" Он добивался непринужденного стиля рассказа, естественной простоты в развитии действия.

"Надобно фразы круто резать, швырять и, главное, сжимать", - писал Герцен (письмо к Н. П. Огареву, 25 октября 1867 г.). И он бесконечно варьирует свою фразу, под его пером предложение становится гибким и выразительным. Фразы "круто режутся" и "швыряются", как в отрывке "После набега" - замечательном образчике герценовской экспрессии и политической патетики, в сосредоточенном драматизме "рассказа о семейной драме" они достигают предельной лаконичности и сдержанности (см… например, главу "Смерть").

Излюбленной формой образного и динамического раскрытия: мысли Герцену часто служил диалог во всех его видах, от безыскусственной, непринужденной беседы до диалога напряженного, протекающего почти без авторских ремарок. В "Былом и думах" диалог возникает в самых драматических эпизодах, воздействие его необычайно сильно (см. главу "Третье марта и девятое мая 1838 года", рассказ о "маленьком романе" с Медведевой- в главе "Разлука", сцену смерти Natalie и др.). Благодаря диалогической форме ярче обрисовывались облик и убеждения герценовского "собеседника". Иногда диалог явно инсценируется автором в тех же целях более полной характеристики образа (например, "ручного судьи" в главе XV, см. также "великолепную сцену", говоря словами Герцена, с полковником в начале главы "Апогей и перигей" и др.).

Диалог открывал широкие возможности для введения в мемуары живой речи, непосредственно разговорного языка, к которому Герцен стремился и в авторском тексте. Те же цели в известной мере достигались через воспроизведение в записках подлинных писем - самого Герцена, его жены и многих других лиц. В результате образовывались те сложные языковые сочетания, которые каждый раз поражают читателя своей смелой пестротой.

Товарищ Герцена по кружку Московского университета и один из первых русских эмигрантов Н. И. Сазонов в своей статье о Герцене, предназначенной для иностранного читателя, пророчески писал, что "Былое и думы" "долго будут жить, как национальный памятник и литературный шедевр". Сазонов справедливо подчеркнул национальное своеобразие этого "лучшего произведения знаменитого писателя". Герцен, по словам Сазонова, "всегда остается верен своей национальности, когда говорит о Западной Европе. В этом великая ценность его книги, его стиля и, скажем даже, его личности; это-то и делает его в истории умственного развития России выразителем существенного перелома, зачинателем новой эпохи".

Сазонов тонко подметил устремленность к будущему герценовского рассказа о "былом". Этого оказались не в состоянии понять русские либералы. В своих оценках, порой самых восторженных, либералы постоянно ограничивали идейное значение "Былого и дум" тесными пределами воспоминаний.

Герцен был одним из первых русских писателей, получивших признание передовых общественных кругов на Западе. Он показал международному общественному мнению неиссякаемые источники внутренней силы, обаяния и мужества русского человека, скованного самодержавным режимом, но непреклонно стойкого в борьбе за честь v счастье отчизны. В этом чувстве героического патриотизма он видел залог революционного обновления родной страны.

"Былое и думы" наравне с публицистикой Герцена действительно "знакомили Европу с Русью", утверждая всемирно-историческое значение русского народа и его освободительной борьбы. Известен взволнованный отзыв великого французского писателя Виктора Гюго о "Былом и думах". "Благодарю вас, - писал он Герцену, за прекрасную книгу, которую вы прислали мне. Ваши воспоминания - это летопись счастья, веры, высокого ума… ваша книга восхищает меня от начала до конца. Вы внушаете ненависть к деспотизму, вы помогаете раздавить чудовище; в вас соединились неустрашимый боец и смелый мыслитель".

В наши дни мемуары Герцена стали одной из любимых книг советского народа, законной гордостью великой русской литературы. Как литературное произведение большой и самобытной художественной силы и как историко-мемуарный документ "Былое и думы" принадлежат к числу самых выдающихся явлений русской общественной мысли. Советская социалистическая культура бережно хранит в своей сокровищнице бессмертное наследие "писателя, сыгравшего великую роль в подготовке русской революции".

Вл. Путинцев

Из книги SEX в большой политике. Самоучитель self-made woman автора Хакамада Ирина Мицуовна

Былое и Дума Теперь, когда выборы все больше и больше походят на первомайскую демонстрацию – колонны, оцепление, кивки с мавзолея, «ура, товарищи!», кампании начала девяностых прокручиваются в памяти, словно старое советское кино: «Весна на Заречной улице» или «Начало» –

Из книги Неувядаемый цвет: книга воспоминаний. Т. 3 автора Любимов Николай Михайлович

Былое лето Ну, память! Ты в права вступай И из немых воспоминаний Былого лета выдвигай Черты живых

Из книги Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) автора Герцен Александр Иванович

А. И. ГЕРЦЕН И ЕГО «БЫЛОЕ И ДУМЫ» Более ста лет назад, в 1854 году, в Вольной русской типографии в Лондоне вышла в свет книга под названием «Тюрьма и ссылка. Из записок Искандера». Это были первые печатные страницы выдающегося произведения русской и мировой литературы -

Из книги Восхождение. Современники о великом русском писателе Владимире Алексеевиче Солоухине автора Афанасьев Владимир Николаевич

Глава тринадцатая. Былое и думы О, как сердце мое тоскует! Не смертного ль часа жду? А та, что сейчас танцует, Непременно будет в аду. Анна Ахматова. «Все мы бражники здесь, блудницы…» В жизни каждого человека наступает период подведения итогов, время, когда, оглянувшись

Из книги Одна жизнь - два мира автора Алексеева Нина Ивановна

Глава тринадцатая БЫЛОЕ И ДУМЫ О, как сердце мое тоскует! Не смертного ль часа жду? А та, что сейчас танцует, Непременно будет в аду. Анна Ахматова. «Все мы бражники здесь, блудницы…» В жизни каждого человека наступает период подведения итогов, время, когда, оглянувшись

Из книги Герцен автора Желвакова Ирена Александровна

Георгий Докукин Былое и думы В который раз возвращаюсь я из поездки в село Алепино. Оно расположено во Владимирской губернии. Здесь жил, работал и тужил Великий Русский Поэт и Писатель Владимир Алексеевич Солоухин. Русские люди, имеющие свою национальность и знающие его

Из книги Движение вверх автора Белов Сергей Александрович

Былое и думы Позвонил Александр Федорович Керенский:- Ниночка Ивановна, можно вас навестить?- Очень рада буду. Но учтите, место отвратительное и настроение такое же.- Что вам привезти, чтобы вас порадовать?- «Былое и думы», - вырвалось как-то у меня.- Герцена? -

Из книги Угрешская лира. Выпуск 2 автора Егорова Елена Николаевна

Глава 20 «БЫЛОЕ И ДУМЫ» - ПРОЖИТАЯ ЖИЗНЬ, «ВОСКРЕШАЕМАЯ СЛОВОМ И ПАМЯТЬЮ» Воспоминания и… еще воспоминания! А. И. Герцен. Крещеная собственность Призраки прошлого толпились, и воспоминания все больше захватывали его. Одно цеплялось за другое. Наступил удобный момент

Из книги Фаина Раневская. Женщины, конечно, умнее автора Шляхов Андрей Левонович

Из книги Вижу цель. Записки командора автора Котляров Вадим Александрович

«В памяти не всё былое…» В памяти не всё былое Пылью поросло - С детства сердцу дорогое Будто вновь взошло. Древний край Семиозёрный Посетил я днесь. Родниковой сути зёрна Прорастают здесь. Ключ святой. Вода струится, Благостью дыша. Пустынь, верю, возродится, Оживёт

Из книги Аракчеев: Свидетельства современников автора Биографии и мемуары Коллектив авторов --

Глава тринадцатая Былое и думы О, как сердце мое тоскует! Не смертного ль часа жду? А та, что сейчас танцует, Непременно будет в аду. Анна Ахматова. «Все мы бражники здесь, блудницы…» В жизни каждого человека наступает период подведения итогов, время, когда, оглянувшись

Из книги автора

III. Я встретил ВАЗ, и всё былое, На Волжский автозавод я приехал чуть ли не последним из горьковской когорты.Когда началась вазовская эпопея, в Тольятти уехало много народа. Только наша спецлаборатория поставила Отделу главного конструктора ВАЗа семерых: В. Демченко,

Из книги автора

А. И. Герцен Былое и думы Старая Русса, военные поселения - страшные имена! Неужели история, вперед закупленная аракчеевской наводкой, никогда не от дернет савана, под которым правительство спрятало ряд злодейств, холодно, систематически совершенных при введении

Смерть Александра I и 14 декабря. - Нравственное пробуждение. - Террорист Буша. - Корчевская кузина.

Одним зимним утром, как-то не в свое время, приехал Сенатор; озабоченный, он скорыми шагами прошел в кабинет моего отца и запер дверь, показавши мне рукой, чтоб я остался в зале.

По счастию, мне недолго пришлось ломать голову, догадываясь, в чем дело. Дверь из передней немного приотворилась, и красное лицо, полузакрытое волчьим мехом ливрейной шубы; шепотом подзывало меня; это был лакей Сенатора, я бросился к двери.

Вы не слыхали? - спросил он.

Государь помер в Таганроге.

Новость, эта поразила меня; я никогда прежде не думал о- возможности его смерти; я вырос в большом уважении к Александру и грустно вспоминал, как я его видел незадолго перед тем в Москве. Гуляя, встретили мы его за Тверской заставой; он тихо ехал верхом с двумя-тремя генералами, возвращаясь с Ходынки, где были маневры. Лицо его было приветливо, черты мягки и округлы, выражение лица усталое и печальное. Когда он поравнялся с нами, я снял шляпу и поднял ее; он, улыбаясь, поклонился мне. Какая разница с Николаем, вечно представлявшим остриженную и взлызистую медузу с усами! Он на улице, во дворце, с своими детьми и министрами, с вестовыми и фрейлинами пробовал беспрестанно, имеет ли его взгляд свойство гремучей змеи - останавливать кровь в жилах. Если наружная кротость Александра была личина, - не лучше ли такое лицемерие; чем наглая откровенность самовластья?

…Пока смутные мысли бродили у меня в голове и в Лавках продавали портреты императора Константина, пока носились повестки о присяге и добрые люди торопились поклясться, "разнесся слух об отречении цесаревича. Вслед за тем тот же лакей Сенатора, большой охотник до политических новостей и которому было где их собирать по всем передним сенаторов и присутственных мест, по которым он ездил с утра до ночи, не имея выгоды лошадей, которые менялись после обеда; сообщил мне, что в Петербурге был бунт и что по Галерной стреляли "в пушки".

На другой день вечером был у нас жандармский генерал граф Комаровский; он рассказывал о каре на Исаакиевской площади, о конногвардейской атаке, о смерти графа Милорадовича.

А тут пошли аресты: "того-то взяли", "того-то схватили", "того-то привезли из деревни"; испуганные родители трепетали за детей. Мрачные тучи заволокли небо.

В царствование Александра политические гонения были редки; он сослал, правда, Пушкина за его стихи и Лабзина за то, что он, будучи конференц-секретарем в Академии художеств, предложил избрать кучера Илью Байкова в члены Академии; но систематического преследования не было. Тайная полиция не разрасталась еще в самодержавный корпус жандармов, а состояла из канцелярии над начальством старого вольтерианца, остряка и болтуна и юмориста, вроде Куи - де-Санглена. При Николае де-Санглен попал сам под надзор полиции и считался либералом, оставаясь тем же, чем был; по одному этому легко вымерить разницу царствований.

Николая вовсе не знали до его воцарения; при Александре он ничего не значил и никого не занимал. Теперь всё бросилось расспрашивать о нем; одни гвардейские офицеры могли дать ответ; они его ненавидели за холодную жестокость, за мелочное педантство, за злопамятность. Один из первых анекдотов, разнесшихся по городу, больше нежели подтверждал мнение гвардейцев. Рассказывали, что как-то на ученье великий князь до того забылся, что хотел схватить за воротник офицера. Офицер ответил ему: "Ваше величество, у меня шпага в руке". Николай отступил назад, промолчал, но не забыл ответа. После 14 декабря он два раза осведомился, замешан этот офицер или нет. По счастью, он не был замешан.

Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже - бескорыстно.

Одни женщины не участвовали в этом позорном отречении от близких… и у креста стояли одни женщины, и у кровавой гильотины является - то Люсиль Демулен, эта Офелия революции, бродящая возле топора, ожидая свой черед, то Ж. Санд, подающая на эшафоте руку участия и дружбы фанатическому юноше Алибо.

Жены сосланных в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись от двора, многие оставили Россию; почти все хранили в душе живое чувство любви к страдальцам; но его не было у мужчин, страх выел его в их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных.

Коснувшись до этого предмета, я не могу удержаться, чтоб не сказать несколько слов об одной из этих героических историй, которая очень мало известна.

В старинном доме Ивашевых жила молодая француженка гувернантой. Единственный сын Ивашева хотел на ней жениться. Это свело с ума всю родню его: гвалт, слезы, просьбы. У француженки не было налицо брата Чернова, убившего на дуэли Новосильцева и убитого им; ее уговорили уехать из Петербурга, его отложить до поры до времени свое намерение. Ивашев был одним из энергических заговорщиков; его приговорили к вечной каторжной работе. От этой mesalliance родня не спасла его. Как только страшная весть дошла до молодой девушки в Париж, она отправилась в Петербург и попросила дозволения ехать в Иркутскую губернию к своему жениху Ивашеву. Бенкендорф попытался отклонить ее от такого преступного намерения; ему не удалось, и он доложил Николаю. Николай велел ей объяснить положение жен, не изменивших мужьям, сосланным в каторжную работу, присовокупляя, что он ее не держит, но что она должна знать, что если жены, идущие из верности с своими мужьями, заслуживают некоторого снисхождения, то она не имеет на это ни малейшего права, сознательно вступая в брак с преступником.

Она и Николай сдержали слово: она отправилась в Сибирь - он ничем не облегчил ее судьбу.

Царь был строг, но справедлив.

В крепости ничего не знали о позволении, и бедная девушка, добравшись туда, должна была ждать, пока начальство опишется с Петербургом, в каком-то местечке, населенном всякого рода бывшими преступниками, без всякого средства узнать что-нибудь об Ивашеве и дать ему весть о себе.

Мало-помалу она ознакомилась с своими новыми товарищами. Между ними был сосланный разбойник; он работал в крепости, она рассказала ему свою историю. На другой день разбойник принес ей записочку от Ивашева. Через день он предложил ей носить от Ивашева вести и брать ее записки. С утра он должен был работать в крепости до вечера; когда наступала ночь, он брал письмецо Ивашева и отправлялся, несмотря ни на бураны, ни на свою усталь, и возвращался к рассвету на свою работу.

Наконец, пришло позволение, их обвенчали. Через несколько лет каторжная работа заменилась поселением. Положение их несколько улучшилось, но силы были потрачены; жена первая пала под бременем всего испытанного. Она увяла, как должен был увянуть цветок полуденных стран на сибирском снегу. Ивашев не пережил ее, он умер ровно через год после нее, но и тогда он уже не был здесь; его письма (поразившие Третье отделение) носили след какого-то безмерно грустного, святого лунатизма, мрачной поэзии; он, собственно, не жил после нее, а тихо, торжественно умирал.

Это "житие" не оканчивается с их смертию. Отец Ивашева, после ссылки сына, передал свое именье незаконному сыну, прося его не забывать бедного брата в помогать ему. У Ивашевых осталось двое детей, двое малюток без имени, двое будущих кантонистов, посельщиков в Сибири - без помощи, без прав, без отца и матери. Брат Ивашева испросил у Николая позволение взять детей К себе; Николай разрешил. Через несколько лет он рискнул другую просьбу, он ходатайствовал о возвращении им имени отца; удалось и это.

Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.

Все ожидали облегчения в судьбе осужденных, - коронация была на дворе. Даже мой отец, несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор не будет приведен в действие, что все это делается для того, чтоб поразить умы. Но он, как и все другие, плохо знал юного монарха. Николай уехал из Петербурга и, не въезжая в Москву, остановился в Петровском дворце… Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в "Московских ведомостях" страшную новость 14 июля.

Народ русский отвык от смертных казней: после Мировича, казненного вместо Екатерины II, после Пугачева и его товарищей не было казней; люди умирали под кнутом, солдат гоняли (вопреки закону) до смерти сквозь строй, но смертная казнь de jure не существовала. Рассказывают, что при Павле на Дону было какое-то частное возмущение казаков, в котором замешались два офицера. Павел велел их судить военным судом и дал полную власть гетману или генералу. Суд приговорил их к смерти, но никто не осмелился утвердить приговор; гетман представил дело государю. "Все они бабы, - сказал Павел, - они хотят свалить казнь на меня, очень благодарен", - и заменил ее каторжной работой.

Николай ввел смертную казнь в наше уголовное законодательство сначала беззаконно, а потом привенчал ее к своему своду.

Через день после получения страшной вести был молебен в Кремле. Отпраздновавши казнь, Николай сделал свой торжественный въезд в Москву. Я тут видел его в первый раз; он ехал верхом возле кареты, в которой сидели вдовствующая императрица и молодая. Он был красив, но красота его обдавала холодом; нет лица, которое бы так беспощадно обличало характер человека, как его лицо. Лоб, быстро бегущий назад, нижняя челюсть, развитая на счет черепа, выражали непреклонную волю и слабую мысль, больше жестокости, нежели чувственности. Но главное - глаза, без всякой теплоты, без всякого милосердия, зимние глаза. Я не верю, чтоб он когда-нибудь страстно любил какую-нибудь женщину, как Павел Лопухину, как Александр всех женщин, кроме своей жены; он "пребывал к ним благосклонен", не больше.

B Ватикане есть новая галерея, в которой, кажется, Пий VII собрал огромное количество статуй, бюстов, статуэток, вырытых в Риме и его окрестностях. Вся история римского падения выражена тут бровями, лбами, губами; от дочерей Августа до Поппеи матроны успели превратиться в лореток, и тип лоретки побеждает и остается; мужской тип, перейдя, так сказать, самого себя в Антиное и Гермафродите, двоится: с одной стороны, плотское и нравственное падение, загрязненные черты развратом и обжорством, кровью и всем на свете, безо лба, мелкие, как у гетеры Гелиогабала, идя с опущенными щеками, как у Галбы; последний тип чудесно воспроизвелся в неаполитанском короле. Но есть и другой - это тип военачальников, в которых вымерло все гражданское, все человеческое, и осталась одна страсть - повелевать; ум узок, сердца совеем нет - это монахи властолюбия, в их чертах видна сила и суровая воля. Таковы гвардейские и армейские императоры, которых крамольные легионеры ставили на часы к империи. В их-то числе я нашел много голов, напоминающих Николая, когда он был без усов. Я понимаю необходимость этих угрюмых и непреклонных стражей возле умирающего в бешенстве, но зачем они возникающему, юному?

Несмотря на то что политические мечты занимали меня день и ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были до того сбивчивы, что я воображал, в самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целью посадить на трон цесаревича, ограничив его власть. Отсюда целый год поклонения этому чудаку. Он был тогда народнее Николая; отчего, не понимаю, но массы, для которых он никакого добра не сделал, и солдаты, для которых он делал один вред, любили его. Я очень помню, как во время коронации он шел возле бледного Николая, с насупившимися светло-желтого цвета взъерошенными бровями, в мундире литовской гвардии с желтым воротником, сгорбившись и поднимая плечи до ушей. Обвенчавши, в качестве отца посаженого, Николая с Россией, он уехал додразнивать Варшаву. До 29 ноября 1830 года о нем не было слышно.

Некрасив был мой герой, такого типа и в Ватикане не сыщешь. Я бы этот тип назвал гатчинским, если б не видал сардинского короля.

Само собою разумеется, что одиночество теперь тяготило меня больше прежнего, мне хотелось кому-нибудь сообщить мои мысли и мечты, проверить их, слышать им подтверждение; я слишком гордо сознавал себя "злоумышленником", чтоб молчать об этом или чтоб говорить без разбора.

Первый выбор пал на русского учителя.

И. Е. Протопопов был полон того благородного и неопределенного либерализма, который часто проходит с первым седым волосом, с женитьбой и местом, но все-таки облагороживает человека. Иван Евдокимович был тронут и, уходя, обнял меня со словами; "Дай бог, чтоб эти чувства созрели в вас и укрепились". Его сочувствие было для меня великой отрадой. Он после этого стал носить мне мелко переписанные и очень затертые тетрадки стихов Пушкина "Ода на свободу", "Кинжал", "Думы" Рылеева; я их переписывал тайком… (а теперь печатаю явно!)

Разумеется, что и чтение мое переменилось. Политика вперед, а главное история революции; я ее знал только по рассказам m-me Прово. В подвальной библиотеке открыл я какую-то историю девяностых годов, писанную роялистом. Она была до того пристрастна, что даже я, четырнадцати лет, ей не поверил. Слышал я мельком от старика Бушо, что он во время революции был в Париже, мне очень хотелось расспросить его; но Бушо был человек суровый и угрюмый, с огромным носом и очками; он никогда не пускался в излишние разговоры со мной, спрягал глаголы, диктовал примеры, бранил меня и уходил, опираясь на толстую сучковатую палку.

Зачем, - спросил я его середь урока, - казнили Людвика XVI?

Старик посмотрел на меня, опуская одну седую бровь и поднимая другую, поднял очки на лоб, как забрало, вынул огромный синий носовой платок и, утирая им нос, с важностью сказал:

Parce quil a ete traitre a la patrie.

Если б вы были между судьями, вы подписали бы приговор?

Обеими руками.

Этот урок стоил всяких субжонктивов; для меня было довольно: ясное дело, что поделом казнили короля. Старик Бушо не любил меня и считал пустым шалуном за то, что я дурно приготовлял уроки, он часто говаривал: "Из вас ничего не выйдет", но когда заметил мою симпатию к его идеям regicides, он сменил гнев на милость, прощал ошибки и рассказывал эпизоды 93 года и как он уехал из Франции, когда "развратные и плуты" взяли верх. Он с тою же важностию, не улыбаясь, оканчивал урок, но уже снисходительно говорил:

Я, право, думал, что из вас ничего не выйдет, но ваши благородные чувства спасут вас.

К этим педагогическим поощрениям и симпатиям вскоре присовокупилась симпатия более теплая и имевшая сильное влияние на меня.

В небольшом городке Тверской губернии жила внучка старшего брата, моего отца. Я ее знал с самых детских лег, но виделись мы редко; она приезжала раз в год яа святки или об масленицу погостить в Москву с своей теткой. Тем не менее мы сблизились. Она была лет пять старше меня, но так мала ростом и моложава, что ее можно было еще считать моей ровесницей. Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть не удивлялась беспрестанно тому, что я вырос, не спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной так как люди вообще говорят между собой, ее оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.

Мы переписывались, и очень, с 1824 года, но письма - это опять перо и бумага, опять учебный стол-с чернильными пятнами я иллюстрациями, вырезанными перочинным ножом; мне хотелось ее видеть, говорить с ней о новых идеях - и потому можно себе представить, с каким восторгом я услышал, что кузина приедет в феврале (1826) и будет у нас гостить несколько месяцев. Я на своем столе нацарапал числа до ее приезда и смарывал прошедшие, иногда намеренно забывая дни три, чтоб иметь удовольствие разом вымарать побольше, и все-таки время тянулось очень долго, потом и срок прошел, и новый был назначен, и тот прошел, как всегда бывает.

Мы сидели раз вечером с Иваном Евдокимовичем в моей учебной комнате, и Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение, толковал о "гексаметре", страшно рубя на стопы голосом я рукой каждый стих из гнедичевой "Илиады", - вдруг на дворе снег завизжал как-то иначе, чем ог городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор на дворе… я вспыхнул в лице, мне было не до рубленного гнева "Ахиллеса, Пелеева сына", я бросился стремглав в переднюю, а тверская кузина, закутанная в шубах, шалях, шарфах, в капоре и в белых мохнатых сапогах, красная от морозу, а может, и от радости, бросилась меня целовать.

Люди обыкновенно вспоминают о первой молодости, о тогдашних печалях и радостях немного с улыбкой снисхождения, как будто они хотят, жеманясь, как Софья Павловна в "Горе от ума", сказать: "Ребячество!" Словно они стали лучше после, сильнее чувствуют или больше. Дети года через три стыдятся своих игрушек, - пусть их, им хочется быть большими, они так быстро растут, меняются, они это видят по курточке и по страницам учебных книг; а, кажется, совершеннолетним можно бы было понять, что "ребячество", с двумя-тремя годами юности - самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли не самая важная, она незаметно определяет все будущее.

Пока человек идет скорым шагом вперед, не останавливаясь, не задумываясь, пока не пришел к оврагу или не сломал себе шеи, он все полагает, что его жизнь впереди, свысока смотрит на прошедшее и не умеет ценить настоящего. Но когда опыт прибил весенние цветы и остудил летний румянец, когда он догадывается, что жизнь, собственно, прошла, а осталось ее продолжение, тогда он иначе возвращается к светлым, к теплым, к прекрасным воспоминаниям первой молодости.

Природа с своими вечными уловками и экономическими хитростями дает юность человеку, но человека сложившегося берет для себя, она его втягивает, впутывает в ткань общественных и семейных отношений, в три четверти не зависящих от него, он, разумеется, дает своим действиям свой личный характер, но он гораздо меньше принадлежит себе, лирический элемент личности ослаблен, а потому и чувства и наслаждение - все слабее, кроме ума и воли.

Жизнь кузины шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец был отчаянный игрок и, как все игроки по крови, - десять раз был беден, десять раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша, шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.

Лет пятидесяти, без всякой нужды, отец женился на застарелой в девстве воспитаннице Смольного монастыря. Такого полного, совершенного типа петербургской институтки мне не случалось встречать. Она была одна из отличнейших учениц и потом классной дамой в монастыре; худая, белокурая, подслепая, она в самой наружности имела что-то дидактическое и назидательное. Вовсе не глупая, она была полна ледяной восторженности на словах, говорила готовыми фразами о добродетели и преданности, знала на память хронологию и географию, до противной степени правильно говорила по-французски и таила внутри самолюбие, доходившее до искусственной, иезуитской скромности. Сверх этих общих черт "семинаристов в желтой шали", она имела чисто невские или смольные. Она поднимала глаза к небу, полные слез, говоря о посещениях их общей матери (императрицы Марии Феодоровны), была влюблена в императора Александра и, помнится, носила медальон или перстень с отрывком из письма императрицы Елизаветы: "И a repris son sourire de bienveillance!". Можно себе представить стройное trio, составленное из отца-игрока и страстного охотника до лошадей, цыган, шума, пиров, скачек и бегов, дочери, воспитанной в совершенной независимости, привыкшей делать что хотелось в доме, и ученой девы, вдруг сделавшейся из пожилых наставниц молодой супругой. Разумеется, она не любила падчерицу, разумеется, что падчерица ее не любила. Вообще между женщинами тридцати пяти лет и девушками семнадцати только тогда бывает большая дружба, когда первые самоотверженно решаются не иметь пола.

Я нисколько не удивляюсь обыкновенной вражде между падчерицами и мачехами, она естественна, она нравственна. Новое лицо, вводимое вместо матери, вызывает со стороны детей отвращение. Второй брак - вторые похороны для них. В этом чувстве ярко выражается детская любовь, она шепчет сиротам: "Жена твоего отца вовсе не твоя мать". Христианство сначала понимало, что с тем понятием о браке, которое оно развивало, с тем понятием о бессмертии души, которое оно проповедовало, второй брак - вообще нелепость; но, делая постоянно уступки миру, церковь перехитрила и встретилась с неумолимой логикой жизни - с простым детским сердцем, практически восставшим против благочестивой нелепости считать подругу отца - своей матерью.

С своей стороны и женщина, встречающая, выходя из-под венца, готовую семью, детей, находится в неловком положении; ей нечего с ними делать, она должна натянуть чувства, которых не может иметь, она должна уверить себя и других, что чужие дети ей так же милы, как свои.

Я, стало быть, вовсе не обвиняю ни монастырку, ни кузину за их взаимную нелюбовь, но понимаю, как молодая девушка, не привыкнувшая к дисциплине, рвалась куда бы то ни было на волю из родительского дома. Отец, начинавший стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее, шалил хуже и хуже, словом, дома было тяжело, и она, наконец, склонила мачеху отпустить ее на несколько месяцев, а может, и на год, к нам.

На другой день после приезда кузина ниспровергла весь порядок моих занятий, кроме уроков; самодержавно назначила часы для общего чтения, не советовала читать романы, а рекомендовала Сегюрову всеобщую историю и Анахарсисово путешествие. С стоической точки зрения противодействовала она сильным наклонностям моим курить тайком табак, завертывая его в бумажку (тогда папиросы еще не существовали); вообще она любила мне читать морали, - г- если я их не исполнял, то мирно выслушивал. По счастию, у нее не было выдержки, и, забывая свои распоряжения, она читала со мной повести Цшоке вместо археологического романа и посылала тайком мальчика покупать зимой гречневики и гороховый кисель с постным маслом, а летом - крыжовник и смородину.

Я думаю, что влияние кузины на меня было очень хорошо; теплый элемент взошел с нею в мое келейное отрочество, отогрел, а может, и сохранил едва развертывавшиеся чувства, которые очень могли быть совсем подавлены иронией моего отца. Я научился быть внимательным, огорчаться от одного слова, заботиться о друге, любить; я научился говорить о чувствах. Она поддерживала во мне мои политические стремления, пророчила мне необыкновенную будущность, славу, - и я с ребячьим самолюбием верил ей, что я будущий "Брут или Фабриций".

Мне одному она доверила тайну любви к одному офицеру Александрийского гусарского полка, в черном ментике и в черном долмане; это была действительная тайна, потому что и сим гусар никогда не подозревал, командуя своим эскадроном, какой чистый огонек теплился для него в груди восьмнадцатилетней девушки. Не знаю, завидовал ли я его судьбе, - вероятно, немножко, - но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (по Вертеру), что это одна из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже приходило в голову идти к нему и все рассказать.

Кузина привезла из Корчевы воланы, в один из воланов была воткнута булавка, и она никогда не играла другим, н всякий раз, когда он попадался мне или кому-нибудь, брала его, говоря, что она очень к нему привыкла. Демон espieglerie, который всегда был моим злым искусителем, наустил меня переменить булавку, то есть воткнуть ее в другой волан. Шалость вполне удалась: кузина постоянно брала тот, в котором была булавка. Недели через две я ей сказал; она переменилась в лице, залилась слезами и ушла к себе в комнату. Я был испуган, несчастен и, подождав с полчаса, отправился к ней; комната была заперта, я просил отпереть дверь, кузина не пускала, говорила, что она больна, что я не друг ей, а бездушный мальчик. Я написал ей записку, умолял простить меня; после чая мы помирились, я у ней поцеловал руку, она обняла меня и тут объяснила всю важность дела. Год тому назад гусар обедал у них и после обеда играл с ней в волан, - его-то волан и был отмечен. Меня угрызала совесть, я думал, что я сделал истинное святотатство.

Кузина оставалась до октября месяца. Отец звал ее назад и обещал через год отпустить ее к нам в Васильевское. Мы с ужасом ждали разлуки, и вот одним осенним днем приехала за ней бричка, и горничная ее понесла класть кузовки и картоны, наши люди уложили всяких дорожных припасов на целую неделю, толпились у подъезда и прощались. Крепко обнялись мы, - она плакала, и я плакал, бричка выехала на улицу, повернула в переулок возле того самого места, где продавали гречневики и гороховый кисель, и исчезла; я походил по двору так что-то холодно и дурно, взошел в свою комнату - и там будто пусто и холодно, принялся готовить урок Ивану Евдокимовичу, а сам думал - где-то теперь кибитка, проехала заставу или нет?

Одно меня утешало - в будущем июне вместе в Васильевском!

Для меня деревня была временем воскресения, я страстно любил деревенскую жизнь. Леса, поля и воля вольная - все это мне было так ново, выросшему в хлопках, за каменными стенами, не смея выйти ни под каким предлогом за ворота без спроса и без сопровождения лакея…

"Едем мы нынешний год в Васильевское или нет?" Вопрос этот сильно занимал меня с весны. Отец мой всякий раз говорил, что в этом году он уедет рано, что ему хочется видеть, как распускается лист, и никогда не мог собраться прежде июля. Иной год он так опаздывал, что мы совсем не ездили. В деревню писал он всякую зиму, чтоб дом был готов и протоплен, но это делалось больше по глубоким политическим соображениям, нежели серьезно, - для того, чтоб староста и земский, боясь близкого приезда, внимательнее смотрели за хозяйством.

Кажется, что едем. Отец мой говорил Сенатору, что очень хотелось бы ему отдохнуть в деревне и что хозяйство требует его присмотра, но опять проходили недели.

Мало-помалу дело становилось вероятнее, запасы начинали отправляться: сахар, чай, разная крупа, вино - тут снова пауза, и, наконец, приказ старосте, чтоб к такому-то дню прислал столько-то крестьянских лошадей, - итак, едем, едем!

Я не думал тогда, как была тягостна для крестьян в самую рабочую пору потеря четырех или пяти дней, радовался от души и торопился укладывать тетради и книги. Лошадей приводили, я с внутренним удовольствием слушал их жеванье и фырканье на дворе и принимал большое участие в суете кучеров, в спорах людей о том, где кто сядет, где кто положит свои пожитки; в людской огонь горел до самого утра, и все укладывались, таскали с места на место мешки и мешочки и одевались по-дорожному (ехать всего было около восьмидесяти верст!). Всего более раздражен был камердинер моего отца, он чувствовал всю важность укладки, с ожесточением выбрасывал все положенное другими, рвал себе волосы на голове от досады и был неприступен.

Отец мой вовсе не раньше вставал на другой день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей. За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо ее две телеги; все это было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные, все было битком набито, так что никому нельзя было порядочно сидеть.

На полдороге мы останавливались обедать и кормить лошадей в большом селе Перхушкове, имя которого лопалось в наполеоновские бюльтени. Село это принадлежало сыну "Старшего брата", о котором мы говорили при разделе. Запущенный барский дом стоял на большой дороге, окруженной плоскими безотрадными полями; но мне и эта пыльная даль очень нравилась после городской тесноты. В доме покоробленные полы и ступени лестницы качались, шаги и звуки раздавались резко, стены вторили им будто с удивлением. Старинная мебель из кунсткамеры прежнего владельца доживала свой век в этой ссылке; я E любопытством бродил из комнаты в комнату, ходил вверх, ходил вниз, отправлялся в кухню. Там наш повар приготовлял наскоро дорожный обед с недовольным и ироническим видом. В кухне сидел обыкновенно бурмистр, седой старик с шишкой на голове; повар, обращаясь к нему, критиковал плиту и очаг, бурмистр слушал его и по временам лаконически отвечал: "И то - пожалуй, что и так" - и невесело посматривал на всю эту тревогу, думая: "Когда нелегкое их пронесет".

Обед подавался на особенном английском сервизе из жести или из какой-то композиции, купленном ad hoc. Между тем лошади были заложены; в передней и в сенях собирались охотники до придворных встреч и проводов: лакеи, оканчивающие жизнь на хлебе и чистом воздухе, старухи, бывшие смазливыми горничными лет тридцать тому назад, - вся эта саранча господских домов, поедающая крестьянский труд без собственной вины, как настоящая саранча. С ними приходили дети с светло-палевыми волосами; босые и запачканные, они всё совались вперед, старухи всё их дергали назад; дети кричали, старухи кричали на них, ловили меня при всяком случае и всякий год удивлялись, что я так вырос. Отец мой говорил с ними несколько слов; одни подходили к ручке, которую он никогда не давал, другие кланялись, - и мы уезжали.

В нескольких верстах от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский староста, верхом, на опушке леса и провожал проселком. В селе, у господского дома, к которому вела длинная липовая аллея, встречал священник, его жена, причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один чувствовал человеческое достоинство, не снимал засаленной шляпы, улыбался, стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь из городских хотел подойти к нему,

Я мало видал мест изящнее Васильевского. Кто знает Кунцево и Архангельское Юсупова или именье Лопухина против Саввина монастыря, тому довольно сказать, что Васильевское лежит на продолжении того же берега верст тридцать от Саввина монастыря. На отлогой стороне - село, церковь и старый господский дом. По другую сторону - гора и небольшая деревенька, там построил мой отец новый дом. Вид из него обнимал верст пятнадцать кругом; озера нив, колеблясь, стлались без конца; разные усадьбы и села с белеющими церквами видны были там-сям; леса разных цветов делали полукруглую раму, и черезо все - голубая тесьма Москвы-реки. Я открывал окно рано утром в своей комнате наверху и смотрел, и слушал, и дышал.

При всем том мне было жаль старый каменный дом, может, оттого, что я в нем встретился в первый раз с деревней; я так любил длинную, тенистую аллею, которая вела к нему, и одичалый сад возле; дом разваливался, и из одной трещины в сенях росла тоненькая, стройная береза. Налево по реке шла ивовая аллея, за нею тростник и белый песок до самой реки; на этом песке и в этом тростнике игрывал я, бывало, целое утро - лет одиннадцати, двенадцати. Перед домом сиживал почти всегда сгорбленный старик садовник, троил мятную воду, отваривал ягоды и тайком кормил меня всякой овощью. В саду было множество ворон; гнезда их покрывали макушки деревьев, они кружились около них и каркали; иногда, особенно к вечеру, они вспархивали целыми сотнями, шумя и поднимая других; иногда одна какая-нибудь перелетит наскоро с дерева на дерево, и все затихнет… А к ночи издали где-то сова то плачет, как ребенок, то заливается хохотом… Я боялся этих диких, плачевных звуков, а все-таки ходил их слушать.

Каждый год или по крайней мере через год ездили мы в Васильевское. Я, уезжая, метил на стене возле балкона мой рост и тотчас отправлялся свидетельствовать, сколько меня прибыло. Ко я мог деревней мерить не один физический рост, периодические возвращения к тем же предметам наглядно показывали разницу внутреннего развития. Другие книги привозились, другие предметы занимали. В 1823 я еще совсем был ребенком, со мной были детские книги, да и тех я не читал, а занимался всего больше зайцем-векшей, которые жили в чулане возле моей комнаты. Одно из главных наслаждений состояло з разрешении моего отца каждый вечер раз выстрелить из фальконета, причем, само собою разумеется, вся дворня была занята и пятидесятилетние люди с проседью так же тешились, как я. В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая, что это богемские леса, читал сам о себе вслух; тем не меньше еще плотина, которую я делал на небольшом ручье с помощью одного дворового мальчика, меня очень занимала, и я в день десять раз бегал ее осматривать и поправлять. В 1829 и 30 годах я писал философскую статью о Шиллеровом Валленштейне - я из прежних игр удержался в силе один фальконет.

Впрочем, сверх пальбы, еще другое наслаждение осталось моей неизменной страстью - сельские вечера; они и теперь, как тогда, остались для меня минутами благочестия, тишины и поэзии. Одна из последних кротко-светлых минут в моей жизни тоже напоминает мне сельский вечер. Солнце опускалось торжественно, ярко в океан огня, распускалось в нем… Вдруг густой пурпур сменился синей темнотой; все подернулось дымчатым испарением, - в Италии сумерки начинаются быстро. Мы сели на мулов; по дороге из Фраскати в Рим надобно было проезжать небольшою деревенькой; кой-где уже горели огоньки, все было тихо, копыта мулов звонко постукивали по камню, свежий и несколько сырой ветер подувал с Апеннин. При выезде из деревни, в нише, стояла небольшая мадонна, перед нею горел фонарь; крестьянские девушки, шедшие с работы, покрытые своим белым убрусом на голове, опустились на колена и запели молитву, к ним присоединились шедшие мимо нищие пиферари; я был глубоко потрясен, глубоко тронут. Мы посмотрели друг на друга… и тихим шагом поехали к остерии, где нас ждала коляска. Ехавши домой, я рассказывал о вечерах в Васильевском. А что рассказывать?

Деревья сада Стояли тихо. По холмам Тянулась сельская ограда, И расходилось по домам Уныло медленное стадо. ("Юмор")

…Пастух хлопает длинным бичом да играет на берестовой дудке; мычание, блеянье, топанье по мосту возвращающегося стада, собака подгоняет лаем рассеянную овцу, и та бежит каким-то деревянным курцгалопом; а тут песни крестьянок, идущих с поля, все ближе и ближе- но тропинка повернула направо, и звуки снова удаляются. Из домов, скрыпя воротами, выходят дети, девочки встречать своих коров, баранов; работа кончилась. Дети играют на улице, у берега, и их голоса раздаются пронзительно-чисто по реке и по вечерней заре; к воздуху примешивается паленый запах овинов, роса начинает исподволь стлать дымом по полю, над лесом ветер как-то ходит вслух, словно лист закипает, а тут зарница, дрожа, осветит замирающей, трепетной лазурью окрестности, и Вера Артамоновна, больше ворча, нежели сердясь, говорит, найдя меня под липой:

Что это вас нигде" не сыщешь, и чай давно подан, и все в сборе, я уже искала, искала вас, ноги устали, не под лета мне бегать; да и что это на сырой траве лежать?., вот будет завтра насморк, непременно будет.

Ну, полноте, полноте, - говорил я, смеясь, старушке, - и насморку не будет, и чаю я не хочу, а вы мне украдьте сливок получше, с самого верху.

В самом деле, уж какой вы, на вас и сердиться нельзя… лакомство какое! сливки-то я уже и без вашего спроса приготовила. А вот зарница… хорошо! это к хлебу зарит.

И я, подпрыгивая и посвистывая, отправлялся домой.

После 1832 года мы не ездили больше в Васильевское. В продолжение моей ссылки мой отец продал его. В 1843 году мы жили в другой подмосковной, в Звенигородском уезде, верст двадцать от Васильевского. Как же было не съездить на старое пепелище. И вот мы опять едем тем же проселком; открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку, этот брод, приводивший меня двадцать лет тому назад в восторг, - вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну вот и село, и дом священника, где он сиживал rfa лавочке в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты, скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий палец под него. Священник умер, Василий Епифанов пишет отчеты и напивается в другой деревне. Мы остановились у старостихи, муж ее был на поле.

Что-то чужое прошло тут в эти десять лет; вместо нашего дома на горе стоял другой, около него был разбит новый сад. Возвращаясь мимо церкви и кладбища, мы встретили какое-то уродливое существо, тащившееся почти на четвереньках; оно мне показывало что-то; я подошел - это была горбатая и разбитая параличом полуюродивая старуха, жившая подаянием и работавшая в огороде прежнего священника; ей было тогда уже лет около семидесяти, и ее-то именно смерть и обошла. Она узнала меня, плакала, качала головой и приговаривала: "Ох, уже и ты-то как состарился, я по поступи тебя только узнала, а я т-уж, я-то, о-о-ох - и не говори!" Когда мы ехала назад, я увидел издали на поле старосту, того же, который был при нас; он сначала не узнал меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, снял шляпу и низко кланялся. Проехав еще несколько, я обернулся, староста Григорий Горский все еще стоял на том же месте и смотрел нам вслед; его высокая бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из отчуждавшегося Васильевского.

Очаровательная Роксана Нувель – яркая и эффектная цирковая актриса – унаследовала от своего знаменитого отца, талантливого фокусника, любовь к волшебству и тягу к драгоценностям. Еще ребенком она познакомилась с Люком Каллаханом, красивым молодым ирландцем с темным прошлым и непростой судьбой, несмотря на юный возраст. Они вместе росли, постигали все премудрости магического искусства и спустя несколько лет стали партнерами сначала на сцене, потом в преступлении, а затем и в любви.

Но однажды жизнь заставила Люка сделать непростой выбор: вновь скитаться по свету или поставить под удар благополучие близких ему людей…

Перевод: О. Кущ

Нора Робертс
Обманутые иллюзии

Брюсу, Дэну и Джейсону, волшебству в моей жизни

…И как хорош

Тот новый мир,

где есть такие люди!

Вильям Шекспир. "Буря"

Пролог

Молодая женщина исчезла. Это был очень старый фокус в современной обработке, но зрители все так же замирали от изумления. Простофили-фермеры на карнавале или лоснящаяся толпа Рейдио-Сити – всех их было одинаково легко обмануть.

Ступив на стеклянный пьедестал, Роксана почувствовала, как зал замер в предвкушении чуда, на серебряном лезвии между надеждой и неверием. Все: от президента до слуги – подались вперед на своих креслах.

Все равны перед магией.

Так говорил Макс, вспомнила она. Много, много раз.

Среди кружащегося дыма и танцующих лучей пьедестал медленно поднимался, торжественно поворачиваясь под звуки Голубой рапсодии Гершвина. Полный оборот вокруг своей оси, чтобы все смогли хорошо разглядеть прозрачный, как лед, постамент со стройной женщиной на нем. И забыть, что их вот-вот обманут.

Представление, учил ее Макс, – это грань между шарлатанством и искусством.

Соответственно музыке Роксана надела темно-синее блестящее платье, которое плотно облегало ее длинное, гибкое тело – так плотно, что ни один внимательный зритель не поверил бы, что под украшенным блестками шелком есть еще что-нибудь, кроме кожи. В длинных рыжих волосах, как в каскаде огня, сияли тысячи перламутровых звездочек.

Огонь и лед. Как они могут сочетаться в одной женщине? – невольно спрашивали себя люди.

Как во сне или в трансе, ее глаза были – или казались – закрытыми, а тонкое лицо запрокинуто вверх, к украшенному звездами потолку сцены.

Пьедестал все поднимался, а ее руки теперь медленно и плавно двигались под музыку, пока не замерли вверху, над головой. Изумительное зрелище, но и практическая необходимость – иначе волшебство не сможет состояться.

Она знала, что это был красивый номер. Дым, огни, музыка, прекрасная волшебница. Ее привлекала театральность происходящего, хотя и забавляло то, что для публики она невольно становилась извечным символом прекрасной одинокой женщины, замершей на пьедестале выше всех мужских тревог и стремлений.

Одновременно этот номер был и чертовски сложен. Для него требовался отличный самоконтроль и чувство времени с точностью до доли секунды. Но даже те, кому повезло достать билеты в первый ряд, не смогли бы разглядеть и тени напряжения на ее безмятежном лице. Никто из них не знал, сколько утомительных часов она провела, оттачивая и повторяя каждый жест из этого номера сначала на бумаге, потом на сцене. Бесконечные и безжалостные репетиции.

Медленно и плавно она поворачивалась, наклонялась, раскачивалась под музыку Гершвина. Танец без партнера в десяти футах над сценой, весь из красок и легких движений. Из зала послышался восхищенный шепот, кто-то зааплодировал.

Они прекрасно видели ее сквозь голубоватый дым и кружившиеся огни. Блестящее темное платье, струящиеся огненные волосы, светлая алебастровая кожа…

И вдруг вздох изумления пронесся по залу – она исчезла. Она исчезла, а на пьедестале рычал и бил передними лапами гибкий бенгальский тигр.

На мгновение воцарилась тишина, та самая упоительная для актера тишина, когда весь зал затаил дыхание от восхищения и за которой грянет овация. Аплодисменты не затихали, пока пьедестал не опустился на прежнее место. Огромная кошка спрыгнула вниз и мягко двинулась вперед по сцене. У черного ящика тигр остановился и опять зарычал, отчего какая-то женщина в первом ряду нервно захихикала. Как по команде все четыре стенки ящика разом упали.

И там оказалась Роксана, уже не в блестящем синем платье, а в серебряном костюме кошки. Она раскланялась так, как ее учили почти с самого рождения, – грациозно и с шиком.

Гром успеха еще гремел над залом, когда она вскочила на тигра верхом, и они вдвоем скрылись за кулисами.

– Отличная работа, Оскар, – с легким вздохом она наклонилась и почесала кошку за ушами.

– Ты отлично выглядишь, Рокси, – ее большой и мощный ассистент защелкнул поводок на блестящем ошейнике Оскара.

– Спасибо, Мышка, – слезая со спины тигра, она откинула волосы за спину. Помещения за сценой были уже закрыты для посторонних. Ее помощники соберут реквизит и укроют его от излишне любопытных глаз. Пресс-конференция назначена на завтра, сейчас она не хочет видеть репортеров. Роксана мечтала о бутылке ледяного шампанского и массажной ванне с обжигающе горячей водой.

В одиночестве.

Задумавшись, она сжала руки – старая привычка, которую, как думал Мышка, она переняла у отца.

– Я почему-то нервничаю, – со смешком проговорила Роксана. – Всю ночь мне какая-то чертовщина мерещилась. Словно кто-то смотрит в затылок…

– Ну а… – Мышка не уходил, а Оскар, пользуясь моментом, терся о его колени. Мышка никогда не был хорошим оратором, а сейчас и вовсе не знал, что сказать. – У тебя там гости, Рокси. В костюмерной.

– Да? – Она нахмурилась, и между бровями появилась тонкая нетерпеливая морщинка. – Кто именно?

– Золотко, выйди поклонись еще раз. – Лили, приемная мать и постоянная ассистентка Роксаны на сцене, подбежав, схватила ее за руку. – Это фурор! Ты всех потрясла, – она промокнула платочком глаза, стараясь не задеть накладные ресницы. – Макс так гордился бы тобой!

Внутри у Роксаны что-то сжалось, а к горлу подступили слезы. Но они не навернулись на глаза: Роксана никогда не позволяла себе плакать на людях. Она повернулась и пошла обратно, к аплодирующей публике, спросив через плечо:

– Так кто меня ждет? – Но Мышка уже уводил большую кошку.

Хозяин не напрасно учил его, что, если хочешь выжить, надо уметь вовремя промолчать.

Десять минут спустя, сияя от успеха, Роксана открыла дверь в свою уборную. На нее обрушилась волна двух запахов: роз и грима. Эта смесь ароматов стала для нее настолько привычной, что она вдыхала ее, как свежий воздух. Но сейчас к знакомому букету примешивалось еще что-то: острый запах дорогого табака. Изысканного, экзотического, французского. Ее пальцы дрогнули на дверной ручке, и толчком она распахнула дверь настежь.

Только один человек на свете был связан для нее с этим ароматом. Один мужчина, любивший курить тонкие французские сигары.

Увидев его, она ничего не сказала. Он поднялся со стула, оторвавшись от ее шампанского и своей сигары, а она молчала. О боже, как было волнующе и страшно снова увидеть его тонко очерченные губы, скривившиеся в знакомой усмешке, встретить взгляд его неправдоподобно синих глаз…

У него все те же длинные волосы, грива черных, отброшенных с лица, вьющихся волос. Даже ребенком он был удивительно красив – этакий цыганенок с глазами, которые умели казаться то горячими, то ледяными. Годы лишь подчеркнули одухотворенность его прекрасного лица – продолговатого, с голубыми тенями под глазами и маленькой ямочкой на подбородке. Знакомый облик приобрел теперь оттенок трагизма.

Женщины всегда хотели его и домогались его внимания.

И она. Да, она тоже, и еще как!

Пять лет прошло с тех пор, как она видела в последний раз эту улыбку, играла этими густыми прядями, уступала натиску этих сильных губ. Пять лет, чтобы оплакать, относить траур и начать ненавидеть.

"Почему он не умер?" – подумала Роксана, неохотно закрывая дверь за спиной. У него даже не хватило порядочности пасть жертвой какой-нибудь из тех разнообразных и жутких трагедий, которые мерещились ей все эти годы.

И как ей быть с этим ужасным влечением, которое она почувствовала опять, едва взглянув на него?

– Роксана, – самообладание не подвело Люка, и его голос даже не дрогнул. Много лет он наблюдал за ней. Сегодня, стоя за сценой, он рассмотрел каждое ее движение. Оценивая, взвешивая. Любя. Но только теперь, лицом к лицу, он понял, насколько же она красива. – Это было хорошее шоу. Удачный финал.

А. Герцен
Былое и думы

«Былое и думы» - мемуары, своеобразный лирико-философ-ский роман, по широте охвата жизни, по полноте, разнообразию и яркости изображённых явлений не имеющий себе равных во всей мировой литературе. Особенно поразительна портретная галерея, созданная Герценом
Книга Герцена начинается с рассказов его няньки о мытарствах семьи Герцена в Москве 1812 г., занятой французами (сам А. И. тогда - маленький ребенок); кончается европейскими впечатлениями 1865 - 1868 гг. Собственно, воспоминаниями в точном смысле слова «Былое и думы» назвать нельзя: последовательное повествование находим, кажется, только в первых пяти частях из восьми (до переезда в Лондон в 1852 г.); дальше - ряд очерков, публицистических статей, расположенных, правда, в хронологическом порядке. Некоторые главы «Былого и дум» первоначально печатались как самостоятельные вещи («Западные арабески», «Роберт Оуэн»). Сам Герцен сравнивал «Былое и думы» с домом, который постоянно достраивается: с «совокупностью пристроек, надстроек, флигелей».

Алекса́ндр Ива́нович Ге́рцен (25 марта 1812, Москва - 9 января 1870, Париж) - русский публицист, писатель, философ.

Литературная деятельность Герцена началась ещё в 1830-х годах. В «Атенее» за 1830 год (II т.) его имя встречается под одним переводом с франц. Первая статья, подписанная псевдонимом Искандер, напечатанная в «Телескопе» за 1836 год («Гофман»). К тому же времени относится «Речь, сказанная при открытии вятской публичной библиотеки» и «Дневник» (1842). Во Владимире написаны: «Зап. одного молодого человека» и «Ещё из записок молодого человека» («Отд. Зап.», 1840-41; в этом рассказе в лице Трензинского изображен Чаадаев). С 1842 по 1847 год помещает в «От. Зап.» и «Современнике» статьи: «Дилетантизм в науке», «Дилетанты-романтики», «Цех учёных», «Буддизм в науке», «Письма об изучении природы». Здесь Герцен восставал против учёных педантов и формалистов, против их схоластической науки, отчуждённой от жизни, против их квиетизма. В статье «Об изучении природы» мы находим философский анализ различных методов знания. Тогда же Герценом написаны: «По поводу одной драмы», «По разным поводам», «Новые вариации на старые темы», «Несколько замечаний об историческом развитии чести», «Из записок доктора Крупова», «Кто виноват?», «Сорока-воровка», «Москва и Петербург», «Новгород и Владимир», «Станция Едрово», «Прерванные разговоры». Из всех этих произведений, поразительно блестящих, и по глубине мысли, и по художественности и достоинству формы, - особенно выделяются: повесть «Сорока воровка», в которой изображено ужасное положение «крепостной интеллигенции», и роман «Кто виноват», посвященный вопросу о свободе чувства, семейных отношениях, положении женщины в браке. Основная мысль романа заключается в том, что люди, основывающие свое благополучие исключительно на почве семейного счастья и чувства, чуждые интересов общественных и общечеловеческих, не могут обеспечить себе прочного счастья, и оно в их жизни всегда будет зависеть от случая.

Из произведений, написанных Герценым за границей, особенно важны: письма из «Avenue Marigny» (первые напечатаны в «Современнике», все четырнадцать под общим заглавием: «Письма из Франции и Италии», изд. 1855 года), представляющие замечательную характеристику и анализ событий и настроений, волновавших Европу в 1847-1852 годах. Здесь мы встречаем вполне отрицательное отношение к западноевропейской буржуазии, её морали и общественным принципам и горячую веру автора в грядущее значение четвёртого сословия. Особенно сильное впечатление и в России, и в Европе произвело сочинение Герцена: «С того берега» (первоначально по-немецки «Vom andern Ufer» Гамб., 1850; по-русски, Лондон, 1855; по-франц., Женева, 1870), в котором Герцен высказывает полное разочарование Западом и западной цивилизацией - результат того умственного переворота, которым закончилось и определилось умственное развитие Герцена в 1848-1851 годах. Следует ещё отметить письмо к Мишле: «Русский народ и социализм» - страстную и горячую защиту русского народа против тех нападок и предубеждений, которые высказывал в одной своей статье Мишле. «Былое и думы» - ряд воспоминаний, имеющих частью характер автобиографический, но дающих и целый ряд высокохудожественных картин, ослепительно-блестящих характеристик, и наблюдений Герцена из пережитого и виденного им в России и за границей.

Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) Герцен Александр Иванович

А. И. ГЕРЦЕН И ЕГО «БЫЛОЕ И ДУМЫ»

Более ста лет назад, в 1854 году, в Вольной русской типографии в Лондоне вышла в свет книга под названием «Тюрьма и ссылка. Из записок Искандера». Это были первые печатные страницы выдающегося произведения русской и мировой литературы - «Былого и дум» А. И. Герцена.

Великий русский писатель-демократ, ближайший наследник декабристов и один из учителей революционных разночинцев 60-х годов, Герцен прошел сложный путь идейного развития; ему были свойственны противоречия, обусловленные исторической обстановкой тех лет в России и на Западе, но это был процесс непрерывного идейного роста. Герцен неуклонно приближался к познанию научных законов развития природы и общества. Era деятельность всегда была неразрывно связана с передовыми устремлениями русского общества, с освободительной борьбой народа против самодержавно-крепостнического строя.

В большом и многостороннем опыте Герцена как писателя и борца отразился знаменательный исторический процесс - переход к новому этапу в развитии русской революции. Одна из самых значительных фигур среди дворянских революционеров, Герцен в результате длительных и мучительных идейных исканий пришел в лагерь Чернышевского и Добролюбова и закончил свой путь как выдающийся деятель революционной крестьянской демократии.

В. И. Ленин назвал Герцена одним из предшественников русской революционной социал-демократии. В статье «Памяти Герцена», написанной в 1912 году, Ленин с исключительной полнотой и четкостью определил место Герцена в истории русского революционного движения и общественной мысли, ведущие тенденции мировоззрения писателя, то, что в его взглядах и деятельности принадлежало народу. (3)

Страстный революционный борец сочетался в Герцене с мыслителем, философом-материалистом. Ленин оставил исчерпывающую оценку значения философских исканий Герцена, который еще в 40-х годах, в условиях крепостной России, «сумел подняться на такую высоту, что встал в уровень с величайшими мыслителями своего времени».

Замечательный художник-реалист, автор всемирно-известных мемуаров и ряда других произведений, Герцен был крупнейшим публицистом, основателем вольной русской прессы за границей. Тонкий и проницательный критик и теоретик искусства, он оставил глубокий след в развитии русской и мировой эстетической мысли.

В литературной борьбе своего времени Герцен играл видную роль как один из наиболее демократических русских писателей 40–60-х годов. В его взглядах на литературу и искусство отразились наиболее прогрессивные традиции русской критической и эстетической мысли, традиции Пушкина, декабристов, Белинского, эстетические принципы русской революционной демократии 60-х годов. Герцен горячо и последовательно отстаивал принципы передового реалистического искусства, справедливо усматривал в правдивом, обличительном слове художника-реалиста могучее средство революционной борьбы.

Преследуемый царским правительством, лишенный возможности вести революционную пропаганду, Герцен был вынужден покинуть свою родину, чтобы в эмиграции продолжать борьбу за свободу родного народа. Он уехал из России накануне больших революционных событий в Европе. Его знакомство с буржуазной цивилизацией Запада, с культурой и общественным укладом крупнейших европейских стран проходило в грозовые дни нарастания революционной волны 1848 года. Вскоре Герцен стал свидетелем одной из самых трагических страниц европейской и мировой истории - торжества реакции, потопившей в крови восстание пролетариата.

Поражение революции 1848 года в Западной Европе глубоко потрясло Герцена. Тяжелые и мучительные переживания, вызванные крушением «гениального вдохновения парижского народа», как называл он баррикады памятного года, трагическое изживание былых социальных надежд, связанных с революционностью европейской буржуазной демократии, совпало с крушением личной жизни Герцена. Осенью 1851 года во время кораблекрушения погибают его мать и сын, 2 мая 1852 года в Ницце умирает жена. «Все рухнуло: общее и личное, европейская революция и домашний кров, свобода (4) мира и личное счастье Камня на камне не осталось от прежней жизни».

В августе 1852 года, после скитаний по Европе, Герцен приехал в Лондон. «Я не думал прожить в Лондоне больше месяца», - вспоминал он впоследствии; однако ему предстояло провести в столице Англии почти тринадцать лет. И трудно сказать, была ли когда-нибудь раньше жизнь Герцена столь напряженной и страстной, его деятельность столь кипучей и неутомимой, как именно в эти годы лондонской эмиграции.

«…Надобно было, - писал Герцен, - во что б ни стало снова завести речь с своими, хотелось им рассказать, что тяжело лежало на сердце. Писем не пропускают - книги сами пройдут; писать нельзя - буду печатать, и я принялся мало-помалу за «Былое и думы» и за устройство русской типографии ».

Рассказ о своей жизни стал частью великого революционного дела Герцена. Вершина его художественного творчества, «Былое и думы» явились величайшей летописью общественной жизни и революционной борьбы в России и Западной Европе на протяжении нескольких десятилетий - от восстания декабристов до кануна Парижской Коммуны. С огромной художественной силой, законченностью и полнотой «Былое и думы» запечатлели облик Герцена, все пережитое и передуманное им, его искания и борьбу, его кипучую страсть революционера, его яркую мечту о свободной родине

Записки Герцена были одной из тех книг, по которым изучали русский язык Маркс и Энгельс. К «Былому и думам», как и к публицистическим статьям и философским работам Герцена, обращался В. И. Ленин. В красочных картинах и образах «былого», в глубоких раздумьях писателя-философа, то скорбных, то призывно страстных, перед нами проходит та сложная и противоречивая «духовная драма Герцена», которая, как указывал В. И. Ленин, была «порождением и отражением» целой «всемирноисторической эпохи».

«Поэт и художник, - писал Герцен в «Былом и думах», - в истинных своих произведениях всегда народен. Что бы он ни делал, какую бы он ни имел цель и мысль в своем творчестве, он выражает, волею или неволею, какие-нибудь стихии народного характера…» Эти слова целиком относятся к художественной автобиографии Герцена, которую в полной мере можно назвать книгой о русском народе, его жизни, его истории, его настоящем и будущем. Это - подлинная «энциклопедия русской жизни» середины прошлого столетия. Идейное содержание «Былого и дум» исключительно велико и многосторонне. Нет ни одного сколько-нибудь важного момента в развитии (5) передовой русской мысли того времени, который бы не нашел своего отражения в повествовании Герцена. Жизнь передового русского общества после поражения восстания декабристов, идейная борьба 40-х годов, поиски правильной революционной теории, появление в русском освободительном движении разночинной интеллигенции, ее место в общественно-политической борьбе 60-х годов - каждая из этих сторон русской действительности освещена в «Былом и думах» в тесной связи с рассказом о жизни и духовном развитии самого Герцена, его неустанной борьбе с самодержавием. Самая яркая фигура 40-х и 50-х годов, Герцен, по словам Горького, «воплощает в себе эту эпоху поразительно полно, цельно, со всеми ее недрстатками и со всем незабвенно хорошим»

Чувство глубокой любви к России пронизывает страницы «Былого и дум» и согревает воспоминания великого патриота о далекой родине; оно сохраняется Герценом даже в рассказах о самых мрачных днях его прошлого По словам самого писателя, в «Былом и думах» «при ненависти к деспотизму сквозь каждую строку видна любовь к народу» (письмо к И. С. Тургеневу, 18 января 1857 г.).

Глубоким, проницательным взглядом смотрел Герцен и на жизнь Западной Европы «перед революцией и после нее», видел кровавую расправу реакции с восставшим народом, торжество сытого, ограниченного буржуа-мещанина, лицемерие буржуазной демократии, прикрываемое громкой либеральной фразой, и рост массового движения революционного пролетариата «Былое и думы» показывают борьбу Герцена в огне революционных событий Запада, лондонский период его эмиграции, идейное развитие великого демократа в направлении к научному социализму.

Герцен говорил, что «чем кровнее, чем сильнее вживется художник в скорби и вопросы современности - тем сильнее они выразятся под его кистью» (письмо к М. П. Боткину, 5 марта 1859 г.). Именно активное участие Герцена в революционно-освободительном движении, в напряженных исканиях передовой русской общественной мысли и явилось источником величайшей худоЖеттвенной силы «Былого и дум» и всего литературного творчества писателя.

Через свой личный жизненный опыт Герцен стремился познать закономерности исторического развития Историзм искандеровских воспоминаний исходил из тонкого, необычайно глубокого понимания происходящих событий и самой эпохи. В социальной действительности своего времени Герцен пытливо ищет силы, обусловившие наблюдаемые им явления Этот глубокий историзм «Былого и дум» - (6) величайшее завоевание художественных мемуаров во всей мировой литературе. Исторические конфликты и события здесь перестали служить лишь фоном автобиографического рассказа.

Стремление рассказать о своей жизни, своих впечатлениях, мыслях, чувствах всегда сопутствовало художественным замыслам и начинаниям Герцена. По словам еще молодого Герцена, для него не было «статей, более исполненных жизни и которые бы было приятнее писать», чем воспоминания (письмо к Н. А. Захарьиной, 27 июля 1837 г). Но ранние очерки и наброски автобиографического характера не могли удовлетворить его - и не только потрму, что он был не в состоянии рассказать тогда о своем участии в революционно-освободительной борьбе передового русского общества» связи с непреодолимыми цензурными препятствиями. Узость и ограниченность социальной базы, на которую опирался самый опыт револю-ционной деятельности Герцена как в 30-е годы, непосредственно после разгрома декабристского движения, так и в 40-е, лишали его возможности рассматривать свою биографию в широком плане борьбы с деспотическим самодержавно-крепостническим строем. Автобиографические начинания молодого Герцена даже в лучших своих страницах неизбежно оставались в рамках художественной исповеди дворянского революционера. Перед Герценом-писателем не возникала тогда проблема выразить в рассказе о своей жизни освободительные устремления всего народа, проблема того «отражения истории», которое он сам впоследствии будет усматривать в «Былом и думах». Уровень развития революционного движения в России в 30-х и 40-х годах не позволял Герцену в борьбе передовых сил тогдашнего русского общества видеть в полной мере проявление освободительной борьбы самого народа.

Сложная творческая история «Былого и дум» отразила противоречивый путь Герцена-мыслителя и революционера в годы перелома его мировоззрения, завершившегося полной победой демократа над колебаниями в сторону либерализма.

Герцен начук- цисать свои мемуары в лондонском одиночестве 1852 года. Поводом, первым толчком, побудившим его оглянуться на свое былое, явилась наболевшая потребность рассказать «страшную историю последних лет жизни». Ранние замыслы записок ограничивались трагическими событиями семейной жизни Герцена. Мемуары были тогда его «надгробным памятником», в них он хотел запечатлеть все «слышанное и виденное» им, все «наболевшее и выстраданное». В конце первой недели работы перо писателя выводит лаконичный и волнующий заголовок будущего труда - «Былое и думы». В эпиграфе одного из ранних предисловий к мемуарам Герцен (7) написал: «Под сими строками покоится прах сорокалетней жизни, окончившейся прежде смерти». Но случилось иначе, и книга Герцена стала не «надгробием» былому, а памятником его борьбы и больших идейных побед.

Позднее Герцен вспоминал, как родились первые страницы «Былого и дум»: «Я решился писать; но одно воспоминание вызывало еотни других; все старое, полузабытое воскресало: отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка… Я не имел сил отогнать эти тени»

Мемуары захватили писателя; несмотря на то что работа над ними совпала с организацией Вольной русской типографии, постоянно отвлекавшей и время, и силы, и интересы Герцена, он настойчиво продолжал писать главу за главой. Выдающийся успех первых отрывков из «Былого и дум» окрылил писателя. Но прежде чем печатать в «Полярной звезде» ту или иную главу мемуаров, Герцен снова и снова возвращался к работе над ней.

Особенно долго и упорно он работал над главами о 40-х годах, заключавшими в себе рассказ об идейной борьбе в кругу русской интеллигенции, деятельным участником которой был он сам. «Писать «Записки», как я их пишу, - признавался Герцен в письме к М. К. Рейхель от 23 декабря 1857 года, - дело страшное, но они только и могут провести черту по сердцу читающих, потому что их так страшно писать… Сто раз переписывал главу… о размолвке, я смотрел на каждое слово, - каждое просочилось сквозь кровь и слезы… Вот… вам отгадка, почему и те, которые нападают на все писанное мною, в восхищении от «Былого и дум», - пахнет живым мясом».

«Кровью и слезами» Герцен рассказал о Западной Европе 40– 60-х годов, в частности о революционных событиях во Франции в 1848 году. Один из значительных разделов мемуаров составили художественные портреты «горных вершин» европейского освободительного движения и очерки о жизни и борьбе лондонской эмиграции - пестрой «вольницы пятидесятых годов».

В серии очерков о русских общественных и политических деятелях автор «Былого и дум» запечатлел жизнь русской революционной эмиграции 50–60-х годов. История создания Вольной русской типографии и знаменитой газеты Герцена - Огарева «Колокол» переплеталась в этих очерках с выразительными художественными характеристиками и портретными зарисовками современников Герцена.

Заключительные части «Былого и дум» отразили глубокий перелом, который произошел в мировоззрении Герцена в 60-х годах. Он увидал революционный народ в самой России и «безбоязненно встал (8) на сторону революционной демократии против либерализма». Расставаясь со своими записками, Герцен сумел передать в них предчувствие новой исторической эпохи. Последние строки мемуаров писались незадолго до писем «К старому товарищу» (1869), получивших в статье Ленина «Памяти Герцена» высокую оценку как свидетельство нового, высшего этапа в развитии мировоззрения Герцена Заключительные части и главы мемуаров ярко показывают, что Герцен приближался к пониманию исторической роли западноевропейского рабочего класса. Кончая рассказ о «былом» и настоящем, Герцен смело заглянул в будущие судьбы России и Европы.

В 1866 году, в предисловии к четвертому, заключительному, тому отдельного издания «Былого и дум», Герцен предельно четко формулировал свое понимание в основном уже написанных им мемуаров: «Былое и думы» - не историческая монография, а отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге». Знаменательно, что это классическое определение созрело в сознании Герцена в завершающий период его длительной работы над мемуарами. Разумеется, оно применимо к «Былому и думам» и в целом, но сознательная установка писателя на «отражение истории» в своей биографии тесно связана главным образом с последними частями и главами мемуаров, содержанием которых явилась прежде всего общественная жизнь Герцена. Он пришел в эти годы к такой форме записок, которая почти полностью исключала рассказы об интимных переживаниях и личных драмах. Это были годы его мучительных отношений с Тучковой и вызванных ими бесконечных семейных конфликтов, между тем даже имени Тучковой не появляется в мемуарах. Изменилось также само соотношение воспоминаний и непосредственных откликов на современность. Теперь «былое» в значительной степени сменяется в записках настоящим, воспоминания уступают место злободневным «думам» и размышлениям.

Части и главы, относящиеся к 60-м годам, содержат значительную переоценку ценностей, именно здесь особенно выпукло выступают связанные с духовным развитием Герцена внутренние противоречия в характере, содержании и отдельных идейных положениях мемуаров.

В 60-х годах Герцен не мог удовлетворяться прежним освещением событий, поэтому он нередко в своих записках полемизирует сам с собою. Так, культ передовой дворянской интеллигенции, столь ярко отразившийся на страницах «Былого и дум», посвященных декабристам, или в главах о 30–40-х годах, уступает теперь место пристальному и с каждым годом все более сочувственному вниманию к русской демократической молодежи, к ее воззрениям на жизнь, к (9) ее быту, но главное - к ее роли в развитии русской революции. В седьмой части «Былого и дум» Герцен пишет о разночинной интеллигенции 60-х годов, как о «молодых штурманах будущей бури»; как известно, эта высокая оценка писателем нового революционного поколения цитируется Лениным в его статье «Памяти Герцена». При всех критических замечаниях по адресу «нигилистов» из молодой эмиграции Герцен не может не признать могучую силу, которую представляют революционеры-разночинцы 60-х годов в русском освободительном движении. Ему становится очевидным, что надежды, которые ранее связывались им с передовыми кругами русского дворянства, в значительной мере оказались несостоятельными

«Былое и думы», наряду с «Письмами из Франции и Италии» и книгой «С того берега», с полным правом можно рассматривать как памятник духовной драмы Герцена после поражения революции 1848 года. Но в отличие от «Писем из Франции и Италии» и «С того берега» в «Былом и думах» ярко отражена дальнейшая идейная эволюция Герцена, которая привела его под конец жизни не к либерализму (как многих буржуазных демократов Западной Европы эпохи революции 1848 года), а к демократизму, к глубокому интересу и пристальному вниманию к революционной борьбе западноевропейского пролетариата и к деятельности руководимого Марксом и Энгельсом Интернационала.

В последних главах «Былого и дум» наряду с резкой критикой западноевропейской буржуазно-демократической интеллигенции 40-х годов, которая «народа не знала», как и ее не знал народ, Герцен пересматривает свое прежнее понимание перспектив исторического развития Европы. Он оценивает отныне исторические судьбы всего человеческого общества взглядом, полным оптимизма и уверенности в будущем, поскольку с каждым днем все более убеждается в том, что эти судьбы находятся в руках «работников», то есть класса пролетариев. Интерес к «работническому населению» Италии, Франции, Швейцарии проходит через весь «путевой дневник» заключительной части «Былого и дум». В главе «Venezia la bella», написанной в марте 1867 года, Герцен решительно утверждает, что через «представительную систему в ее континентальном развитии», то есть, по существу, через буржуазный строй, «часть Европы» прошла, «другая пройдет, и мы, грешные, в том числе». И если в 1848 году воцарение буржуазных отношений ужасало его, то в конце 60-х годов Герцен вплотную подходит к мысли, что само развитие капитализма создает условия для своего уничтожения и установления нового, социалистического строя. В статьях цикла «К старому товарищу» глубокий ана(10)лиз современного Герцену буржуазного общества завершается знаменательным выводом о том, что «конец исключительному царству капитала и безусловному праву собственности так же пришел, как некогда пришел конец царству феодальному и аристократическому». В предсмертных письмах к Огареву Герцен с гениальной проницательностью предсказывает историческую победу французского пролетариата - Парижскую Коммуну.

В свете общепринятых представлений о мемуарной литературе записки Герцена явились необычным, не укладывающимся в традиционные понятия жанровых категорий произведением Герцен как бы стирает грани между мемуарами и беллетристическим повествованием.

«Былое и думы» представляет собой сложное сочетание различных жанровых форм, мемуара и исторического романа-хроники, дневника и писем, художественного очерка и публицистической статьи, сюжетно-новеллистической прозы и биографии. Смешение жанров внутри мемуарного обрамления было связано с особенностями всей стилевой структуры «Былого и дум». Герцен еще в 30-х годах отмечал странную «двойственность» своих литературных опытов: «…одни статьи выходят постоянно с печатью любви и веры… другие - с клеймом самой злой, ядовитой иронии» (письмо к Н. А. Захарьиной, 13 января 1838 г.). В «Былом и думах» «самая злая, ядовитая ирония» переплелась с утверждением бодрого, мятежного начала в единое, цельное восприятие мира революционером-демократом.

Герценовское повествование постоянно перемежается с отступлениями, в которых рассказчик уступает место публицисту, историку, философу, политику, делится с читателем своими мыслями и переживаниями в связи с тем или иным воспоминанием, событием, встречей. Вокруг «исповеди», «около» и «по поводу» ее, говоря словами Герцена, «собрались там-сям схваченные воспоминания из былого, там-гям остановленные мысли из дум».

Широко использованы в «Былом и думах», кяк сушественное звено всего повествования, мемуарные свидетельства, часто без указания источника. Обращение к историческим запискам и воспоминаниям отвечало творческим задачам писателя Тяготение к автобиогра-физму в собственной литературной деятельности постоянно вызывало все возрастающий интерес Герцена к мемуарным памятникам XVIII и начала XIX века, особенно - эпохи революции и наполеоновских войн, к биографиям и запискам декабристов, к воспоминаниям современников. Он смело говорит о событиях, происходивших без личного (11) участия рассказчика, переплавляет в едином течении рассказа несколько различных эпизодов, почерпнутых в мемуарах. Так построена, например, вся первая глава «Былого и дум» рассказы Веры Артамоновны смешались с семейными преданиями, воспоминания отца - с собственными переживаниями автора. Так строится образ Николая I: личные впечатления растворили в себе восприятие императора современниками.

«Каждый большой художник должен создавать и свои формы» - обронил как-то Лев Толстой и проиллюстрировал свою мысль «всем лучшим в русской литературе». Среди других классических произведений с «совершенно оригинальной» формой им были названы тогда «Былое и думы».

Искусство Герцена пролагало новые пути художественным запискам. «Былое и думы» оказали глубокое влияние на будущие судьбы художественной автобиографии в русской литературе, а также революционной мемуаристики, характерной чертой которой становится сознательное стремление автора через свой личный опыт передать поступь всего революционного движения, в судьбе людей запечатлеть судьбу народа, не заслоняя собою, своим личным мировосприятием исторические сдвиги эпохи. На традициях «Былого и дум», продолжая и углубляя их, создавались такие крупнейшие памятники русских художественных мемуаров, как «История моего современника» Короленко и автобиографическая трилогия Горького.

Мемуарный характер «Былого и дум» отнюдь не означал, что Герцен пассивно изображал действительность, что в его творчестве не было той художественной типизации, которую мы находим в повествовательных жанрах. Напротив, понятие художественной автобиографии предполагает творческое обобщение исторически подлинных явлений и событий. Не снижая документальной точности и достоверности описания, Герцен поднимал его до значения художественного исторического полотна большой впечатляющей силы и правды. Портрет вятского сатрапа Тюфяева, сподвижника Аракчеева и Клейнмихеля, у Герцена вырастает в яркий художественный образ, равный по силе собирательным типам Гоголя и Щедрина. Тюфяев показан в мемуарах как законченное, предельно сконцентрированное выражение самодержавно-крепостнического произвола. Старик Яковлев с неменьшей характерностью воплощал собою эпоху старого русского барства. Между тем это реальные, исторические лица. Художественный талант Герцена сказался не только в мастерстве, с которым написаны портреты, но и в самом творческом внимании писателя (12) именно к Тюфяеву, который сам по себе служил обобщающим типом николаевской России, родственным и гоголевскому городничему и «помпадурам» Щедрина.

Типичность «героев» мемуаров явилась существенной стороной художественной характеристики всей портретной галереи «Былого и дум». Из огромного запаса жизненных впечатлений и наблюдений Герцен выбирает наиболее типические моменты, показывающие каждый образ или сюжетную ситуацию в самых важных и характерных чертах.

«Мое восстановление верно, - писал он Тургеневу о портрете жены в записках, - и только отпало то, что должно отпасть: случайное, ненужное, несущественное..» (письмо от 25 декабря 1856 г.). В этих немногих словах выразительно раскрывается художественный метод писателя-мемуариста. Даже на страницах, создававшихся вслед за описываемыми событиями (в главах последних трех частей), характерная непосредственность воспоминания нарушается известным творческим домыслом, то сгущающим краски, то резче оттеняющим авторскую мысль, то просто служащим для литературного оживления рассказа.

Вместе с тем Герцен всегда сам предостерегал себя от опасности «дать всему другой фон и другое освещение», признавался, что ему «не хотелось стереть» на всем «оттенок своего времени и разных настроений».

Уровень художественной объективности и правдивости воспоминания в конечном счете определяется идейными убеждениями автора. Быть может, в других мемуарах той эпохи меньше фактических неточностей, чем в «Былом и думах», но перемещение исторической перспективы, смешение важного со случайным, тенденциозность освещения заслоняют в них объективное содержание событий, искажают действительность. «Факт - еще не вся правда, - говорил Горький, - он - только сырье, из которого следует выплавить, извлечь настоящую правду искусства».

Герцен был прав, когда, завершая работу над «Былым и думами», говорил, что они «так сильно действовали оттого, что краски верны» (письмо к сыну, 16 июня 1868 г.) Этих «верных красок» не могло быть у писателя-мемуариста, не связанного с передовым общественным движением, далекого от освободительной борьбы народа. «Былое и думы» мог написать только художник-демократ, писатель передового революционного мировоззрения, только у него могла возникнуть сама идея «отражения истории в человеке». (13)

Своеобразна композиция «Былого и дум». Хроникалыш-автобио-графический стержень заменяет в мемуарах Герцена последовательное развитие цельного сюжета. Такое построение «Былого и дум» не случайно: оно отражает, как замечает Герцен, нестройность самого жизненного процесса: «Я-. вовсе не бегу, - пишет он, - от отступлений и эпизодов, - так идет всякий разговор, так идет самая жизнь». Герцен справедливо утверждал, что «в совокупности этих пристроек, надстроек, флигелей единство есть », единство того же жизненного процесса, а не формального композиционного плана.

Композиционный «беспорядок» мемуаров, разнообразие литературных форм, к которому прибегает автор, им объясняется тесной связью и зависимостью своего повествования от разнообразия самих жизненных явлений, от диалектического единства в них случайности и последовательности. В многоплановом и сложном строении мемуаров Герцен отстаивал художественную стройность произведения.

Глубоко веря в общественную действенность искусства, Герцен использует все богатства литературных приемов и жанров, всю многотональность художественного слова с целью максимального воздействия на ум и чувства читателя. Он был художником-публицистом, и в публицистической заостренности художественных произведений писателя и прежде всего «Былого и дум» ярко проявилось своеобразие его стиля.

Весьма показательно, что публицистичность «Былого и дум» резко возрастает к концу автобиографии, когда окончательно распался первоначальный замысел интимной «исповеди». Публицистика мемуаров в лучших своих страницах достигает большой художественной силы. Отдельные главы «Былого и дум» нередко напоминают по своему характеру законченные публицистические статьи. Так, яркой публицистической статьей является, например, главка «Post scriptum» из «Западных арабесок», содержащая блестящую характеристику уклада буржуазно-мещанской Европы после революции 1848 года. Главу о Прудоне (в той же пятой части) Герцен дополняет публицистическим «Рассуждением по поводу затронутых вопросов». Такой же характер носят главы шестой части - известный очерк о Роберте Оуэне и статья «Джон-Стюарт Милль и его книга «On liberty» и т. д. Близость стилевой манеры «Былого и дум» к публицистическим статьям Герцена в «Колоколе» проявилась и в самом факте первоначальной публикации ряда отрывков из записок на страницах газеты.

Наряду с публицистичностью художественному таланту Герцена была свойственна сатиричность. Сатира мемуаров Герцена восходила к его беллетристическим произведениям 40-х годов - памфлетическим запискам доктора Крупова, шедевру литературной пародии - «Пу(14)тевым запискам г. Вёдрина», повестям «Кто виноват?» и «Долг прежде всего». В едкой уничтожающей иронии писатель всегда видел действенное и сильное оружие борьбы. «Смех имеет в себе нечто революционное… - писал он. - Смех Вольтера разрушил больше плача Руссо», Блестящий сатирический талант Герцена в полной мере развернулся на страницах «Былого и дум». В одном из писем к М. К. Рейхель (февраль 1854 г.) Герцен писал, что «все слышавшие небольшие отрывки (из «Тюрьмы и ссылки»)… катались со смеху и со злобы». Действительно, смех и злоба всегда шли в мемуарах Герцена рядом. Острота, каламбур, гротесковые шутки служили органическим звеном сатирического изображения действительности. Герцен хорошо сознавал силу целенаправленного «острословия». Уже на первых страницах «Былого и дум» он обильно насыщает свой рассказ остроумными шутками и каламбурами, вкладывая в них глубокий смысл, порой огромное социальное содержание. Например, во второй главе, в характеристике положения дворовых, читаем: «Плантаторы обыкновенно вводят в счет страховую премию рабства, то есть содержание жены, детей помещиком и скудный кусок хлеба где-нибудь в деревне под старость лет. Конечно, это надобно взять в расчет, но страховая премия сильно понижается - премией страха телесных наказаний, невозможностью перемены состояния и гораздо худшего содержания».

В «Тюрьме и ссылке», рассказывая о пытках, диком произволе царских чиновников и жандармоз в застенках и тайных канцеляриях, Герцен пишет. «Комиссия, назначенная для розыска зажигательств, судила, то есть секла, м?сяцев шесть кряду, и ничего не высекла».

Для более полного и глубокого раскрытия явлений действительности Герцен часто обращается к яркой анекдотической детали. В рассказах о проделках бывшего вельможи Долгорукова или «алеута» Толстого-Американца и т. п. выступали уродливые, нелепые, невероятно анекдотические формы жизни в условиях дикого произвола одних и рабской зависимости других.

Герцен рассказывает, например, как он, будучи советником губернского правления во время ссылки в Новгород, «свидетельствовал каждые три месяца рапорт полицмейстера о самом себе как о человеке, находившемся под полицейским надзором». «Нелепее, глупее ничего нельзя себе представить, - пишет он, - я уверен, что три четверти людей, которые прочтут это, не поверят, а между тем это сущая правда…» «Я у себя под надзором», - выразительно назвал Герцен этот эпизод в подзаголовках главы.

Или другой «анекдот» из жизни николаевской России.

Пьяный священник окрестил крестьянскую девочку Василием. Когда пришла рекрутская очередь, началась канцелярская волокита, (15) «завелась переписка с консисторией… дело длилось годы и чуть ли девочку не оставили в подозрении мужского пола». «Не думайте, - предупреждает Герцен, - что это нелепое предположение сделано мною для шутки; вовсе нет, это совершенно сообразно духу русского самодержавия». Так мелкий эпизод завершался глубоким, обобщающим выводом. Не «для шутки», а в тех же целях более полного раскрытия характера Герцен обращается к сюжетно-анекдотическим рассказам, рисуя образы друзей. И в совокупности восстанавливается живой художественный образ, законченный литературный портрет.

«В характеристике людей, с которыми он сталкивался, у него нет соперников», - восклицал И. С Тургенев. Портретная галерея «Былого и дум» необъятна - от сатирических, порой гротесковых образов российских правителей, начиная с коронованного «будочника будочников», до грустно-печальных страниц о трагической судьбе Вадима Пассека, Витберга, Полежаева, от подчеркнуто беспристрастного рассказа о славянофилах до трогательно нежных поминаний друзей, от величавых портретов Гарибальди, Оуэна, Маццини до тонкой иронии в характеристиках таких деятелей революции 1848 года, как Ледрю-Роллен и др. Герцен владел поистине неисчерпаемыми возможностями «артистического силуэта», лаконического, меткого и тонкого определения самой сущности характера, в нескольких словах очерчивая образ, схватывая самое основное и определяющее в его облике.

Портрет живого исторического лица у Герцена ярко сочетается с художественной публицистикой и философскими отступлениями, глубоко раскрывая духовное богатство и содержание образа. Писатель не стремится к полноте внешней характеристики, житейский облик обычно передается двумя-тремя резкими и яркими штрихами, часто повторяющимися в дальнейшем ходе рассказа. Оуэн, например, рисуется как «маленький, тщедушный старичок, седой как лунь, с необычайно добродушным лицом, с чистым, светлым, кротким взглядом - с тем голубым детским взглядом, который остается у людей до глубокой старости, как отсвет великой доброты». Через несколько строк Герцен снова вспоминает его «добрый, светлый взгляд», «голубой взгляд детской доброты», его «пожелтелые седины» и «старую, старую голову», но к новым деталям внешнего облика он не обращается Строгий портрет Оуэна выразительно подчеркивает эпическую величественность образа, возвышающегося над серыми буржуазными буднями и их мелкой «героикой». Обличительный публицистический пафос «Роберта Оуэна», которого Герцен считал одной (16) из лучших своих статей (см. письмо к сыну от 17 апреля 1869 г), в этом контрасте находит свое художественное разрешение и оправдание.

Не бытовые подробности, а характеристика душевно-морального склада, социально-политической роли того или иного лица интересует прежде всего Герцена-портретиста. И. С. Тургенев оставил весьма пространные воспоминания о Белинском, но как несравнимо глубже и полнее раскрывают лаконичные страницы «Былого и дум> «мощную, июдиаторскую натуру» великого демократа. Огарев характеристику Белинского в «Былом и думах» называл лучшим очерком этой личности. «Я не знаю, - писал он, - более вержГ охваченного характера и страниц, более проникнутых горячим чувством дружбы и преданности делу освобождения».

Непримиримая страстность Белинского, мужественная последовательность Грановского, печаль и злая ирония Чаадаева в воспоминаниях Герцена становятся идейно-психологической основой «портрета». Постоянно Герцен прибегает в зарисовках к ярким, типическим эпизодам из жизни интересующего его лица. Заставляя «героя» действовать, он свое отношение к нему передает в общем тоне рассказа, в отдельных портретных черточках, в попутных, как бы случайных замечаниях.

Необычная жизненность литзратурного воплощения, кбторую исторический образ получал в характеристиках Герцена, вытекала из осознания писателем общественного места и значения личности. Когда же Подлинная роль того или иного предшественника или современника оставалась не понятой Герценом, его мастерство художника было бессильно запечатлеть образ на страницах записок. Неудача, которая постигла писателя, когда он в главе «Немцы в эмиграции» обратился к характеристике Маркса, весьма показательна и поучительна. Тенденциозность этих страниц, откровенно враждебных Марксу и «марксидам», лишила герценовскнй рассказ какой бы то ни было познавательной и художественной ценности.

Герцен был противником обезличенного, равнодушного творчества; по его мысли, поэт должен всюду вносить «свою личность», и «чем вернее он себе, чем откровеннее, тем выше его лиризм, тем сильнее он потрясает ваше сердце». Лиризм, охватывающий всю сферу личных переживаний и взглядов художника, был вообще характерен для писательского склада Герцена. Задолго до «Былого и дум» Белинский уже причислял его к тем поэтам, для которых (17) «важен не предмет, а смысл предмета». «Поэтому, - продолжает критик, - доступный их таланту мир жизни определяется их задушевной мыслию, их взглядом на жизнь».

Лучшие страницы «Былого и дум» отмечены печатью «задушевной мысли» Герцена. Искренний и глубокий лиризм мемуаров придавал рассказу те тона «светлого смеха» и «светлой грусти», в которых отражались идейные и личные раздумья, искания, драмы писателя. Они действительно создавались, по его выражению, сквозь «кровь и слезы».

Заражая читателя своей любовью или ненавистью, восхищением, негодованием или презрением, «Былое и думы» покоряют неотразимым влиянием искренности и силы герценовского слова. Рассказать свою жизнь для Герцена означало исповедать свои убеждения. «Это - не столько записки, - говорил он, - сколько исповедь…» И в этой интимной лирической исповеди своеобразно преломились величайшие исторические потрясения эпохи.

Лирическим, личным отношением проникнуто все повествование «Былого и дум». Мы не говорим уже о трагизме главы «Осеапо пох» и всего «рассказа о семейной драме». Герцен остается лириком в мемуарной публицистике, в политических и философских отступлениях. Страстность его идейных исканий делала невозможной эпическую холодность, свойственную многим мемуарам. Герцен не подводил «итогов» своей жизни, но прежде всего ощущал себя художником, писал глубоко волнующую его лирическую поэму.

Лиричен герценовский пейзаж. В одно неразрывное целое у него сплетаются описание природы и передача ощущений, вызванных, рожденных волнующей близостью к ней. Его воспоминания о деревенской жизни полны трогательной поэзии русской природы, поэзии тихих сельских вечеров. Это - подлинно поэтические картины, напоминающие пейзажную живопись Тургенева, Чехова, Левитана.

Горький видел в Герцене одного из «своеобразных стилистов» русской литературы, он называл автора «Былого и дум» первым в ряду таких писателей, как Некрасов, Тургенев, Салтыков, Лесков, Г. Успенский, Чехов. Блестящее мастерство слова в художественных и публицистических произведениях Герцена вызывало восторженные оценки уже у современников писателя. Тургенев, например, говорил, что Герцен «был рожден стилистом». Известно, как восхи(18)щал всегда автора «Записок охотника» язык Герцена, особенно - язык и стиль его воспоминаний: «приводит меня в восторг: живое тело», «так писать умел он один из русских».

Герцен высоко ценил богатейшие возможности русского языка: «…главный характер нашего языка, - читаем мы в «Былом и думах», - состоит в чрезвычайной легости, с которой все выражается на нем - отвлеченные мысли, внутренние лирические чувствования, «жизни мышья беготня», крик негодования, искрящаяся шалость и потрясающая страсть». Он отстаивал русский язык как «звучный, богатый», «язык гибкий и могучий, способный выражать и самые отвлеченные идеи германской метафизики и легкую, сверкающую игру французского остроумия» («Русский народ и социализм», 1851).

В языке записок Герцена творческая индивидуальность писателя воплотилась особенно ярко. «Его ум - ум исключительный по силе, как его язык исключителен по красоте и блеску», - говорил о Герцене Горький.

Блестящие афоризмы, неожиданные эффектные сближения, сравнения и метафоры придают языку Герцена изумительную яркость и красочность. Горькая ирония у него чередуется с забавным анекдотом, саркастическая насмешка - с легким каламбуром, а редкостный архаизм - с смелым галлицизмом; народный русский говор сосуществует в «Былом и думах» с обилием иноязычных слов. В этих контрастных столкновениях проявляла себя характерная экспрессивность стиля Герцена.

«Канцелярия министра внутренних дел, - пишет Герцен, - относилась к канцелярии вятского губернатора, как сапоги вычищенные относятся к невычищенным; та же кожа, те же подошвы, но одни в грязи, а другие под лаком». Мимоходом он назовет конюшню «богоугодным заведением для кляч», графа Панина сравнит с «жирафом в андреевской ленте», а «появление полицейского в России» уподобит «черепице, упавшей на голову».

Неожиданные острые контрасты служили излюбленным приемом Герцена-стилиста. Порою они нарушали обычное представление о «нормах» литературного языка. В галлицизмах и «неверностях в языке» «Былого и дум» упрекал Герцена Тургенев. «…Слог твой чересчур небрежен», - пишет Тургенев Герцену об отрывках в (19) третьей книжке «Полярной звезды». «Это тем более неприятна, - продолжает он, - что вообще язык твой легок, быстр, светел и имеет свою физиономию». Но то, в чем Тургенев видел «до безумия неправильный» язык, самому Герцену казалось органически необходимым художественным элементом рассказа, не отклонением и нарушением литературной нормы, а выражением его, герценовского, понимания этой «нормы».

Мемуарам свойственна крайняя напряженность, динамичность как в языке и стиле, так и в самом построении предложения. В одном из писем Герцен сравнивал «Былое и думы» с «ближайшим писанием к разговору: тут и факты, и слезы, и хохот, и теория…» Он добивался непринужденного стиля рассказа, естественной простоты в развитии действия.

«Надобно фразы круто резать, швырять и, главное, сжимать», - писал Герцен (письмо к Н. П. Огареву, 25 октября 1867 г.). И он бесконечно варьирует свою фразу, под его пером предложение становится гибким и выразительным. Фразы «круто режутся» и «швыряются», как в отрывке «После набега» - замечательном образчике герценовской экспрессии и политической патетики, в сосредоточенном драматизме «рассказа о семейной драме» они достигают предельной лаконичности и сдержанности (см… например, главу «Смерть»).

Излюбленной формой образного и динамического раскрытия: мысли Герцену часто служил диалог во всех его видах, от безыскусственной, непринужденной беседы до диалога напряженного, протекающего почти без авторских ремарок. В «Былом и думах» диалог везникает в самых драматических эпизодах, воздействие его необычайно сильно (см. главу «Третье марта и девятое мая 1838 года», рассказ о «маленьком романе» с Медведевой- в главе «Разлука», сцену смерти Natalie и др.). Благодаря диалогической форме ярче обрисовывались облик и убеждения герценовского «собеседника». Иногда диалог явно инсценируется автором в тех же целях более полной характеристики образа (например, «ручного судьи» в главе XV, см. также «великолепную сцену», говоря словами Герцена, с полковником в начале главы «Апогей и перигей» и др.).

Диалог открывал широкие возможности для введения в мемуары живой речи, непосредственно разговорного языка, к которому Герцен стремился и в авторском тексте. Те же цели в известной мере дости(20)гались через воспроизведение в записках подлинных писем - самого Герцена, его жены и многих других лиц. В результате образовывались те сложные языковые сочетания, которые каждый раз поражают читателя своей смелой пестротой.

Товарищ Герцена по кружку Московского университета и один из первых русских эмигрантов Н. И. Сазонов в своей статье о Герцене, предназначенной для иностранного читателя, пророчески писал, что «Былое и думы» «долго будут жить, как национальный памятник и литературный шедевр». Сазонов справедливо подчеркнул национальное своеобразие этого «лучшего произведения знаменитого писателя». Герцен, по словам Сазонова, «всегда остается верен своей национальности, когда говорит о Западной Европе. В этом великая ценность его книги, его стиля и, скажем даже, его личности; это-то и делает его в истории умственного развития России выразителем существенного перелома, зачинателем новой эпохи».

Сазонов тонко подметил устремленность к будущему герценов-ского рассказа о «былом». Этого оказались не в состоянии понять русские либералы. В своих оценках, порой самых восторженных, либералы постоянно ограничивали идейное значение «Былого и дум» тесными пределами воспоминаний.

Герцен был одним из первых русских писателей, получивших признание передовых общественных кругов на Западе. Он показал международному общественному мнению неиссякаемые источники внутренней силы, обаяния и мужества русского человека, скованного самодержавным режимом, но непреклонно стойкого в борьбе за честь v счастье отчизны. В этом чувстве героического патриотизма он видел залог революционного обновления родной страны.

«Былое и думы» наравне с публицистикой Герцена действительно «знакомили Европу с Русью», утверждая всемирно-историческое значение русского народа и его освободительной борьбы. Известен взволнованный отзыв великого французского писателя Виктора Гюго о «Былом и думах». «Благодарю вас, - писал он Герцену, - за прекрасную книгу, которую вы прислали мне. Ваши воспоминания - это летопись счастья, веры, высокого ума… ваша книга восхищает меня от начала до конца. Вы внушаете ненависть к деспотизму, вы помогаете раздавить чудовище; в вас соединились неустрашимый боец и смелый мыслитель». (21)

ПРИМЕЧАНИЯ БЫЛОЕ И ДУМЫ

Из книги Я – выкидыш Станиславского автора Раневская Фаина Георгиевна

БЫЛОЕ И ДУМЫ Н. П. Огареву В этой книге всего больше говорится о двух личностях. Одной уже нет, - ты еще остался, а потому тебе, друг, по праву принадлежит она. Искандер 1 июля 1860. Eagles Nest, Bournemouth Многие из друзей советовали мне начать полное издание "Былого и дум", и в этом

Из книги Восхождение. Современники о великом русском писателе Владимире Алексеевиче Солоухине автора Афанасьев Владимир Николаевич

Глава тринадцатая. Былое и думы О, как сердце мое тоскует! Не смертного ль часа жду? А та, что сейчас танцует, Непременно будет в аду. Анна Ахматова. «Все мы бражники здесь, блудницы…» В жизни каждого человека наступает период подведения итогов, время, когда, оглянувшись

Из книги Одна жизнь - два мира автора Алексеева Нина Ивановна

Глава тринадцатая БЫЛОЕ И ДУМЫ О, как сердце мое тоскует! Не смертного ль часа жду? А та, что сейчас танцует, Непременно будет в аду. Анна Ахматова. «Все мы бражники здесь, блудницы…» В жизни каждого человека наступает период подведения итогов, время, когда, оглянувшись

Из книги Герцен автора Желвакова Ирена Александровна

Георгий Докукин Былое и думы В который раз возвращаюсь я из поездки в село Алепино. Оно расположено во Владимирской губернии. Здесь жил, работал и тужил Великий Русский Поэт и Писатель Владимир Алексеевич Солоухин. Русские люди, имеющие свою национальность и знающие его

Из книги Движение вверх автора Белов Сергей Александрович

Былое и думы Позвонил Александр Федорович Керенский:- Ниночка Ивановна, можно вас навестить?- Очень рада буду. Но учтите, место отвратительное и настроение такое же.- Что вам привезти, чтобы вас порадовать?- «Былое и думы», - вырвалось как-то у меня.- Герцена? -

Из книги Угрешская лира. Выпуск 2 автора Егорова Елена Николаевна

Глава 20 «БЫЛОЕ И ДУМЫ» - ПРОЖИТАЯ ЖИЗНЬ, «ВОСКРЕШАЕМАЯ СЛОВОМ И ПАМЯТЬЮ» Воспоминания и… еще воспоминания! А. И. Герцен. Крещеная собственность Призраки прошлого толпились, и воспоминания все больше захватывали его. Одно цеплялось за другое. Наступил удобный момент

Из книги Фаина Раневская. Женщины, конечно, умнее автора Шляхов Андрей Левонович

Из книги Вижу цель. Записки командора автора Котляров Вадим Александрович

«В памяти не всё былое…» В памяти не всё былое Пылью поросло - С детства сердцу дорогое Будто вновь взошло. Древний край Семиозёрный Посетил я днесь. Родниковой сути зёрна Прорастают здесь. Ключ святой. Вода струится, Благостью дыша. Пустынь, верю, возродится, Оживёт

Из книги Аракчеев: Свидетельства современников автора Биографии и мемуары Коллектив авторов --

Глава тринадцатая Былое и думы О, как сердце мое тоскует! Не смертного ль часа жду? А та, что сейчас танцует, Непременно будет в аду. Анна Ахматова. «Все мы бражники здесь, блудницы…» В жизни каждого человека наступает период подведения итогов, время, когда, оглянувшись

Из книги автора

III. Я встретил ВАЗ, и всё былое, На Волжский автозавод я приехал чуть ли не последним из горьковской когорты.Когда началась вазовская эпопея, в Тольятти уехало много народа. Только наша спецлаборатория поставила Отделу главного конструктора ВАЗа семерых: В. Демченко,

Из книги автора

А. И. Герцен Былое и думы Старая Русса, военные поселения - страшные имена! Неужели история, вперед закупленная аракчеевской наводкой, никогда не от дернет савана, под которым правительство спрятало ряд злодейств, холодно, систематически совершенных при введении