Московский государственный университет печати. Термины и понятия: Методы исследования и анализа текста. Словарь-справочник. Н.М. Карамзин: «Творец всегда изображается в творении и часто - против воли своей»

Ф. М. Достоевский писал одному из своих корреспондентов по поводу повести «Двойник»: «Во всем они хотят видеть рожу сочинителя, я же своей не показывал». Повествование (рассказ) от лица персонажа или на его языке, а также освещение событий в нейтрально-безличной манере «невидимого духа повествования» (характерно, например, для Флобера и теоретически им осмыслено) — разные способы скрыть авторский лик.

Возможна, однако, и прямо противоположная творческая задача: выставить этот лик на всеобщее обозрение, т.е. ввести в «поле изображения» (М. М. Бахтин) особую фигуру или маску автора (писателя, художника, создателя того самого произведения, которое мы читаем). И эта задача также может быть разрешена разными способами.

Чаще всего в художественную действительность вводится автопортрет автора, а иногда персонаж-двойник автора включается в круг действующих лиц. В романах Пушкина и Лермонтова, а также в «Что делать?» Чернышевского есть и то (автор говорит о себе, о своей биографии, характере, занятиях, привычках) и другое (автор встречается со своими героями).

Например, в «Евгении Онегине» присутствует не только тот, кто говорит «И даль свободного романа / Я свозь магический кристалл / Еще не ясно различал», но и особый персонаж, наделенный биографией создателя произведения и в то же время участвующий в некоторых его событиях: он дружит с Онегиным, беседует с ним на берегу Невы, безуспешно пытается обучить его стихосложению; он хранит и перечитывает письмо Татьяны и т.п. Но в «Мертвых душах» Гоголя нет второго, т.е. автора-персонажа, участвующего в сюжетных событиях.

Существует и еще один вариант присутствия «авторской личности» внутри произведения. В его речевую структуру может входить чисто словесная авторская маска, а именно высказывания, построенные таким образом и произнесенные с такой интонацией, что у читателя создается впечатление, что с ним «говорит сам автор».

Наиболее очевидный пример произведения у Л. Толстого, главный субъект речи в которых обладает знанием истины и словом, авторитетным почти в такой же мере, как слово священных текстов. Такова, например, первая фраза романа «Воскресение»: «Как ни старались люди, собравшиеся в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, — весна была весною даже и в городе».

Мы замечаем, что говорящий не только смотрит на жизнь людей откуда-то сверху (откуда видно, как несколько сот тысяч «жмутся» в одном небольшом месте), но он еще и чувствует себя внутренне чуждым тем человеческим делам и стремлениям, которые движут жизнью всех обитателей города, а близким только природе, т.е. земле в целом. Это позиция если не Бога, то во всяком случае Его пророка.

Ко всем приведенным случаям относится термин «образ автора». В русскоязычных справочниках нет специальных статей с таким названием, хотя в статье И. Б. Роднянской, посвященной проблеме автора в целом, есть замечания по этому поводу. Зато распространены смешения этого понятия с понятиями «повествователь», «рассказчик». В учебной литературе повествователь и автор часто практически отождествляются. В научной традиции все три понятия — «повествователь», «рассказчик» и «образ автора» — свободно смешивал В. В. Виноградов. Но их можно и должно различать.

Прежде всего, «образ автора», равно как повествователя и рассказчика, следует отграничить — именно в качестве «образов» — от создавшего эти образы автора-творца. То, что повествователь — «фиктивный образ, не идентичный с автором» (G.von Wilpert), «мнимый автор истории» (H.Shaw), достаточно очевидно. Не столь ясно соотношение «образа автора » с автором подлинным или «первичным». По М. М. Бахтину, «"образ автора", если под ним понимать автора-творца, является contradictio in adjecto; всякий образ — нечто всегда созданное, а не создающее».

Дифференциация всех трех типов субъекта в художественном произведении проведена М.М.Бахтиным. Автора-создателя или творца произведения он называет «первичным», а образ автора, созданный автором-творцом, — «вторичным».

Отсюда разграничение, использующее латинскую богословскую терминологию: «первичный автор — natura non creata quae creat (природа несотворенная, которая творит — так говорят о Боге. — Н. Т.); вторичный автор — natura creata quae creat (природа сотворенная, которая творит, т.е. не творец, а созданный им свой образ. — Н.Т.). Образ героя — natura creata quae non creat (природа сотворенная, которая не творит. — Н. Т.). Первичный автор не может быть образом: он ускользает от всякого образного представления».

На практике понять, что образ автора не есть автор-творец, нетрудно. Вот, скажем, в конце первой главы пушкинского романа появляется субъект речи, которому приписано создание произведения: «Я думал уж о форме плана / И как героя назову; / Покамест моего романа / Я кончил первую главу». Почему нельзя считать это лицо подлинным «первичным автором», а следует видеть в нем лишь созданный автором-творцом «образ автора»?

По той простой причине, что подлинный автор создал весь текст (в составе восьми глав), который перед нами и находится; напротив, персонаж, выдаваемый за автора-творца, пытается убедить нас в том, что «покамест» написана только первая глава. Ясно, что подлинный («первичный») автор ведет с читателем определенную литературную игру. Могут сказать, конечно, что перед нами реликт творческого процесса, запечатлевший момент истории создания романа и его публикации по главам.

Но, во-первых, сохранение такого реликта в законченном тексте — одно из противоречий, которые автор, видимо, не случайно не захотел исправлять («Противуречий очень много, / Но их исправить не хочу»). А во-вторых, аналогичную картину мы видим и у тех авторов, чьи произведения не создавались по частям, например у Чернышевского.

В романе «Что делать?» есть персонаж, который точно так же, как «вторичный автор» у Пушкина, убеждает читателя в том, что прочитанное им только что письмо «отставного медицинского студента» тут же, перед завтраком, и «переписано» этим «автором» и вставлено в роман, который, якобы, на наших глазах и создается.

Другая сторона проблемы — соотношение между автором-творцом и прототипом образа автора, каковым можно считать того же автора произведения «в жизни», в качестве исторического лица и частного человека.

Здесь стоит обратиться к характерному для работ Бахтина сравнению образа автора с автопортретом в живописи: «Автора мы находим (воспринимаем, понимаем, ощущаем, чувствуем) во всяком произведении искусства.

Например, в живописном произведении мы всегда чувствуем автора его (художника), но мы никогда не видим его так, как видим созданные им образы. Мы чувствуем его во всем как чистое изображающее начало (изображающий субъект), а не как изображенный (видимый) образ. И в автопортрете мы не видим, конечно, изображающего его автора, а только изображение художника».

По логике ученого, автопортрет художника может включать в себя с теоретической точки зрения не только его самого с мольбертом, палитрой и кистью, но и стоящую на подрамнике картину, в которой зритель, внимательно приглядевшись, узнает подобие созерцаемого им автопортрета.

Иначе говоря, художник может изобразить себя рисующим этот самый, находящийся перед нами автопортрет (ср.: «Покамест моего романа / Я кончил первую главу»; близкую ситуацию находил, например, Ю. Н. Чумаков в «Менинах» Веласкеса). Но он не может показать, как создается эта картина в ее целом — с воспринимаемой зрителем двойной перспективой (с автопортретом внутри), так же как никто, за исключением барона Мюнхгаузена, не может поднять самого себя за волосы.

В этой связи и возникает потребность отграничить автопортрет писателя от его прототипа (реального человека-писателя или поэта, т.е. от так называемой «биографической личности автора»). Одним из первых, очевидно, это сделал Фридрих Ницше в знаменитом трактате «Рождение трагедии из духа музыки».

Здесь сказано, что лирическое «я» «не сходно с Я бодрствующего эмпирически-реального человека (Ницше уподобляет художественное творчество сновидению. — Н.Т.), а представляет собою единственное вообще истинно-сущее и вечное, покоящееся в основе вещей Я, сквозь отображения которого взор лирического гения проникает в основу вещей» и что, в частности, он «среди этих отображений» может увидеть и «самого себя как не-гения» (имеется в виду, несомненно, «образ автора»).

И вот пример, приведенный философом: «В действительности Архилох, сжигаемый страстью, любящий и ненавидящий человек, лишь видение того гения, который теперь уже не Архилох, но гений мира и символически выражает изначальную скорбь в подобии человека-Архилоха; между тем как тот субъективно-желающий и стремящийся человек-Архилох вообще никак и никогда не может быть поэтом» («подобие человека-Архилоха» — образ автора, созданный как автопортрет).

Вскоре после Ницше на необходимость разграничивать личность художника как частного человека и те человеческие проявления, которые мы находим в его творчестве указал Б. Кроче. В русском литературоведении XX в. отграничения автора как художественного образа от писателя-человека, а их обоих от автора-творца наиболее последовательно проводил в своих работах проф. Б. О. Корман.

Все такого рода противопоставления представляются вполне обоснованными и почти само собою разумеющимися. Однако, если мы вернемся к последнему замечанию Ницше об Архилохе, обнаружится, что в них скрыта весьма не простая проблема: каким же образом Архилох, который в качестве просто человека «никак и никогда не может быть поэтом», все же им становится?

Вопрос этот между тем разрешается прежде всего в самой литературе, а именно в поэзии. В стихотворении Пушкина «Поэт» оказывается, что вне самого события творчества поэт — обыкновенный человек («И меж детей ничтожных мира / Быть может всех ничтожней он»). Но тот, кто всего-навсего один из многих, становится Поэтом, как только начинает творить: «Но лишь божественный глагол / До слуха чуткого коснется, / Душа поэта встрепенется, / Как пробудившийся орел».

Эта же метаморфоза — превращение обыкновенного человека в Поэта — показана и в стихотворении «Пророк». Здесь происходит смерть первого и Воскресение его уже в качестве пророка: «Как труп в пустыне я лежал, / И Бога глас ко мне воззвал: / Восстань, пророк».

Иная трактовка той же темы — в известном стихотворении Пастернака: нужно не перестать быть собой, преобразившись в нечто необычайное, а отбросить любые роли и маски, вернувшись к подлинному, изначальному «я», так как творчество — не игра, а реализация внутренних глубин личности «Когда строку диктует чувство, / Оно на сцену шлет раба, / И тут кончается искусство, / И дышит почва и судьба».

Но ведь и у Пушкина преображение героя стихотворения связано с Божьим словом, носителем которого он и становится. Если речь идет о художественном творчестве, то, стало быть, это означает, что поэта создает причастность к почве, иными словами, к традиции.

Теория литературы / Под ред. Н.Д. Тамарченко — М., 2004 г.

Образ автора

Голубков М.М.

Восприятие литературного труда как высокой пророческой миссии обусловило не только особенности художественного мира, созданного Солженицыным, но и сформировало особый тип литературной личности, предопределяющей характер общественного и литературного поведения Солженицына. Художественные произведения должны были дополняться образом их Автора, творца, обладающего безупречной биографией, полной трагических испытаний (арест, тюрьма, лагерь), искушений (попытки Твардовского и Хрущева сделать из Солженицына советского писателя, критикующего культ личности Сталина, но не советскую систему в целом), не сломленного призывами "не допускать Солженицына к перу" (М.Шолохов), исключением из Союза Писателей, угрозами физического уничтожения (заключение в Лефортовскую тюрьму, депортация на Запад), исполненного нежеланием потакать новой власти по возвращении в Россию, положение которой он определил в книге "Россия в обвале"(1998). Художественные произведения и публицистика могли обрести свой истинный вес лишь тогда, когда в общественном сознании будет создан образ их несгибаемого и бескомпромиссного творца. Работа над этим образом стала столь же важной для писателя, как и само художественное творчество. Поэтому так значимы для восприятия его творчества автобиографические книги "Бодался теленок с дубом" и "Угодило зернышко промеж двух жерновов: Очерки изгнания"(1998), в которой рассказывается о жизни Солженицына на Западе. Созданию образа Автора, помимо иных целей, служит и целый корпус публицистики писателя, без анализа которой трудно понять во всей полноте и его общественно-литературную позицию, и его художественные произведения, их замысел.

Целенаправленная работа над образом Автора, идущая на протяжении всей творческой жизни, не вполне традиционна для русской литературы. Что такое образ автора? В каких произведениях ХIХ столетия образ Автора становится идейно-композиционным центром произведения? Каковы художественные средства создания образа Автора в романе в стихах А.Пушкина "Евгений Онегин"? В поэме Н.В.Гоголя "Мертвые души"? Почему, с вашей точки зрения, образ Автора явлен у Гоголя лишь на лирическом уровне поэмы? Какими художественными средствами пользовались Пушкин и Гоголь, прямо обращаясь к своему читателю? Почему чаще всего для этого они использовали лирические отступления? Развернутые сравнения? Краткие замечания, бисером рассыпанные по тексту романа и поэмы?

Если для Пушкина и Гоголя создание образа Автора было композиционным приемом, обусловленным творческими потребностями в рамках конкретного произведения, и давало возможность прямого выражения авторской позиции в отношении к героям и событиям, позволяло расширить проблематику произведения, вынести на обсуждение с читателем целый ряд новых проблем, создать иллюзию свободной и непринужденной беседы двух друзей, Автора и читателя, то Солженицын ставит перед собой совершенно иные задачи, лежащие вне рамок того или иного конкретного произведения. Иначе выглядят и художественные средства создания образа Автора.

В отличие от писателей прошлого Солженицын почти не вводит прямо образ Автора в свои художественные произведения. Средства выражения авторской позиции почти никогда не бывают прямыми, особенно в его позднем творчестве. Напротив, повествование в рассказах или романах чаще всего ориентировано на сознание персонажа: для Солженицына характерны, скорее, формы несобственно-прямой речи, а не прямое авторское повествование от первого лица. Возможно, это объясняется наличием героя, прототипом которого стал сам Солженицын - Глеба Нержина, персонажа пьес "Пир победителей", "Республики труда" и романа "В круге первом". Ему передоверены биография внешней и внутренней жизни писателя. Поэтому говорить о вторжении прямого авторского слова в произведение почти не приходится. Образ Автора создается совершенно иными средствами, вне рамок художественного произведения, и служит иным целям.

Художественное творчество и публицистика являют две равнозначные составляющие созданного Солженицыным. Часто они пересекаются, и создаются произведения, находящиеся на стыке художественной литературы и публицистики - "Архипелаг ГУЛаг", "Бодался теленок с дубом", "Угодило зернышко между двух жерновов" - и тогда авторский голос слышен отчетливо. Писательская позиция проявляется и в оценке характера или ситуации, и в иронии, и в прямом объяснении с читателем.

Но в основном образ Автора создается иными средствами, характерными не для жанра романа, повести, рассказа, поэмы, но для произведений публицистических и мемуарно-биографических. В своих мемуарах Автор предстает как реальное лицо, участник литературного процесса, политик, общественный деятель, а их сюжетную канву составляют события его личной, общественной, литературной, духовной жизни. В публицистических же статьях точка зрения Автора, следовательно, его образ, выражаются прямо: у писателя нет нужды передоверять ее вымышленному герою или же обращаться к непрямым художественным способам выражения авторской позиции.

В публицистике Солженицына - в таких статьях, как "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни", "Жить не по лжи!", в открытых письмах и посланиях, как "Вождям Советского Союза", "На возврате дыхания и сознания", "Письмо IV Всесоюзному съезду Союза советских писателей", в таких публичных речах и лекциях, как Нобелевская лекция или речь в Гарварде, в многочисленных интервью, пересс-конференциях, выступлениях на "круглых столах" - перед читателем встает образ человека, распрямившегося в борьбе с советской системой и не способного на компромисс с ней. Он упрекает академика Сахарова в недостаточной резкости его позиции в отношении к советской политике, читателя - в нежелании хотя бы неучастием в ней выразить свое неприятие происходящего, вождей СССР - в лжи и лицемерии, писателй - в травле своего товарища по цеху или в немом непротивлении ей, в неспособности противостоять цензуре, в забвении самой идеи свободы слова. Кажется, что в этих статьях встает образ человека совершенно бесстрашного, не знающего сомнения и упрека, способного в открытой борьбе противостоять несокрушимой, как казалось тогда, мощи партийно-государственной системы. Что давало ему силы, презирая риск собственной жизни и даже, что страшнее, риск жизнью близких и родных людей, писать эти статьи, не прячась под псевдонимами, передавать их в "самиздат"? Наивный романтизм, питающий веру в то, что "слово правды целый мир переломит", что "не в силе Бог, а в правде"? Или же дар провидца, давший исполинскую силу встать во весь рост, опровергнув пословицу "Один в поле не воин"? Уверенность в несокрушимости правды и способность провидеть не только свою высылку из страны, но и грядущее возвращение?

Был и естественный человеческий страх, были и попытки компромиссов, впрочем, почти всегда бесплодных, лишь заводящих в тупик. Таким бесплодным компромиссом стала переработка романа "В круге первом", когда его центральный сюжетный узел и завязка - звонок дипломата Иннокентия Володина в американское посольство - был изменен на более "проходимый" для советской цензуры. Компромисс ничего не дал - роман не опубликовали, переделка лишь осложнила историю его создания, заставила через десять лет восстанавливать первоначальный вариант. И о таких компромиссах с горечью вспоминает Солженицын в мемуарно-биографических произведениях, где мы видим совсем иной образ Автора - вполне живого человека, знающего сомнения и страх, а не бесстрашного исполина. Образ Автора в "Теленке..." лишь дополняет образ, созданный в публицистике. Но естественный человеческий страх, сомнения, муки их преодоления, борьба с собой дают понять, что бесстрашный творец не явился сам собою, что это плод напряженной внутренней работы и преодоления собственной слабости. Но рассказывает об этом Солженицын уже потом, спустя несколько лет после того, как исполин уже был явлен, а тогда о сомнениях в себе, о других пытках творческого духа догадывались или знали, наверное, лишь самые близкие.

Таким образом, формируются как бы две стороны образа Автора: борец, обличитель, неведающий сомнений и наставляющий сограждан своим словом, ставшим делом общественным, и человек, в сомнениях и соблазнах компромисса создающий в себе этого борца.

Сопоставьте эти две грани образа Автора, созданного Солженицыным, с лирическим героем Некрасова. Какую концепцию творческой личности он утверждает? Можно ли говорить, что она тоже включает в себя две грани? Покажите идеал творческой личности, который воплощен Некрасовым в стихотворениях, посвященных товарищам по литературной борьбе - "На смерть Шевченко", "Памяти Белинского", "Памяти Добролюбова", "Пророк". Почему лирический герой Некрасова не может поставить себя рядом с ними? Покажите мотив выбора пути, сомнения, трагического компромисса с "неотвратимым роком", заставлявшим лиру поэта исторгать "неверный звук". Какие пути открываются перед творческой личностью, почему лирический герой Некрасова выбирает "путь обличения толпы, ее страстей и заблуждений"? На что обрекает себя художник, сделав этот выбор? Легко ли он дается поэту, или же Некрасов делает предметом изображения в своей лирике мучительные страдания и сомнения, лишь преодолев которые можно любить - ненавидя? Как вы понимаете этику любви-ненависти? Почему, обрекая себя на неприятие современников, он все же выбирает этот путь?

Сопоставьте лирическое отступление из поэмы Н.В.Гогля "Мертвые души" о двух типах писателя (начало седьмой главы) со стихотворением Некрасова "Блажен незлобливый поэт". Можно ли говорить о том, что концепция писателя, предложенная Гоголем, стала знаменем революционно-демократического направления в литературе?

Трагичной видел Гоголь судьбу такого художника: "...без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще и горько почувствует он свое одиночество". На горькое одиночество обрекает себя Автор в "Мертвых душах"; мучительными сомнениями проложен путь лирического героя Некрасова. В принципиально иных исторических обстоятельствах советского времени на этот путь встал Солженицын, и нравственные усилия его выбора, как это видно из книги "Бодался теленок с дубом", были усугублены двумя обстоятельствами: с одной стороны, он был чреват не просто литературным одиночеством, но вполне реальной угрозой новых репрессий; с другой стороны, выбор в пользу этого пути был предрешен "вложенной целью", которую Солженицын нес в себе после своего невероятного выздоровления: свидетельствовать перед лицом истории и вечности от лица всех замученных.

Прочитайте Нобелевскую лекцию Солженицына. Как он формулирует в ней эту задачу? Как осмысляется в Нобелевской лекции назначение искусства, как мыслится роль художника? Почему писатель не принимает художника, мнящего себя творцом независимого духовного мира, взваливающего на свои плечи акт его творения? Почему Солженицыну ближе художник, который "знает над собой силу высшую и радостно работает маленьким подмастерьем под крышей Бога, хотя еще строже его ответственность за все написанное, нарисованное, за воспринимающие души" (Публицистика, т. 1. С.8)?

Образ Автора, явленный прямо в публицистике и мемуарно-биографической прозе, дополняет произведения художественные. Поэтому восприятие художественного творчества вне образа Автора, созданного в публицистике и автобиографических произведениях, будет неполным и неадекватным. Корпус текстов и их творец составляют некое нерасторжимое единство.

Поэтому и сама жизнь Солженицына воспринимается читателем как объект творческих усилий, а его судьба как своего рода эпическое полотно, сложившееся в результате целенаправленных художественных воздействий. Работа над образом Автора шла не только в литературе, но и, в первую очередь, в реальной жизни. Поставив с самого начала своего писательского пути такую цель, осознав себя не частным человеком, но человеком общественным, он не только в литературе, но и в публичной жизни лишил себя прав частного лица. Такой психологический перелом в отношении к собственной судьбе наступил после чудесного выздоровления от неизлечимого, как думали врачи, рака. (Именно этот период дал материал для повести "Раковый корпус"). Выздоровление было воспринято как Божий дар: "При моей безнадежно запущенной остро-злокачественной опухоли это было Божье чудо, я никак иначе не понимал. Вся возвращенная мне жизнь с тех пор - не моя в полном смысле, она имеет вложенную цель"("Бодался теленок с дубом", с.9) - и с этих пор писатель полагает, что время, отпущеное ему, не является в полном смысле временем его личного бытия; оно даровано свыше для реализации неподъемного замысла: свидетельствовать о русской истории ХХ века, участником которой он был сам, понять ее тайные и явные пружины. С этого момента жизнь его подчинена единой цели, от которой он не уклоняется ни на шаг, не позволяя себе естественных, казалось бы, вещей: даже приглашение Твардовского посидеть в ресторане воспринимается с удивлением - откуда у них на это время?

Формирование образа Автора необходимо Солженицыну для решения задач, которые не могли бы быть решены традиционными литературными средствами. Дело в том, что образ Автора включает в себя несколько граней, которые характерны, скорее, не для художника ХХ столетия, а для писателя древнерусского.

Во-первых, Автор предстает как летописец современных ему событий. Подобно тому, как летопись была единственной литературной формой сохранения исторического знания, передачи современных летописцу событий потомкам, так и русская литература ХХ столетия, создавашаяся в подполье, оказалась если не единственным, то по крайней мере первым источником правдивой исторической информации об эпохе тоталитаризма. И Солженицын со скрупулезностью и страстью средневекового летописца рассказывает соотечественникам и миру о трагедии своего народа в коммунистическую эпоху.

Но Автор Солженицына не только летописец и свидетель. Он еще и Ученый, ищущий исторические причины трагедии. Поэтому он стремится совместить в писательской личности историка-исследователя, политолога, культуролога, философа, социолога. Как исследователь он черпает материал и из личного опыта - гражданина, офицера, заключенного, писателя, - подобно социологу, использует материалы, предоставленные ему знакомыми и незнакомыми узниками ГУЛАГа (в "Архипелаге ГУЛаг" он обратился к свидетельству двухсот двадцати семи человек), работает как историк, обращаясь к опубликованным документам, письмам, речам членов Государственной думы, включая их в эпопею "Красное колесо". Он в той же степени писатель, как и историк, штудирующий заседание Государственной думы апреля 1917 года ("Апрель семнадцатого", один из "узлов" "Красного колеса"), социолог, собирающий материал у выживших узников ГУЛага ("Архипелаг ГУЛаг"), романист, связывающий в один общий узел судьбы заключенных, дипломатов, офицеров МГБ (роман "В круге первом"). Можно допустить, что русские люди следующего столетия будут знать историю по эпосу Солженицына, а не по учебникам. Его творчество дает материал для профессионального познания не только филологу, но и историку, культурологу, социологу... В его эпосе содержится достоверное свидетельство о русской судьбе ХХ века, равного которому по масштабности, наверное, еще не знала русская мысль.

Для воплощения этих задач, сравнимых, скорее, с задачами писателя древнего, а не современного, Солженицын должен был выработать особый тип художественности. Одной из его черт является синкретизм.

Синкретизм как черта художественного мира писателя. Солженицыну как бы "тесно" в литературе. Так было бы, на¬верное, тесно в пределах художественной условности, знай он их, летописцу Нестору, автору "Повести временных лет".

Древнерусский книжник, составляя летопись, житие, слово, вовсе не ставил перед собой художественных задач в современном их понимании. Все средства художественной выразительности, бывшие в его распоряжении, не мыслились им как самоценные, что станет характерным для литературы последних двух столетий (даже автор "Слова о полку Игореве" не был здесь исключением). Все внимание было направлено на задачи общественные, политические или же религиозно-мировоззренческие. Древняя культура не знала разделения общественной мысли на различные сферы - философию, историю, политику, идеологию, экономику, поэзию, изящную словесность. Поэтому древний автор, в зависимости от поставленных целей, совмещал в себе то, что мы сегодня назвали бы взглядом художника и ученого, политолога и историка, теософа и поэта. Литература как бы включала в себя те сферы общественного сознания, которые обособились друг от друга в новое время, поэтому древняя рукопись становится теперь объектом изучения ученых самых разных специальностей. Такая нерасчленность культуры на разные сферы и обращенность древней литературы ко всем областям общественного и личного бытия называется синкретизмом.

Но ведь и творчество Солженицына синкретично. Синкретизм как творческая доминанта определяет специфику художественности его произведений. В них перемешиваются социология, политика, психология, история, философия, что с трудом вписывается в выработанные художественной литературой нового времени приемы отображения действительности и жанровые формы.

Это ведет к трансформации жанровой природы его произведений. Жанр "Архипелага ГУЛАГ" определяется автором как "Опыт художественного исследования", включающий в себя репортажи, свидетельства, очерки отдельных судеб, становящиеся предметом авторских рефлексий, вырастающих в научное исследование. Даже с классическими жанрами возникают недоразумения: роман (нелюбимое жанровое определение писателя) или повесть не выдерживали чрезмерной смысловой нагрузки, поэтому после "В круге первом" и "Ракового корпуса" Солженицын создает новую крупную жанровую форму, с явным преобладанием документального материала - "Узлы" эпопеи "Красное Колесо". При этом включение в повествовательную структуру авторской публицистики, прямое выражение авторской позиции по политическим и историософским проблемам, столь нехарактерное для реалистической русской прозы последних двух столетий, соседствует с традиционными для романиста формами психологического анализа, объектами которого выступают реальные политические деятели, определявшие судьбы России, так и вполне заурядные граждане.

Новые художественные формы были необходимы Солженицыну для выполнения своей самой важной жизненной задачи - рассказать о русской истории первой половины ХХ века. Для этого была нужна новая эстетика - традиционная художественность не могла вынести такой непомерной содержательной нагрузки.

В первую очередь, это приводит к трансформации традиционных жанровых форм. "Красное колесо" уже не роман, а повествование в отмеренных сроках - такое жанровое определение дает он своему произведению. "Архипелаг ГУЛАГ" тоже нельзя назвать романом - это, скорее, совершенно особый жанр художественной документалистики, основным источником которой является память Автора и людей, прошедших ГУЛАГ и пожелавших вспомнить о нем и рассказать автору о своих воспоминаниях. В определенном смысле, это произведение во многом основано на новом фольклоре нашего столетия, аккумулировавшем страшную память о палачах и жертвах.

Жанр "Архипелага ГУЛаг" Солженицын определяет как "Опыт художественного исследования". Говоря о том, что путь рационального, научно-исторического исследования такого явления советской действительности, как Архипелаг ГУЛАГ, ему был попросту недоступен, Солженицын размышляет о преимуществах художественного исследования над исследованием научным: "Художественное исследование, как и вообще художественный метод познания действительности, дает возможности, которых не может дать наука. "Известно, что интуиция обеспечивает так называемый "тоннельный эффект", другими словами, интуиция проникает в действительность как туннель в гору. В литературе так всегда было. Когда я работал над "Архипелагом ГУЛАГом", именно этот принцип послужил мне основанием для возведения здания там, где не смогла бы этого сделать наука. Я собрал существующие документы. Обследовал свидетельства двухсот двадцати семи человек. К этому нужно прибавить мой собственный опыт в концентрационных лагерях и опыт моих товарищей и друзей, с которыми я был в заключении. Там, где науке недостает статистических данных, таблиц и документов, художественный метод позволяет сделать обобщение на основе частных случаев. С этой точки зрения художественное исследование не только не подменяет собой научного, но и превосходит его по своим возможностям".

"Архипелаг ГУЛАГ" и "Красное колесо" - два совершенно особых произведения в русской художественной литературе, жанровое своеобразие которых лишь подчеркивается сопоставлением с книгами, хоть отчасти близкими им - по авторской задаче, по стремлению максимально уйти от художественного вымысла, приблизиться к документальности, исследовать действительность не на вымышленных коллизиях, но на самых реальных. Это "Былое и думы" Герцена и "Остров Сахалин" Чехова. Не вступая в полемику с критиками о превосходстве книг Солженицына (его творения несопоставимы с предшествующими хотя бы в силу того, что несопоставим исторический опыт ХIХ или начала ХХ века с опытом его середины), подчеркнем, что нас интересует некоторое жанровое сходство и обусловленная им композиционная структура. Этот специфический художественно-публицистический жанр предполагает отсутствие сюжетной канвы, выдвижение образа Автора в центр повествования, возможность прямого выражения авторской позиции. Композиционное единство книги обуславливается не развитием событийного сюжетного ряда, но последовательностью и логикой авторской мысли, которая прямо и декларируется читателю. Функции образа Автора необыкновенно вырастают: он и комментатор событий, и герой, способный выразить прямую авторскую оценку происходящего, и аналитик, выступающий с позиций ученого - историка, социолога; он и политик, осмысляющий свой жизненный опыт и опыт других с точки зрения социально-политической и исторической; ему доступно свободное передвижение по временному пространству, открывается возможность полемики с реальными историческими лицами начала и середины века.

Подобная эстетическая система неизбежно требовала не только воплощения в художественной практике, но и теоретического обоснования. Это сделал и сам Солженицын во множестве рассыпанных по страницам "Красного колеса" и "Архипелага" публицистических отступлений. Но потребность в новой эстетике была столь очевидной для литературы, которую условно можно назвать лагерной и которая предметом изображения делает трагический исторический и частный опыт миллионов, что с ее обоснованием выступил не только Солженицын. Своего рода теорию "новой прозы" предложил Варлам Шаламов.

Русская действительность ХХ века, ставшая предметом изображения в прозе Солженицына и Шаламова, была столь страшна, что потребовала к себе нового этического подхода. С точки зрения Варлама Шаламова, она нуждалась не в традиционном эстетическом преображении, но, скорее, в эстетическом изживании. Писатель мыслил себя не столько художником, сколько свидетелем, и отношение к литературе у него складывалось иное: он ставил перед собой задачи не эстетические, а нравственные, и полагал, что для него "овладение материалом, его художественное преображение не является чисто литературной задачей - а долгом, нравственным императивом". "Мне кажется, - писал Шаламов, - что человек второй половины двадцатого столетия, человек, переживший войны, революции, пожары Хиросимы, атомную бомбу, предательство и самое главное, венчающее все, - позор Колымы и печей Освенцима, человек... просто не может не подойти иначе к вопросам искусства, чем раньше". По мысли писателя, сама гуманистическая литература скомпрометирована, ибо действительность вовсе не оказалась соотносима с ее идеалами: "Крах ее гуманистических идей, историческое преступление, приведшее к сталинским лагерям, к печам Освенцима, доказали, что искусство и литература - нуль. При столкновении с реальной жизнью это - главный мотив, главный вопрос времени". Этот же мотив недоверия классической литературе слышится и в у Солженицына - от полемики с Достоевским, с его "Записками из мертвого дома" ("Когда читаешь описание мнимых ужасов каторжной жизни у Достоевского, - поражаешься: как покойно им было отбывать срок! ведь за десять лет у них не бывало ни одного этапа!" - "В круге первом") до полемики с Чеховым ("Если бы Чеховским интеллигентам, все гадавшим, что будет через двадцать-тридцать-сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, опускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие ("секретное тавро"), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого легкого - пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо, - ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом" - "Архипелаг ГУЛАГ"). Отсюда столь характерное для "новой прозы" недоверие к любому вымыслу, к любой абстрактно - и даже конкретно-гуманистической идее и доверие только к факту, только к документу. "У меня ведь проза документа, и в некотором смысле я - прямой наследник русской реалистической школы - документален, как реализм. В моих рассказах подвергнута критике и опровергнута сама суть литературы, которую изучают по учебнику". Поэтому "Новая проза" берет за основание документ, "но не просто документ, а документ эмоционально окрашенный, как Колымские рассказы. Такая проза - единственная форма литературы, которая может удовлетворить читателя двадцатого века", она в определенной мере вне искусства, и все же она, по мысли Шаламова, обладает художественной и документальной силой одновременно: "Достоверность протокола, очерка, подведенная к высшей степени художественности, - так я сам понимаю свою работу".

Известно, что Солженицын предлагал Шаламову проделать огромный и, казалось бы, едва посильный одному труд по созданию "Архипелага" вместе - Шаламов отказался. Его взгляд на литературу и на человека в крайних, запредельных, нечеловеческих состояниях откровенно пессимистичен; Солженицын, как это ни парадоксально может звучать, оптимист. Его интересуют не только бездны человеческого падения, но и высоты сопротивления, пассивного или активного. И если рассказы Шаламова о Сопротивлении, такие, например, как "Последний бой майора Пугачева", крайне редки, если сам он в письме к Солженицыну говорил, что "желание обязательно изобразить "устоявших" - это тоже "вид растления духовного", то Солженицына более интересуют именно устоявшие, нашедшие в себе силы к сопротивлению той чудовищной машине, сломить которую, казалось бы, просто невозможно. Он полагает, что "никакой лагерь не может растлить тех, у кого есть устоявшееся ядро, а не та жалкая идеология "человек создан для счастья", выбиваемая первым ударом нарядчикова дрына".

"Свои одиннадцать лет, проведенные там, усвоив не как позор, не как проклятый сон, но почти полюбив тот уродливый мир, а теперь еще, по счастливому обороту, став доверенным многих поздних рассказов и писем", Солженицын воспринимает лагерь как грань трагического национального опыта, способного на многое открыть глаза - и личности, и нации, пережившей ГУЛаг (Солженицын А.И. Архипелаг ГУЛаг. - Вермонт - Париж: YMCA-PRESS, 1987. В трех томах. Т.1. С.9. Далее ссылки на "Архипелаг ГУЛаг" с указанием тома и страницы даются в тексте по этому изданию). Этот опыт ставит под вопрос традиционные мировоззренческие ценности, основанные на гуманистических идеях, прочно утвержденных литературой прошлого века и обнаруживших, как полагает писатель, свою несостоятельность перед исторической реальностью ХХ века. Недоверие чеховскому герою, о котором шла речь, связано как раз с тем, что его традиционные гуманистические ценности как раз и не смогли стать опорой утверждения прочного ядра личности. Об иных мировоззренческих ценнстях, утверждаемых Солженицыным, речь пойдет ниже.

Архипелаг "ГУЛАГ" композиционно построен не по романическому принципу, но по принципу научного исследования. Его три тома и семь частей посвящены разным островам архипелага и разным периодам его истории. Именно как исследователь Солженицын описывает технологию ареста, следствия, различные ситуации и варианты, возможные здесь, развитие "законодательной базы", рассказывает, называя имена лично знакомых людей или же тех, чьи истории слышал, как именно, с каким артистизмом арестовывали, как дознавались мнимой вины. Достаточно посмотреть лишь названия глав и частей, чтобы увидеть объем и исследовательскую дотошность книги: "Тюремная промышленность", "Вечное движение", "Истребительно-трудовые", "Душа и колючая проволока", "Каторга"...

Иную композиционную форму диктует писателю замысел "Красного колеса", "повествования в отмеренных сроках", как сам он определяет жанр своей эпопеи. Это книга об исторических, переломных моментах русской истории. "В математике есть такое понятие узловых точек: для того чтобы вычерчивать кривую, не надо обязательно все точки ее находить, надо найти только особые точки изломов, повторов и поворотов, где кривая сама себя снова пересекает, вот это и есть узловые точки. И когда эти точки поставлены, то вид кривой уже ясен. И вот я сосредоточился на узлах, на коротких промежутках, никогда не больше трех недель, иногда две недели, десять дней. Вот "Август", примерно, - это одиннадцать дней всего. А в промежутке между узлами я ничего не даю. Я получаю только точки, которые в восприятии читателя соединятся потом в кривую. "Август Четырнадцатого" - как раз такая первая точка, первый узел". Вторым узлом стал "Октябрь Шестнадцатого", третим - "Март Семнадцатого", четвертым - "Апрель Семнадцатого".

Идея документальности, прямого использования исторического документа становится в "Красном колесе" основой композиционной структуры. Принцип работы с документом определяет сам Солженицын Это "газетные монтажи", когда автор то переводит газетную статью того времени в диалог, то делает своего героя ее автором, оппонирующим другому журналисту... Это форма "прямого документа", за которым встает психология человека, его писавшего. Обзорные главы, выделенные петитом в тексте эпопеи, посвящены или историческим событиям, обзорам военных действий - чтобы человек не потерялся, как скажет сам автор, - или его героям, конкретным историческим деятелям, Столыпину, например. Петитом в обзорных главах дается история некоторых партий. Применяются и "чисто фрагментарные главы", состоящие из фрагментов реальных событий. Но одной из самых интересных находок писателя является "киноэкран". "Мои сценарные главы, экранные, так сделаны, что просто можно или снимать или видеть, без экрана. Это самое настоящее кино, но написанное на бумаге. Я его применяю в тех местах, где уж очень ярко и не хочется обременять лишними деталями, если начнешь писать это простой прозой, будет нужно собрать и передать автору больше информации ненужной, а вот если картинку показать - все передает!" (Публицистика, с.223).

Символический смысл названия эпопеи тоже передается с помощью такого "экрана". Несколько раз в эпопее появляется широкий образ - символ катящегося горящего красного колеса, подминающего и сжигающего все на своем пути. Это круг горящих мельничных крыльев, крутящихся в полном безветрии, и катится по воздуху огненное колесо; красное разгонистое колесо паровоза появится во внутреннем монологе Ленина, когда он будет, стоя на Краковском вокзале, думать о том, как заставить это колесо войны крутиться в противоположную сторону; это будет горящее колесо, отскочившее у лазаретной коляски:

КОЛЕСО! - катится, озаренное пожаром!

самостийное!

неудержимое!

все давящее! (...)

Катится колесо, окрашенное пожаром!

Радостным пожаром!!

Багряное колесо!!

Таким багряным горящим колесом прошлись по русской истории две войны, две революции, приведшие к национальной трагедии.

В огромном круге действующих лиц, исторических и вымышленных, Солженицыну удается показать несовместимые, казалось бы, уровни русской жизни тех лет. Если реальные исторические лица нужны для того, чтобы показать вершинные проявления исторического процесса, то выдуманные персонажи - лица прежде всего частные, но в их-то среде виден другой уровень истории, частный, бытовой, но значимый отнюдь не меньше.

Среди героев русской истории генерал Самсонов и министр Столыпин выявляют зримо две грани русского национального характера. В "Теленке" Солженицын проведет удивительную параллель между Самсоновым и Твардовским. Описание сцены прощания генерала со своей армией, его бессилие, беспомощность, непоспевание за веком совпало в авторском сознании с прощанием Твардовского с редакцией "Нового мира" - в самый момент изгнания его из журнала. "Мне рассказали об этой сцене в тех днях, когда я готовился описывать прощание Самсонова с войсками - и сходство этих сцен, а сразу и сильное сходство характеров открылось мне! - тот же психологический и национальный тип, то же внутреннее величие, крупность, чистота - и практическая беспомощность, и непоспеванье за веком. Еще и - аристократичность, естественная в Самсонове, поротиворечивая в Твардовском. Стал я себе объяснять Самсонова через Твардовского и наоборот - и лучше понял каждого из них" ("Бодался теленок с дубом", с.303). И конец обоих трагичен - самоубийство Самсонова и скорая смерть Твардовского...

Столыпин, его убийца провокатор Богров, С.Ю.Витте, Николай II, Гучков, Шульгин, писатель Федор Крюков, Ленин, большевик Шляпников, Деникин - практически любая политическая и общественная фигура хоть сколько-нибудь заметная в русской жизни той эпохи оказывается в панораме, созданной писателем.

Путь, пройденный Солженицыным с конца 50-х годов, с момента первой публикации, охватывает все трагические повороты русской истории - с 1899 г., которым открывается "Красное колесо", через Четырнадцатый, через Семнадцатый годы - к эпохе ГУЛАГа, к постижению русского народного характера, как он сложился, перейдя сквозь все исторические катаклизмы, к середине века. Столь широкий предмет изображения и обусловил синкретическую природу созданного писателем художественного мира: он легко и свободно включает в себя, не отторгая, жанры исторического документа, научной монографии историка, пафос публициста, размышления философа, исследования социолога, наблюдения психолога.

Синкретизм художественного мира Солженицына предопределяет и особую роль Автора, которая тоже чем-то сродни роли древнерусского книжника. Свой труд он начинал с долгой молитвы, полагая, что все написанное им принадлежит не ему, но есть Слово, данное Свыше. Поэтому меньше всего он был "сочинителем" в современном смысле: в своих писаниях он обращался к будущему, и не его судьба должна была быть прочитана через столетия, но истина о его времени. Поэтому древняя литература анонимна: писатель - лишь переписчик, и если в его творениях сказалось новое о веке, то это был глас Свыше и незачем оставлять в книге своего имени.

Такая анонимность чем-то близка и Солженицыну. "Архипелаг ГУЛАГ" он воспринимает не как свой личный труд - "эту книгу непосильно было бы создать одному человеку" - а как "общий дружный памятник всем замученным и убиенным". Автор лишь надеется, что, "став доверенным многих поздних рассказов и писем", сумеет поведать правду об Архипелаге, прося прощения у тех, кому не хватило жизни об этом рассказать, что он "не все увидел, не все вспомнил, не обо всем догадался" ("Архипелаг ГУЛаг", т.1. С.7, 11). Эта же мысль выражена в Нобелевской лекции: поднимаясь на кафедру, которая предоставляется далеко не всякому писателю и только раз в жизни, Солженицын размышляет о погибших в ГУЛаге: "И мне сегодня, сопровожденному тенями павших, и со склоненной головой пропуская вперед себя на это место других, достойных ранее, мне сегодня - как угадать и выразить, что хотели бы сказать они?" (Публицистика, с.11).

Сомнение в собственных силах книжника перед огромностью замысла слышно во многих древних рукописях. Это сомнение преодолевалось молитвой и знанием того, что литературный труд - не личностный, не авторский. Книжник - лишь переписчик, которому дано услышать слово Истины, слово Божье, и воплотить его в рукописи. Отношение к литературному труду как боговдохновенному характеризует и Солженицына, несущего в себе, по собственному убеждению, "вложенную цель". Будучи писателем, стоящим на религиозных позициях, он стал первывм православным лауреатом Темплтоновской премии (май 1983 г.) "За прогресс в развитии религии".

Прочитайте Темплтоновскую лекцию Солженицына. Как трактуются в ней задачи литературы? Как мыслится роль писателя перед лицом Бога и вечности? Как, с вашей точки зрения, можно толковать слова Солженицына: "Творец постоянно и ежедневно участвует в жизни каждого из нас, неизменно добавляя нам энергии бытия, а когда эта помощь оставляет нас - мы умираем. И с не меньшим же участием Он содействует жизни всей планеты - это надо почувствовать в наш темный, страшный момент" (Публицистика, с455 - 456)? Как сама судьба писателя подтверждает верность этих суждений?

В своих представлениях о мире и путях его развития Солженицын тоже близок, скорее, ко взгляду древнерусского автора. Смысл развития, прогресса он видит вовсе не в материальной или научно-технической сфере (в этом, с его точки зрения, состоит ошибка современной цивилизации), но в области духовного самосовершенствования человека и человечества, в их приближении к божественной истине. Путь приближения к этой истине, в чем и могла бы состоять подлинная история, нарушился несколько столетий назад, в период Возрождения, когда самоуверенный человек осмыслил себя как высшую цель земной и вселенской жизни. Тогда и обнаружил себя со всей остротой кризис христианской религиозности: постижение духовных ценностей сменила погоня за материальным прогрессом, способным принести лишь жизненные удобства и блага, но зато и дать возможность в результате своего развития уничтожить все живое на земле. (Ведь именно эта мысль пронзает Иннокентия Володина, идущего на безумный шаг, завязывающий сюжет романа "В круге первом": своим звонком в американское посольство он пытается облагодетельствовать и спасти от ядерной бездны весь мир, предотвратив передачу советскому разведчику секрета атомной бомбы.) В кризисе религиозной веры, в забвении христианской морали, в глухоте к церковной проповеди, произносится ли она митрополитом или деревенским батюшкой, находит Солженицын главную причину зла, обрушившегося на Россию и на Европу. Погоня за иными ценностями - будь то мировое господство, власть над ближними, самоустроение, карьера, сытость, богатство, сверхприбыли - ослепили современного человека, русский национальный мир, современную европейскую цивилизацию, и внимательный читатель найдет в произведениях Солженицына емкие образы-символы, указывающие на отход от истинного смысла жизни, от истинной истории. На фундамент разрушенной церкви приходит в самый тяжелый свой момент полковник МГБ Яконов, в заброшенную церковь Рождества попадают Иннокентий и Лара во время своей загородной летней поездки ("В круге первом").

Найдите эти эпизоы в романе. Покажите, что они являются кульминацией сюжетной линии каждого из героев. Какую роль в становлении сознания Иннокентия играет посещение заброшенной церкви в деревне "Рождество"? Можно ли этот эпизод связать с нравственным возрождением героя?

Какие воспоминания связаны с заброшенной церковью у Яконова? Как связана с ней любовная линия персонажа, данная в его ретроспективе? Почему Яконов получает назад подаренное кольцо с записочкой "Митрополиту Кириллу"? В чем смысл сопоставления Антона Яконова с митрополитом Кириллом? Можно ли сказать, что с этого момента начинается путь компромисса героя, приведший его к предательству?

Противопоставление духовного восхождения и материального успеха - одна из традиций православного сознания, и ей тоже следует Солженицын. Материальный успех не может быть самоценным, он оправдан лишь в том случае, когда служит духовному восхождению. "Наша жизнь - не в поиске материального успеха, а в поиске достойного духовного роста, - скажет он в Темплтоновской лекции. - Вся наша земная жизнь есть лишь промежуточная ступень развития к высшей - и с этой ступени не надо сорваться, не надо протоптаться бесплодно" (Публицистика, с.455).

Но бесстрастность кабинетного ученого немыслима для Автора - и он превращается в проповедника, чей указующий перст обращен и к вождям Советского Союза, и к народу. Солженицын с самого начала верил в силу писательского слова - и вера эта не обманула его. Официальная травля и невероятный авторитет в русской читающей среде 60-80-х годов, когда "слепая" машинопись "самиздата" или нелегально привезенные из заграницы тома романов и "Архипелага ГУЛага" передавались с величайшими предосторожностями на ночь, говорят о том, что Солженицын был последним, быть может, писателем, сказавшим проповедническое слово в литературе.

Были ли реализованы все те задачи, которые ставил перед собой писатель, создавая образ Автора? Были ли востребованы обществом все грани той писательской личности, которую стремился воплотить в своей жизни и в своем творчестве сам Солженицын? На этот вопрос трудно ответить хотя бы потому, что мы еще не знаем суда будущих поколений русских людей, а суд современников, хоть и имеет огромное значение, все же не является абсолютным.

Что же касается современников, то отношение их к писателю обуславливалось, в первую очередь, непомерной масштабностью этой фигуры в литературном контексте последних двух столетий. Рядом с ним, действительно, некого поставить, чтобы найти истинные пропорции восприятия и оценки. Это вовсе не значит, что Солженицын "лучше" своих предшественников, что он сделал в литературе "больше", чем Пушкин или Достоевский - сам принцип подобного противопоставления абсолютно неуместен. Просто они, принадлежа другой эпохе, ставили перед собой принципиально иные - именно литературные - творческие задачи, были более писателями, чем Солженицын. Его фигура соспоставима, скорее, с фигурой летописца Нестора, с другими безымянными книжниками древней Руси, видевшими перед собой совсем иные задачи, нежели литературные. Именно поэтому современному читательскому сознанию трудно воспринять подобное явление в контексте литературном.

Поэтому с самого начала восприятие Солженицына в литературно-критическом сознании современников было все же неадекватным. После публикации рассказа "Один день Ивана Денисовича" писатель был принят Хрущевым, Твардовским, подписчиками "Нового мира" как критик культа личности. В брежневские годы, когда следовала одна за другой публикация на Западе романов и "Архипелага", о Солженицыне глухо знали как о диссиденте, и рядовой читатель, не имея реального, естественного доступа к его произведениям, а довольствуясь то слухами, то листками "самиздатовских" рукописей, не мог составить сколько-нибудь адекватного представления о нем. Думается, что в эти-то глухие годы и зародился миф о Солженицыне.

Его возникновение было обусловлено официально организованной травлей писателя, которая становилась все сильнее после каждой новой публикации его произведений на Западе. Ее вехами могут быть газетный кампании, обыски, изъятие рукописей, исключение из Союза Писателей. Историю открытого столкновения Солженицына с советской государственной системой вы можете проследить по главам книги "Бодался теленок с дубом". Завершилась она высылкой писателя из страны. Но как это и всегда бывает, неуклюжая многолетняя кампания лжи и полуправды, в которой использовались самые нечистоплотные приемы, прямая ложь, породила прямо противоположные результаты. Становилось все яснее, что Солженицын пошел дальше всех, не ограничившись разрешенной сверху критикой "культа личности Сталина". И как всегда бывает в ситуации полуизвестности, полуправды, фигура писателя обрела мифологические черты.

Одной из черт мифа о Солженицыне стали суждения о чертах его характера, подпитываемые глухими слухами. Говорили, что человек это склонный к самовозвеличиванию, неблагодарный, неспособный ценить людей, преданных ему, с риском для себя переправлявших на Запад его рукописи или прятавших и перепрятывавших их здесь.

Смущала его бескомпрмиссность, нежелание "играть" по правилам сложившейся советской издательской системы, что с неизбежностью ставило под удар его издателей, людей, ищущих компромисса с официальными властями, который мог бы дать рукописям писателя "зеленый свет", в первую очередь, А.Твардовского. Его знаменитое письмо IV съезду Советских писателей, подхваченное западными радиоголосами, трактовалось как недостойное желание использовать Запад в своей литературной борьбе.

Вызывало сомнение и литературно-общественное поведение писателя, воспринимаемое как "поза", желание придать своим поступкам аллегорическое, символическое звучание. В этом ряду многими было воспринято как показное его возвращение на родину в поезде, идущем с Востока, многочисленные остановки, встречи и беседы как с властьпридержащими, так и с простыми людьми, пришедшими встречать его на вокзалы городов, через которые был проложен его путь.

И почему он не приехал сразу, как только в 1988 году ему было возвращено гражданство? Чего он ждал? Почему он не мог завершить начатую в Вермонте работу уже здесь? Почему он обуславливал свое возвращение публикацией своих произведений в "Новом мире"? Вероятно, это следствие непомерной самооценки, вылившееся в желание представить возвращение как событие общенационального масштаба.

Свое наиболее полное выражение этот миф нашел в романе В.Войновича "Москва 2042", где в образе Симыча, писателя-эмигранта, читающего как роман словарь Даля и желающего въехать в посткоммунистическую Россию на белом коне, угадывается Солженицын.

Почему, вернувшись, он не нашел себе ни политических, ни литературных единомышленников, не прикмнул ни к одной партии, литературной или общественной, предпочтя союзу с близкими по литературным взглядам людьми гордое одночество? Потому, вероятно, что он не видит среди современников равновеликой себе фигуры, проявляя все ту же заносчивость и самомнение.

По возвращении Солженицына миф о нем стал обрастать все новыми и новыми невероятными сторонами. Совсем уж комической кульминацией его развития стала статья, утверждавшая наличие в сознании писателя некой таинтственной "психологической структуры", "демона", который "не имеет представления о человеческих ценностях, ему совершенно все равно, кого подставлять и что разрушать". Поэтому путь писателя-конформиста "оказался для Солженицына невозможен не потому, что он такой принципиальный противник системы (хотя и противник), а потому, что ему мешал демон, у которого были свои, отличные от благополучного и знаменитого совписа цели". (Совпис на этом жаргоне - всего лишь советский писатель. Вспомним, что для Солженицына дистанция между советским писателем и русским - огромна и непереходима). В результате разрушительного действия на личность писателя этого "демона" Солженицын "стал вероломным, заносчивым, самонадеянным, безаппеляционным, требовательным" (Фигуры и лица. Приложение к независимой газете. № 9(10), май 1998 г.).

С журналистскими нелепостями полемизировать тоже нелепо. Они приведены здесь лишь для того, чтобы показать, как и из чего формируется миф. Все нетрадиционные черты жизни писателя и человека, не желающего строить свою жизнь и творчество по общим стандартам, бытовым, политическим и литературным, становятся исходным материалом, формирующим миф о Солженицыне.

Рождается он еще и как компенсация верхоглядства и непонимания. Встреча читателя с явлением такого масштаба, как Солженицын, требует серьезности и вдумчивости; чтение его - напряженная интеллектуальная работа, требующая времени и серьезных мыслительных усилий. Если для этого недостает возможностей, то легче обвинить в этом писателя, а не себя, упростив и исказив его мысли. В этом, наверное, характерный изгиб истории общественного восприятия любого национально значимого литературного явления. Солженицына оно преследовало всегда.

На церемонии вручения Темплтоновской премии глава Православной церкви в Америке митрополит Феодосий так характеризовал эти "парадоксы" общественного восприятия: "Многие сегодня, почти десять лет спустя после его чудесного появления на Западе, ставят под сомнение и его как человека, и его видение, и его слово. Значительное движение, не только в его стране, но и здесь, среди нас на Западе, старается опорочить его, представить анахроничным защитником прошлого и пустого мировоззрения. Но мы знаем, что мир никогда не прислушивался к пророкам, посланным ему, ненавидел и преследовал их. Для нас, христиан, конечная победа завершилась на Кресте" (Публицистика, с.714).

Черта мифа о Солженицыне, как и любого мифа, сложившегося в сознании людей, состоит в том, что он не знает вопросов и сомнений, т.е. мифологическое мышление по сути своей некритично. Поэтому смешно оспаривать миф, пытаясь обнаружить его несостоятельность и противоречивость. Миф не знает ответа на вопрос, почему каждодневное обращение к словарю Даля хуже, чем чтение беспомощных в стилистическом отношении нынешних детективов, авторы которых с трудом владеют современным синтаксисом и словарный запас которых не многим превосходит словарь людоедки Эллочки? Почему было значительно лучше прилететь в Россию прямым рейсом Аэрофлота до Москвы, чем ехать на поезде, встречаясь с людьми, пожелавшими придти на эти встречи? Какое отношение характер человека и его частная жизнь, тоже мифологизированная, имеет к его литературному труду - ведь они важны для людей, лично общающихся с ним, а своего личного общения Солженицын ведь никому не навязывал? Зачем нужно вступать в некую "партию" и срочно "обрастать" соратниками, растрачивая в далеко не всегда продуктивном общении или же просто словопрении время жизни, отпущенное на творчество? И разве выступление от своего собственного имени имеет меньшую весомость, чем от имени "партии" или группы? Что вообще плохого в том, что Солженицын хочет говорить только от себя и выражать только лишь свое мнение? А уж станет ли это мнение общественным, зависит не от ближайшего литературного окружения, а от общества.

Миф о Солженицыне стал кривым отражением образа Автора, созданного им самим. Судьба, которая является объектом творческого воздействия и строится как литературный сюжет, в мифе приобрела причудливые и нереальные очертания. Но само его возникновение говорит об истинном масштабе этой фигуры и о невозможности рассмотрения ее в традиционных рамках - литературных или общественных. В самом деле, возможен ли, к примеру, миф об Олесе Гончаре, получившим Ленинскую премию в 1964 году вместо Солженицына? Лишь судьба трех русских писателей ХХ века окружена мифологическим ореолом: Шолохова, Горького - и Солженицына.

Образ Автора создавался Солженицыным в контексте прежней литературной ситуации, когда писательское слово было явственно слышно и действенно. В 90-е годы ситуация изменилась. Солженицын вернулся в Россию в тот момент, когда литература, изнемогая от непосильной ноши, утрачивала ее. К моменту публикации в "Новом мире" основных произведений Солженицына уже шел к закату знаменитый "журнальный бум" конца 80-х годов, принесший беллетристику А.Рыбакова, роман "Белые одежды" В.Дудинцева, "лагерную прозу" В. Шаламова, рассказы В.Тендрякова, прозу В.Белова и В.Гросмана. Задержанные цензурой на десять-двадцать лет, произведения о страшной исторической правде советского времени - революции, "годе великого перелома", голоде, репрессиях, ГУЛАГе, войне - уже ошеломили читателя, а их авторы в читательском сознании на время заняли место Солженицына. Это, вероятно, был последний акт той исторической драмы, когда литература еще могла быть центром национальной мысли и определять общественное настроение. К этому моменту "Новый мир" еще не успел опубликовать Солженицына.

Прихотливые законы социальной жизни таковы, что сейчас его слово, сказанное в литературе и в публицистике тоном пастыря и наставника, имеет уже совсем не тот резонанс, что могло бы иметь во второй половине 80-х. Но от этого оно не становится менее насыщенным. Человек мыслящий и суверенный от прихотливостей журнальных и книжных бумов может обратиться к нему - теперь, или когда найдет в себе подобную потребность. По крайней мере, именно Солженицын оказался в истории русской литературы последним писателем, совместившим писательство и проповедь, художничество и учительство. Он принадлежит уже ушедшему периоду русской литературы и русской культуры: "зрячий посох" писателя современностью пока не востребован.

Восприятие литературы как поприща высокого общественного служения предопределило особый феномен Солженицына. Этот социо-культурный феномен включает в себя и корпус художественных текстов - от ранних рассказов до эпопеи "Красное колесо", - и создаваемый параллельно образ Автора, и даже миф о Солженицыне. Само возникновение этого явления обусловлено тем, что Солженицын использовал художественное творчество для выражения своих общественно-политических и философских взглядов - и при этом, что особенно важно подчеркнуть, остался художником.

Литература дает ему средства поставить и разрешить проблемы, далеко выходящие за ее рамки. Предметом его исследования стала русская действительность ХХ века. Такое предельное расширение литературных задач обусловлено отношением писателя к задачам собственной жизни - Свидетеля и Исследователя.

Словарь лингвистических терминов

Концепцию образа автора разработал В.В. Виноградов. "Образ автора может быть скрыт в глубинах композиции и стиля" [В.В. Виноградов]. Образ автора

Выделяются следующие типы повествователей:

1) объективный повествователь (от 3-го лица);

2) личный повествователь (от 1-го лица);

3) рассказчик – носитель речи, открыто организующий текст своей личностью.

Терминологический словарь-тезаурус по литературоведению

концентрированное воплощение сути произведения, объединяющее всю систему речевых структур персонажей в их соотношении с повествователем, рассказчиком или рассказчиками.

Рб: художественный образ

Корр: образ повествователя, образ рассказчика (не путать!)

* "Читая сочинение, в особенности чисто литературное - главный интерес составляет характер автора, выражающийся в сочинении... Хорошо, когда автор только чуть-чуть стоит вне предмета, так что беспрестанно сомневаешься, субъективно или объективно" (Л.Н. Толстой).

"Первый интереснейший опыт создания образа автора в русской литературе принадлежит А.С. Пушкину. В его романе образ автора почти равнозначен Онегину, Татьяне и Ленскому. Пушкин раздвигает границы литературы. Он учит свободе и необходимости переходов из реальной жизни в искусство" (Энциклопедический словарь юного литературоведа). *

Гаспаров. Записи и выписки

♦ Лукреций написал страстную поэму во славу Эпикура и эпикурейства. Эпикур и эпикурейство считали идеалом тихую неприметность и душевный покой. Видимо, Лукреция следует представлять себе скромным и добропорядочным человеком, в уютном садике на мягком ложе неспешным пером набрасывающим пламенные строки. Но почему-то никто этого не хочет. А НН. отказывается верить в единственный достоверный портрет Петрарки - кругленького, мешковатого и похожего на пингвина.

Термины и понятия: Методы исследования и анализа текста. Словарь-справочник

Основная категория текстообразования, определяющая все элементы структуры текста: тему, идею, композицию, отбор и организацию языковых средств. Концепцию образа автора разработал В.В. Виноградов. «Образ автора может быть скрыт в глубинах композиции и стиля» [В.В. Виноградов]. Образ автора – одна из форм проявления реальной личности автора.

ОБРАЗ АВТОРА в широком смысле - понятие, употребляемое как примерно равнозначное понятию авторской позиции в произведении или же еще более широкому понятию “автор” - не биографический, не автор-творец, а “идейно-эмоциональное средоточие, формальносодержательный центр художественного произведения... его неразложимое смысловое ядро...”. Языковед Г.О. Винокур в статье 1945 г. “Об изучении языка литературных произведений” даже заявлял: “В конце концов образ автора определяется всей сложной совокупностью явлений, создающих ту или иную литературную обстановку, т.е. его литературной школой, его эстетическими воззрениями и т.д. Громадное значение здесь принадлежит той общей эстетике языка, которой характеризуется творческий метод автора, т.е. тому, например, относится ли он к слову, как к чистому знаку мысли (Пушкин), или же слово у автора “музыкальное” (Фет), “изобразительное” (Гоголь), “орнаментальное” (Лесков) и т.д. Понятие авторской индивидуальности может быть расширено до каких угодно историко-литературных пределов, т.е. ее можно понимать не только в применении к одному отдельному автору, но и к целой плеяде авторов, к литературному направлению, эпохе и т. д.”. В любом случае, по Винокуру, имеются в виду «известные индивидуальные свойства речи, то, что называлось когда-то “слогом” в отличие от “языка”». Это одновременно очень широкое и очень узкое понимание “образа автора”, отождествляемого к тому же с “авторской индивидуальностью”.

М.М. Бахтин возражал против подобных пониманий образа автора, резонно говоря, что создающий, изображающий не может быть создаваемым, изображаемым. В одной работе он назвал этот термин неудачным, в другой попробовал уточнить: “Так называемый образ автора - это, правда, образ особого типа, отличный от других образов произведения, но это образ, а он имеет своего автора, создавшего его. Образ рассказчика в рассказе от я, образ героя автобиографических произведений (автобиографии, исповеди, дневники, мемуары и др.), автобиографический герой, лирический герой и т.п. Все они измеряются и определяются своим отношением к автору-человеку (как особому предмету изображения), но все они - изображенные образы... Мы можем говоритьо чистом авторе в отличие от автора частично изображенного, показанного, входящего в произведение как часть его”.

Один из последователей Бахтина продолжает уточнять: образ автора не следует смешивать с повествователем и рассказчиком. Написал “Евгения Онегина” Пушкин, который в романе как реальный человек не может присутствовать. “Тот, кто обращается к читателю со словами “Теперь мы в сад перелетим, / Где встретилась Татьяна с ним”, конечно, - повествователь, а тот персонаж, который на берегу Невы вспоминает с Онегиным “начало жизни молодой”, - образ автора, изображенное “лицо с особой биографией” (“Ho вреден север для меня”)... “Образ автора” создается подлинным автором (творцом произведения) по тому же принципу, что и автопортрет в живописи”.

В этом конкретном смысле образ автора (как персонаж) позволительно видеть не только в пушкинском романе, но и в “Реквиеме” Ахматовой: там, кроме собирательного образа матери, есть и образ женщины-поэта исключительного таланта и мужества, которая одна может с такой силой “это описать” и заслуживает памятника, как реальный человек. Близок к образу автора повествователь (офицер-литератор) в “Герое нашего времени”. А в “Василии Теркине” Твардовского даже в четырех главах, названных “От автора”, зачастую присутствует скорее повествователь, чем образ автора, лишь в главе “О себе” сконцентрированы автобиографические черты последнего: вспоминается имя-отчество школьного учителя, говорится о судьбе семьи на момент создания главы (“Мать, отец, родные сестры / У меня за той чертой”) и т.д. В рассказе А.И. Солженицына “Матренин двор” Игнатич - автобиографический персонаж, вымысла в рассказе фактически нет, но герой не подан как образ автора, мир произведения строго объективирован, о создании рассказа автором в самом тексте речь не идет, отчество писателя заменено на другое, только похожее.

- 86.50 Кб

Н.М. Карамзин: «Творец всегда изображается в творении и часто – против воли своей».

М.Е. Салтыков-Щедрин: «Каждое произведение беллетристики, не хуже любого ученого трактата, выдает своего автора со всем своим внутренним миром».

Ф.М. Достоевский: «В зеркальном отражении не видно, как зеркало смотрит на предмет, или, лучше сказать, видно, что оно никак не смотрит, а отражает пассивно, механически. Истинный художник этого не может: в картине ли, в рассказе ли, в музыкальном ли произведении непременно будет от сам; он отразится невольно, даже против своей воли, выскажется со всеми своими взглядами, с своим характером, с степенью своего развития».

Самое же подробное размышление об авторе оставил Л.Н. Толстой. В «Предисловии к сочинениям Гюи де Мопассана» он рассуждает так: «Люди, мало чуткие к искусству, думают часто, что художественное произведение составляет одно целое потому, что в нем действуют одни и те же лица, потому, что все построено на одной завязке или описывается жизнь одного человека. Это несправедливо. Это только так кажется поверхностному наблюдателю: цемент, который связывает всякое художественное произведение в одно целое и оттого производит иллюзию отражения жизни, есть не единство лиц и положений, а единство самобытного нравственного отношения автора к предмету. ...В сущности, когда мы читаем или созерцаем художественное произведение нового автора, основной вопрос, возникающий в нашей душе, всегда такой: «Ну-ка, что ты за человек? И чем отличаешься от всех людей, которых я знаю, и что можешь мне сказать нового о том, как надо смотреть на нашу жизнь?» Что бы ни изображал художник: святых, разбойников, царей, лакеев – мы ищем и видим только душу самого художника» 1 .

«Слово «автор» употребляется в литературоведении в нескольких значениях. Прежде всего оно означает писателя – реально существовавшего человека. В других случаях оно обозначает некую концепцию, некий взгляд на действительность, выражением которого является все произведение. Наконец, это слово употребляется для обозначения некоторых явлений, характерных для отдельных жанров и родов» 2 .

Если эту ценностную точку вненаходимости герою теряет автор, то возможны три общих типичных случая его отношения к герою, внутри каждого возможно множество вариаций. Здесь, не предвосхищая дальнейшего, мы отметим лишь самые общие черты.

Первый случай: герой завладевает автором. Эмоционально-волевая предметная установка героя, его познавательно-этическая позиция в мире настолько авторитетны для автора, что он не может не видеть предметный мир только глазами героя и не может не переживать только изнутри события его жизни; автор не может найти убедительной и устойчивой ценностной точки опоры вне героя.

Второй случай: автор завладевает героем, вносит вовнутрь его завершающие моменты, отношение автора к герою становится отчасти отношением героя к себе самому. Герой начинает сам себя определять, рефлекс автора влагается в душу или в уста героя.

Герой этого типа может развиваться в двух направлениях: во-первых, герой не автобиографичен и рефлекс автора, внесенный в него, действительно его завершает; У таких ложноклассиков, как Сумароков, Княжнин, Озеров, герои часто весьма наивно сами высказывают ту завершающую их морально-этическую идею, которую они воплощают с точки зрения автора.

Во-вторых, герой автобиографичен; усвоив завершающий рефлекс автора, его тотальную формирующую реакцию, герой делает ее моментом самопереживания и преодолевает ее; такой герой незавершим, он внутренне перерастает каждое тотальное определение как неадекватное ему, он переживает завершенную целостность как ограничение и противоставляет ей какую-то внутреннюю тайну, не могущую быть выраженной. «Вы думаете, что я весь здесь,- как бы говорит этот герой,- что вы видите мое целое? Самое главное во мне вы не можете ни видеть, ни слышать, ни знать». Такой герой бесконечен для автора, то есть все снова и снова возрождается, требуя все новых и новых завершающих форм, которые он сам же и разрушает, своим самосознанием. Таков герой романтизма: романтик боится выдать себя своим своим героем и оставляет в нем какую-то внутреннюю лазейку, через которую он мог бы ускользнуть и подняться над своею завершенностью.

Наконец, третий случай: герой является сам своим автором, осмысливает свою собственную жизнь эстетически, как бы играет роль; такой герой в отличие от бесконечного героя романтизма и неискупленного героя Достоевского самодоволен и уверенно завершен.

Проблема автора продолжает оставаться и в наше время центральной проблемой литературоведения 3 . Одновременно с российскими филологами и независимо от них во второй половине ХХ века (а точнее, в 60-х годах, как раз когда активизируется внимание русских ученых к проблеме автора и особенно к субъектной организации произведения), французский исследователь Р. Барт выдвигает ставший затем знаменитым тезис о «смерти автора». По Барту, на смену автору как категории личностной приходит «скриптор» (пишущий). Теперь, по прошествии времени, в этом положении можно усмотреть полемику с традиционным литературоведением (точнее, его вульгарным применением), когда наивно и плоско, напрямую связывали биографию автора и его творчество. (В более широком, философском плане это была своего рода реакция на кризис религиозного сознания, когда две мировые войны, многочисленные трагедии ХХ века породили крушение многих теологических воззрений. Этот кризис в силу его масштабности можно назвать чуть ли не общемировым явлением.) Итак, пришедший на смену автору скриптор объявлялся категорией внеличной – таким образом, личностное начало не играло никакой роли в создании произведения, авторская ответственность и причастность к создаваемому тексту отрицалась. В диалоге автора и читателя (так понимал литературное произведение М. Бахтин, и Барт по видимости опирался на его концепцию) теперь, после «смерти» автора, главная роль отводилась читателю, но читателю опять-таки безличному. «..текст соткан из цитат, отсылающих к тысячам культурных источников. Писатель... может лишь вечно подражать тому, что написано прежде и само писалось не впервые; в его власти только смешивать разные виды письма, сталкивать их друг с другом, не опираясь всецело ни на один из них... Присвоить тексту Автора – это значит как бы застопорить текст, наделить его окончательным знанием, замкнуть письмо... письмо постоянно порождает смысл, но он тут же и улетучивается...» Главная же роль, как и было сказано, теперь отводится читателю, вольному «творить» свои собственные бесчисленные смыслы. Таким образом, перед нами уже не диалог автора и читателя, но и не творческий процесс чтения. Читатель, такой же безликий (безличностный), как и скриптор, становится точкой приложения «письма» (термин, предложенный вместо «произведения» или «текста»). «Читатель – это то пространство, где запечатлеваются все до единой цитаты, из которых слагается письмо; текст обретает единство не в происхождении своем, а в предназначении, только предназначение это не личный адрес; читатель – это человек без истории, без биографии, без психологии, он всего лишь некто , сводящий воедино все те штрихи, что образуют письменный текст. ...рождение читателя приходится оплачивать смертью Автора» 4 .

Наиболее продуктивной в этой концепции оказалась, как становится ясно по прошествии времени, идея «взаимодействия» между собою текстов: нового и предшествующих; они мыслятся как некое единое культурное поле, и задача читателя – уловить весь культурный контекст, в который попадает «письмо» или в котором оно создается (само собой?..) как бы независимо от сознания автора. В самом деле, культурное поле существует, и каждый писатель, отдавая себе отчет или нет, опирается на опыт предшественников.

В современном зарубежном литературоведении выделилось направление – нарратология, изучающее произведение как систему субъектов речи – рассказчиков (нарратор, англ. – narrator, франц. – narrateur, нем. – Erz ä hler). И в этой традиции различают (хотя и между зарубежными учеными нет полного единства в понятиях) личного или безличного рассказчика, хотя понятия «повествователь» мы здесь не встретим. И – независимо от российской традиции и вне знакомства с трудами, например, Б. О. Кормана и ученых его школы – здесь принято противопоставлять рассказчика-повествователя (нарратора) и «реального» («конкретного», в нашей терминологии – биографического) автора. Для того чтобы «развести» реального автора и образ автора, применяются понятия «имплицитный», «абстрактный» автор (аналог нашему понятию автора во втором значении) 5 .

Нужно прежде всего различать событие, о котором рассказано в произведении, и событие самого рассказывания . Это различение, впервые в русском литературоведении предложенное, по-видимому, М.М. Бахтиным, стало теперь общепринятым. Обо всем, что произошло с героями, нам (читателям) поведал некто. Кто же именно? Примерно таков был путь размышлений, которым шло литературоведение в изучении проблемы автора. Одной из первых специальных работ, посвященных этой проблеме, стало исследование немецкого ученого Вольфганга Кайзера: его труд под названием «Кто рассказывает роман?» вышел в начале ХХ в. И в современном литературоведении (не только в России) принято разные виды повествования обозначать по-немецки.

Выделяют повествование от третьего лица (Erform, или, что то же, Er-Erzählung) и повествование от 1-го лица (Icherzählung). Того, кто ведет повествование от 3 лица, не называет себя (не персонифицирован), условимся обозначать термином повествователь. Ведущего рассказ от 1-го лица принято называть рассказчиком. (Такое употребление терминов еще не стало всеобщим, но, пожалуй, встречается у большинства исследователей.) Рассмотрим эти виды подробнее.

Erform («эрформ»), или «объективное» повествование, включает три разновидности – в зависимости от того, насколько ощутимо в них «присутствие» автора или персонажей.

  1. Собственно авторское повествование.

«Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс».

Мы сразу понимаем и точность, и некоторую условность определения «объективное» повествование. С одной стороны, повествователь не называет себя («я»), он как бы растворен в тексте и как личность не проявлен (не персонифицирован). Это свойство эпических произведений – объективность изображаемого, когда, по словам Аристотеля, «произведение как бы само поет себя». С другой же стороны, уже в самом строении фраз, инверсией подчеркиваются, интонационно выделяются слова оценочные: «велик», «страшен». В контексте всего романа становится понятно, что упоминание и о рождестве Христовом, и о «пастушеской» Венере (звезде, ведшей пастухов к месту рождения Христа), и о небе (со всеми возможными ассоциациями, которые влечет этот мотив, например, с «Войной и миром» Л. Толстого) – все это связано с авторской оценкой изображенных в романе событий, с авторской концепцией мира. И мы понимаем условность определения «объективное» повествование: оно было безусловным для Аристотеля, но даже и для Гегеля и Белинского, хотя строивших систему литературных родов уже не в античности, как Аристотель, а в ХIХ в., но опиравшихся на материал именно античного искусства. Между тем опыт романа (а именно роман понимают как эпос нового и новейшего времени) говорит о том, что авторская субъективность, личностное начало проявляют себя и в эпических произведениях.

Итак, в речи повествователя мы явственно слышим авторский голос, авторскую оценку изображаемого. Почему же мы не вправе отождествить повествователя с автором? Это было бы некорректно. Дело в том, что повествователь – это важнейшая (в эпических произведениях), но не единственная форма авторского сознания. Автор проявляется не только в повествовании, но и во многих других сторонах произведения: в сюжете и композиции, в организации времени и пространства, во многом другом, вплоть до выбора средств малой образности... Хотя прежде всего, конечно, в самом повествовании. Повествователю принадлежат все те отрезки текста, которые нельзя приписать никому из героев.

Но важно различать субъект речи (говорящего) и субъект сознания (того, чье сознание при этом выражается). Это не всегда одно и то же. Мы можем видеть в повествовании некую «диффузию» голосов автора и героев.

  1. Несобственно-авторское повествование.

В том же романе «Белая гвардия (и во многих других произведениях, и у других авторов), мы сталкиваемся еще с одним феноменом: речь повествователя оказывается способна вбирать в себя голос героя, причем он может совмещаться с авторским голосом в пределах одного отрезка текста, даже в пределах одного предложения:

«Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх... эх...».

Здесь, в сцене, когда Турбины хоронят мать, происходит совмещение голоса автора и голоса героя – при том (стоит это еще раз подчеркнуть), что формально весь этот фрагмент текста принадлежит повествователю. «Вихор, нависший на правую бровь», «голубые глава, посаженные по бокам длинного птичьего носа...» – так сам герой себя видеть не может: это взгляд на него автора. И в то же время «печальный и загадочный старик бог» – это явно восприятие семнадцатилетнего Николки, так же как и слова: «Зачем такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать...» и т.д. Так совмещаются голос автора и голос героя в речи повествователя, вплоть до случая, когда это совмещение происходит в пределах одного предложения: «Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал...» (зона голоса героя) – «...а сам Николка еще не знал...» (зона голоса автора).

Такой вид повествования называется несобственно-авторским. Мы можем сказать, что здесь совмещаются два субъекта сознания (автор и герой) – при том, что субъект речи один: это повествователь.

Описание работы

Первый случай: герой завладевает автором. Эмоционально-волевая предметная установка героя, его познавательно-этическая позиция в мире настолько авторитетны для автора, что он не может не видеть предметный мир только глазами героя и не может не переживать только изнутри события его жизни; автор не может найти убедительной и устойчивой ценностной точки опоры вне героя.