В окнах сталинграда некрасов. Виктор некрасов - в окопах сталинграда

В 1946 г. в сдвоенном 8–9-м номере журнала «Знамя» была опубликована первая часть романа «Сталинград» Виктора Платоновича Некрасова. Автора, мало кому пока известного, «интеллигентного горожанина, без особого успеха подвизавшегося на подмостках и писавшего никому не нужные рассказики», как описывал он себя сам. «Простой офицер, фронтовик, слыхом не слыхал, что такое социалистический реализм... Прочтите обязательно!» – рекомендовал рукопись Твардовскому известный критик В. Б. Александров. «Книга о войне, о Сталинграде, написанная не профессионалом, а рядовым офицером. Ни слова о партии, три строчки о Сталине...» – вспоминал Некрасов в очерке «Через сорок лет… (Нечто вместо послесловия)».

Книга действительно выделялась на фоне военной прозы современников. Среди наиболее известных и достойных – «Народ бессмертен» В. Гроссмана (1942), «Дни и ночи» К. Симонова (1943–1944), «Звезда» Э. Казакевича (1946), не говоря уже о множестве других произведений, написанных менее талантливыми авторами. Главным сюжетом и основным пафосом книг о войне первых послевоенных лет был героизм бойцов-партийцев, преданность коммунистической идее, мудрость Верховного главнокомандующего и его стратегических решений, надрывная сентиментальность или, напротив, романтическая героика (советская «лейтенантская проза», сделавшая солдатскую правду идейным центром произведений о войне, появилась на десятилетие позже – со второй половины 1950-х гг.)

Роман Некрасова для своего времени был поистине выдающимся: это взгляд на войну лейтенанта, повествующего день за днем об увиденном, услышанном, пережитом до Сталинградской битвы и во время нее. Главный герой Игорь Керженцев, во многом alter ego автора, вместе с сослуживцами отступает на восток, к Дону и Сталинграду. Бойцы не знают, что происходит на фронте, нет ни газет, ни карт крупнее «двухверсток». Связь с однополчанами потеряна, многие убиты, а встречные новобранцы и местные жители знают не больше их. Герои (действующие лица многочисленны и часто меняются, что вполне отражает царившую при отступлении сумятицу и большие потери) прибывают в Сталинград накануне немецкой атаки и участвуют во всей длительной обороне и битве.

Это предельно лаконичная, искренняя, прозрачная автобиографическая проза, более напоминающая дневниковые записи, чем художественное произведение (впечатление тем сильнее оттого, что повествование ведется в настоящем времени). Благодаря некоей авторской отстраненности, отсутствию «идеологической нагруженности», повесть больше похожа на документальную литературу.

Впрочем, Некрасов утверждал, что поденных записей во время войны не вел – попробовал было, но скоро наскучило. А написал всю повесть «по свежим следам и на одном дыхании» всего за полгода во время лечения в Польше, в 1944 г. Врач якобы посоветовал приучать раненую руку с задетым нервом к мелким движениям и писать письма «любимой девушке». Девушки не было, и Некрасов стал писать о Сталинграде.

Отличалась книга Некрасова и главными действующими лицами: это простые люди с разным довоенным прошлым, для которых война, в корне изменившая их мировоззрение, иерархию ценностей и отношений, вытащив на поверхность их истинные качества и способности, стала ежедневным бытом. Для них подвиг – не абстрактное понятие из чужого словаря, а ежедневный тяжелый до изнурения труд, и мечта одна – отдохнуть и выспаться, и подробности геройского поступка порой неприглядны, однако на него идут сознательно – и до конца.

В описаниях нет ни намека на фальшь: автор не склоняется ни к сентиментальности, ни к эффектным ужасам и кровавым подробностям войны, ни к героическому пафосу с ритуальным поклоном властям. Он выбирает если не эмоционально сниженную, то нейтральную лексику и речевые обороты.

Так, например, описана атака немцев: «Обстрел длится минут двадцать. Это очень утомительно. Потом мы вытягиваем пулемет на площадку и ждем.

Чумак машет рукой. Я вижу только его голову и руку.

– Двоих левых накрыло, – кричит он.

Мы остаемся с тремя пулеметами.

Отражаем еще одну атаку. У меня заедает пулемет. Он немецкий, и я в нем плохо разбираюсь. Кричу Чумаку.

Он бежит по траншее. Хромает. Осколок задел ему мягкую часть тела. Бескозырка над правым ухом пробита.

– Угробило тех двоих, – говорит он, вынимая затвор. – Одни тряпки остались.

<…> Я уже не помню, сколько раз появляются немцы. Раз, два, десять, двенадцать. В голове гудит. А может, то самолеты над головой? Чумак что-то кричит. Я ничего не могу разобрать. Валега подает ленты одну за другой. Как быстро они пустеют. Кругом гильзы, ступить негде».

Снятие внешнего героического пафоса по Некрасову – обязательно: книга о войне (как и фильм) не может идти «вся на высокой ноте. От начала до конца. Она, как скульптура Мухиной, которая вдруг ожила и пошла вперед победной поступью. А мы следим за ней. Два часа...» – писал он в более позднем очерке.

Простая мысль – о том, что война выворачивает мир наизнанку, приводит к своеобразной «профессиональной деформации». И вновь подчеркнуто простой язык, без аналитических или патетических комментариев автора, что само по себе становится сильным литературным приемом: на клин журавлей (для которых «никакой войны нет») смотреть неприятно, потому что они летят как «юнкерсы»; главный герой, сидя с девушкой на берегу Волги и глядя на противоположный берег, привычно продумывает точки для размещения пулеметов.

Некрасов выстраивает панораму событий и психологическое состояние героев через локальные и незначительные детали, на самом деле далеко выходящие за обзор «окопа» (самый расхожий укор от критиков – узость «окопной правды» писателя). Многодневная бомбежка Сталинграда становится рутиной, и привыкший к ней взгляд, перестав воспринимать ее как переломную битву в Великой Отечественной войне, начинает замечать мелочи.

«Целый день звенят в воздухе «мессеры», парочками рыская над берегом. Стреляют из пушек. Иногда сбрасывают по четыре небольшие аккуратненькие бомбочки, по две из-под каждого крыла, или длинные, похожие на сигару, ящики с трещотками, противопехотными гранатами. Гранаты рассыпаются, а футляр долго еще кувыркается в воздухе, а потом мы стираем в нем белье – две половинки, совсем как корыто».

Эти пластически достоверные детали делают произведение до предела кинематографичным. Неслучайно Сергей Эйзенштейн, который, по свидетельству знакомых, считал его одной из лучших книг о войне, посвятил ему целую лекцию. В ней, в частности, мэтр отмечал: «Есть детали, которые запоминаются на всю жизнь... Маленькие, как будто незначительные, они въедаются, впитываются как-то в тебя, начинают прорастать, вырастают во что-то большое, значительное, вбирают в себя всю сущность происходящего».

Речь автора порой напоминает литературный прием отстраненного удивления, любимый еще Л. Н. Толстым: для демонстрации какого-либо явления показать его так, как будто оно увидено впервые, как будто до Некрасова никто не писал о войне, смерти, храбрости и тяжелых буднях.

Роман настолько очевидно написан вне основной литературной «парадигмы» того времени, что ни остаться незамеченным, ни быть благосклонно принятым «знающими» критиками, а также политически и конъюнктурно более сознательными писателями он никак не мог.

В книге Некрасова почти нет упоминаний о Сталине – и это при том, что в 10-м номере «Знамени», где опубликовали вторую часть «Сталинграда», была размещена программная статья о советской поэзии: «...Генеральная ее тема – тема вождя. Тот, кто проходит мимо этой темы, никогда не осознает истинной природы нашего искусства…» Строчку о Сталине Некрасов после доводов и уговоров все же вставил, а позже, после XX съезда, убрать ее отказался: в книге слишком очевидно дело было не в вожде.

Любопытно, что смена политического «микроклимата» произошла еще на стадии журнальной публикации романа. Если 8–9-й номер «Знамени» был весь проникнут большими надеждами первого послевоенного года, ожиданием «новой жизни, царства справедливости, свободы, которые народ заработал лишениями и жертвами военных лет», то следующий, 10-й, начинался Постановлением ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 г. «О журналах “Звезда” и “Ленинград”» и созвучным ему докладом товарища Жданова. Шельмовали Михаила Зощенко («давно специализировался на писании пустых, бессодержательных и пошлых вещей, на проповеди гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности»), Анну Ахматову (представитель «безыдейного реакционного литературного болота»), а после, в редакционной статье, и многих других литераторов. В таком окружении и контексте наказание за политическую несознательность и безыдейность произведения не заставило себя ждать.

Прежде всего, роман перевели в повесть, а название заменили на «В окопах Сталинграда»: «Великое сражение, увиденное из какой-то одной ямки, из одного окопа» не может претендовать ни на масштаб романа, ни на ставшее нарицательным название города.

«Литературная общественность растерялась», – справедливо заметил Некрасов. Критики поругивали роман-повесть за «ремаркизм», узость взгляда, за то, что «протокольно описывает события, мало проявляя интереса к вопросам мировоззрения, политики, морали». Однако рукопись все-таки была напечатана в авторитетном «Знамени»: главному редактору В.В. Вишневскому ее передал Твардовский.

Впрочем, упреки в адрес автора появлялись в рецензиях вплоть до вручения Некрасову 6 июня 1947 г. Сталинской премии II степени. В присуждении премии были странности, объясняемые, как часто бывает при недостатке достоверных свидетельств, легендой. Позже Некрасов вспоминал: его имя было вычеркнуто генеральным секретарем и председателем правления Союза писателей А. Фадеевым из списка номинантов на премию в ночь перед публикацией. Однако «наутро обомлевший автор увидел свое собственное изображение в “Правде” и “Известиях”». В строжайшем секрете Вишневский сообщил писателю, что вновь внести его имя в список мог только «Сам», «никто другой».

Так или иначе, помимо денежной премии в 50 тыс. рублей (которую он отдал на покупку инвалидных колясок фронтовикам), Некрасов на некоторое время получил иммунитет от нападок критики. «В окопах Сталинграда» до запрещения к печати и изъятия из библиотек переиздавалась несколько раз (общим тиражом более 4 млн экземпляров) и была переведена на 36 языков.

Биография самого автора не менее интересна: до публикации в «Знамени» Некрасова, демобилизованного капитана Советской армии, с медалями (среди них – «За отвагу», «За оборону Сталинграда») и орденом Красной Звезды вернувшегося с фронта в родной Киев, почти никто не знал.

Он родился в 1911 г., родители – «из бывших»: мать с дворянскими корнями – врач, отец – банковский служащий. Познакомились с Париже, где Зинаида Николаевна работала в военном госпитале. Там же родился и старший брат. Отец рано умер, брат «ненадолго пережил отца – погиб в Миргороде в 1919 г. под шомполами красных», – записывал Некрасов семейную историю.

В Париже семья жила в одном доме с будущим наркомом Луначарским, и первым языком Виктора Некрасова был французский. Вернулись Некрасовы в 1915 г., и после революции 1917 г. эмигрировать не стали: старались привыкнуть к новому строю. Виктора отдали учиться в трудовую, а затем – в железнодорожную профшколу. После он закончил Киевский строительный институт (архитектурный факультет) и одновременно – театральную студию при киевском Театре русской драмы: «По очереди хотелось быть то Корбюзье, то Станиславским, на худой конец, Михаилом Чеховым». Кстати, с живой архитектурной легендой ему удалось пообщаться: Некрасов счел несправедливым решение жюри, забраковавшего проект Дворца Советов Корбюзье, и написал тому на французском полное сочувствия и восхищения письмо – в ответ получил открытку.

Многочисленные мемуарные зарисовки писателя по документальной лаконичности и ясности стиля похожи на его прозу. Несмотря на привычку к чтению газет с детства, в юности был «аполитичен» и ни пионером, ни комсомольцем не был. «В годы Гражданской войны “болел” за Деникина, Колчака, Врангеля. В 1924 же г. – тринадцатилетним мальчиком – отморозил себе уши, топчась на Крещатике под траурные гудки заводов – умер Ленин. К великому недоумению родителей, повесил в столовой громадный портрет вождя… ˂…> Тридцать седьмые годы чудом не задели. – вспоминал Виктор Платонович, - Загадка. …Бесстрашная тетя Соня писала письма Крупской, Ногину, Бонч-Бруевичу по поводу несправедливых арестов». Работал в театре – «бродячем, левом, полулегальном. Исколесил все дыры Киевской, Житомирской, Винницкой областей», «по вечерам что-то писал. Посылал в журналы. Возвращали. К счастью...», – отмечал Некрасов в своеобразном автобиографическом комментарии к своей знаменитой повести.

На войну его взяли из Театра Красной Армии, где он в то время работал. На фронте он стал полковым инженером и заместителем командира саперного батальона. На войне получил два серьезных ранения, после чего был демобилизован, писал свой автобиографический роман-повесть (обманчиво простым, «дореволюционным», то есть человечным, не испорченным советизмами и штампами языком) и с 1945 по 1947 г. работал журналистом в киевской газете «Советское искусство». Потом в течение восьми лет Некрасов опубликовал лишь несколько военных рассказов и газетных статей, в 1954 г. вышла его повесть «В родном городе» – хронологическое и логическое продолжение дебюта, а в 1961 г. – повесть «Кира Георгиевна». Обе были холодно встречены критикой.

В эти годы Некрасов не столько писатель, сколько публицист и общественный деятель: он выступает на митинге в Бабьем Яру и пишет статьи о необходимости памятника на месте оврага, где в 1941 г. десятки тысяч евреев были расстреляны фашистами. В 1966 г. подписывает письмо 25-ти деятелей культуры и науки Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. Брежневу против реабилитации Сталина.

В 1957 и 1962 гг. Некрасов поездил по Европе, записав в путевых очерках впечатления об увиденном, за которые тут же был обвинен в «низкопоклонстве перед Западом». «Иммунитет», приобретенный благодаря Сталинской премии, начал таять: критика Н. С. Хрущева в 1963 г. (Некрасов «погряз в своих идейных заблуждениях и переродился») дала карт-бланш на его исключение из партии. При обыске дома в январе 1974 г. у него изъяли все рукописи и нелегальную литературу. Тогда же Некрасова исключили и из Союза писателей, а еще раньше, с 1972 г., перестали печатать новые и переиздавать старые книги, одновременно изымая их из библиотек. В 1974 г. писатель эмигрировал во Францию, работал в парижском бюро радио «Свобода». О службе, правда, отзывался иронично: «Вставая из-за стола в кафе, обычно говорил друзьям, глядя на часы: “Мне пора на работу, пойду, поклевещу”».

В книгу известного писателя, фронтовика, Виктора Платоновича Некрасова (1911-1987) вошли одна из правдивейших повестей о Великой Отечественной войне «В окопах Сталинграда», получившая в 1947 г. Сталинскую премию, а затем внесенная в «черные списки», изъятая из библиотек и ставшая библиографической редкостью.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

– 1 -

Приказ об отступлении приходит совершенно неожиданно. Только вчера из штаба дивизии прислали развернутый план оборонительных работ – вторые рубежи, ремонт дорог, мостики. Затребовали у меня трех саперов для оборудования дивизионного клуба. Утром звонили из штаба дивизии приготовиться к встрече фронтового ансамбля песни и пляски. Что может быть спокойнее? Мы с Игорем специально даже побрились, постриглись, вымыли головы, заодно постирали трусы и майки и в ожидании, когда они просохнут, лежали на берегу полувысохшей речушки и наблюдали за моими саперами, мастерившими плотики для разведчиков.

Лежали, курили, били друг у друга на спинах жирных, медлительных оводов и смотрели, как мой помкомвзвода, сверкая белым задом и черными пятками, кувыркается в воде, пробуя устойчивость плотика.

Тут-то и является связной штаба Лазаренко. Я еще издали замечаю его. Придерживая рукой хлопающую по спине винтовку, он рысцой бежит через огороды, и по этой рыси я сразу понимаю, что не концертом сейчас пахнет. Опять, должно быть, какой-нибудь поверяющий из армии или фронта… Опять тащись на передовую, показывай оборону, выслушивай замечания. Пропала ночь. И за все инженер отдувайся.

Хуже нет – лежать в обороне. Каждую ночь поверяющий. И у каждого свой вкус. Это уж обязательно. Тому окопы слишком узки, раненых трудно выносить и пулеметы таскать. Тому – слишком широки, осколком заденет. Третьему брустверы низки: надо ноль сорок, а у вас, видите, и двадцати нет. Четвертый приказывает совсем их срыть – демаскируют, мол. Вот и угоди им всем. А дивизионный инженер и бровью не поводит. За две недели один раз только был, и то галопом по передовой пробежал, ни черта толком не сказал. А я каждый раз заново начинай и выслушивай – руки по швам – нотации командира полка:

«Когда же вы, уважаемый товарищ инженер, научитесь по-человечески окопы рыть?..»

– 2 -

Не везет нашему полку. Каких-нибудь несчастных полтора месяца только воюем, и вот уже ни людей, ни пушек. По два-три пулемета на батальон… И ведь совсем недавно только в бой вступили – двадцатого мая, под Терновой, у Харькова. Прямо с ходу. Необстрелянных, впервые попавших на фронт, нас перебрасывали с места на место, клали в оборону, снимали, передвигали, опять клали в оборону. Это было в период весеннего харьковского наступления.

Мы терялись, путались, путали других, никак не могли привыкнуть к бомбежке.

Перекинули нас южнее, в район Булацеловки, около Купянска. Пролежали и там недельки две. Копали эскарпы, контрэскарпы, минировали, строили дзоты. А потом немцы перешли в наступление. Пустили танков видимо-невидимо, забросали нас бомбами. Мы совсем растерялись, дрогнули, начали пятиться. Короче говоря, нас вывели из боя, сменили гвардейцами и отправили в Купянск. Там опять дзоты, опять эскарпы и контрэскарпы, до тех пор, пока не подперли немцы. Мы недолго обороняли город – два дня только. Пришел приказ: на левый берег отходить. Взорвали железнодорожный и наплавной мосты и окопались в камышах.

Вот тут-то уж, думалось нам, долгонько полежим. Черта с два немца через Оскол пустим.

А он и не лез. Постреливал в нас из минометов, а мы отвечали. Вот и вся война. По утрам появлялась «рама» – двухфюзеляжный рекогносцировщик «фокке-вульф», и мы усиленно, и всегда безрезультатно, стреляли по нему из ручных пулеметов. Спокойно урча, проплывали куда-то в тыл косяки «юнкерсов».

– 3 -

Ночью минируем берег. Валега, мой связной, копает ямки. Бойко, сержант, закладывает и маскирует мины.

Снаряжает их маленький, юркий, похожий на жучка боец из батальона, в прошлом сапер. Его дал мне Ширяев.

Ночь темная. Иногда накрапывает дождик, теплый и приятный. Я даже не накрываюсь плащ-палаткой. Взлетают ракеты – одна за другой. Лениво строчат пулеметы. Я лежу в лопухах. Приятно пахнет ночной влагой и сырой землей.

Ни Валеги, ни Бойко не видно. Изредка, осторожно шурша камышами, проходит боец с минами. Они лежат около меня, и он берет их сразу по четыре штуки, связывая ремнем.

Я смотрю на противоположный берег, на группы склонившихся ив, освещаемых дрожащим светом ракет.

– 4 -

Утром над нашим расположением долго кружится «мессершмитт». Мы огня не открываем – экономим боеприпасы. Две большие партии «хейнкелей» и одна «юнкерсов-88» на большой высоте проплывают на северо-восток.

Часов в семь вечера к нам на КП приходит молоденький лейтенантик, в новенькой фуражке с красным околышем, от нашего правого соседа – третьего батальона 852-го полка. Расспрашивает, как и что у нас и что собираемся делать. У них тоже все спокойно. Народу человек шестьдесят. Пулеметов пять. Зато нет минометов. Мы кормим его обедом и отправляем обратно.

С наступлением темноты начинаем сворачиваться. Нагружаем две повозки, третью бросаем. Ширяевский старшина, одноглазый Пилипенко, никак не может расстаться со своими запасами – старыми ботинками, седлами, мешками с тряпьем. Ворча и ругая и немцев, и войну, и спокойно отмахивающегося от мух вороного мерина Сиреньку, он пристраивает свои мешки со всех сторон повозки. Ширяев выкидывает. Пилипенко с безразличным видом жует козью ножку, а когда Ширяев уходит, старательно запихивает мешки под ящики с патронами.

– Такие ботинки бросать! Бога побоялся бы. Впереди еще столько колесить. – И он прикрывает рваной рогожей выглядывающие из-под ящиков мешки.

Часов в одиннадцать начинаем снимать бойцов. Они поодиночке приходят и молча ложатся на зеленом когда-то газоне двора. Украдкой покуривая, укладываются, перематывают портянки.

– 5 -

С Игорем сталкиваемся совершенно неожиданно. Он и Лазаренко – связной штаба, оба верхами, вырастают перед нами точно из-под земли. Кони взмыленные, храпят. Игорь без пилотки, черный от пыли, на щеке царапина.

Впивается в фляжку. Запрокинув голову, долго пьет, двигая кадыком. Вода льется за воротник, оставляя белые дорожки на шее и подбородке. Мы ничего не спрашиваем.

– Перевяжи кобылу, Лазаренко…

Лазаренко отводит лошадей. Большая рыжая кобыла – по-моему, Комиссарова – хромает. Пуля пробила левую заднюю ногу. Кровь запеклась, липнут мухи.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

– 1 -

За всю свою жизнь не припомню я такой осени. Прошел сентябрь-ясно-голубой, по-майскому теплый, с обворожительными утрами и задумчивыми фиолетовыми закатами. По утрам плещется в Волге рыба, и большие круги расходятся по зеркальной поверхности реки. Высоко в небе, курлыча, пролетают запоздалые журавли. Левый берег из зеленого становится желтым, затем красновато-золотистым. На рассвете, до первых залпов артиллерии, затянутый предрассветным прозрачным туманом, беззаботно спокойный и широкий, с еле-еле прорисовывающимися только полосками дальних лесов, он нежен, как акварель.

Медленно и неохотно рассеивается туман. Некоторое время держится еще застывшей молочной пеленой над самой рекой, потом исчезает, растворившись в прозрачном утреннем воздухе.

И задолго до первых лучей солнца ударяет первая дальнобойка. Переливисто раскатывается эхо над непроснувшейся Волгой. Затем вторая, третья, четвертая, и, наконец, все сливается в сплошном, торжественном гуле утренней канонады.

Так начинается день. А с ним…

Ровно в семь, бесконечно высоко, сразу глазом и не заметишь, появляется «рама». Поблескивая на виражах в утренних косых лучах стеклами кабины, долго, старательно кружит она над нами. Назойливо урчит своим особым, прерывистым по звуку мотором и медленно, точно фантастическая двухвостая рыба, уплывает к себе на запад.

– 2 -

Меня вызывают из «Мрамора» по телефону к «тридцать первому» – командиру полка майору Бородину. Я его еще не видал. Он на берегу, где штаб. Во время высадки ему помяло пушкой ногу, и на передовой он еще не бывал.

Я знаю только, что у него густой, низкий голос и немцев он почему-то называет турками. «Держись, Керженцев, держись, – гудит он в телефон, – не давай туркам завод, понатужься, но не давай». И я тужусь изо всех сил и держу, держу, держу. Временами и сам не понимаю, почему еще держусь, – с каждым днем людей становится все меньше и меньше.

Но сейчас это позади. Третий день отдыхаем. Даже сапоги снимаем на ночь. Надолго ли только?

Впрочем, чего гадать! Захватив Валегу, иду на берег.

Майор живет в крохотной, как курятник, подбитой ветром землянке. Немолодой уже, с седыми висками, добродушно-отеческого вида. В одном сапоге и калоше на другой ноге, пьет чай с хлебом и чесноком. Покряхтывает. Такие любят детей. И дети их любят. И мешают им, и теребят, и заставляют раскачивать себя на коленях.

– 3 -

На берегу Лисагор подходит ко мне.

– Разрешите представиться, – лейтенант Лисагор, командир саперного взвода Тысяча сто сорок седьмого стрелкового полка Сто восемьдесят четвертой стрелковой дивизии.

Голос звучный, привычный к рапортам. Приветствие по всем правилам пальцы вместе, предплечье и ладонь в одну линию, сильный рывок вниз. Лицо несколько потрепанное, небритое. Глаза умные, с хитрецой. Сам коренастый, крепкий. На вид – лет тридцать.

– Строительством моим интересуетесь? Метрострой настоящий. Пятый день долбаем.

И берет меня за локоть.

– 4 -

Ночью меняем позиции. Я тороплюсь закончить все до двенадцати, до восхода луны. Но немцы поджигают два сарая – весь мой участок освещен, как днем. Это затягивает переход на всю ночь. Пулемет из-под моста стреляет почти без передышки. Чувствую, что много хлопот будет с этим пулеметом, он пересекает все мои коммуникации. К утру там появляется еще пушка. А отвечать мне нечем, патронов еле-еле на день хватит. Так и перебираюсь, прикрываясь ротными минометами. У восьмидесяти двух нет мин. Прошу поддержки у нашей полковой артиллерии. Но и у них с боеприпасами туго – раза три только за ночь стреляют.

Участок отвратительный. Перерезан высокой железнодорожной насыпью. Она извивается вдоль подножья кургана. Заставлена вагонами. С левого фланга почти не видно правого, только верхняя часть оврага. Окопов, траншей – никаких. Уступающие нам место бойцы 1-го батальона ютятся по каким-то ямкам и воронкам, прикрывшись всяким железным хламом. Вдоль оврага, по ту сторону насыпи, кое-какое подобие окопов все-таки есть, правда без малейших признаков соединительных ходов.

Да, это не «Метиз». Там с одного конца до другого почти не согнувшись пройти можно.

Участок сам по себе не велик для нормального батальона, каких-нибудь шестьсот метров, но у меня всего тридцать шесть человек. Было четыреста, а стало тридцать шесть. И насыпь эта, проклятая, разрезает участок на две неравные части – правый фланг на кургане раза в два длиннее левого. А у меня две роты по восемнадцать человек, фактически два отделения. Плюс два командира роты и три командира взвода. Пулеметчики и минометчики не в счет. Вот и управляй ими всеми без ходов сообщения. Днем каждый боец превращается в отдельную, отрезанную от всех огневую точку. Участок вдоль и поперек простреливается немцами.

Ищу себе КП, хотя бы временное, чтобы установить телефон. Сплошные развалины, обгорелые сараи, подвалов никаких. Выручает Валега. Находит трубу под насыпью, хорошо замаскированную, железобетонную. Но в ней какие-то артиллеристы.

– 5 -

Утром мы все ожидаем атаки, немцы не могли не заметить нашей ночной возни. Против всех ожиданий, день оказывается настолько тихим, что даже обед удается притащить с берега днем.

После круглосуточных суматох, бесконечных атак, бомбежек и артналетов трудно даже поверить этой тишине. Все время ждешь какого-то подвоха. Но пока спокойно. Обычная перестрелка, довольно вялая и редкая. В семь, как всегда,"рама". Вереницы «певунов» над «Красным Октябрем»…

Валега приволакивает с Волги два ведра воды, разогревает их на примусе, потом скребет мне спину рогожей. Вода с меня черная, как чернила. А сам я красный, и все тело чешется. Валега смеется.

– Я вам сейчас немецкое белье дам. Шелковое. Ни за что вошь не заведется. Скользит – не держится.

Я натягиваю тонкие лазоревые кальсоны и рубаху, бреюсь и иду к Карнаухову. Сидя на корточках и скосив глаза в крохотный осколок зеркала, приткнутый к полуразрушенной стенке, он скребет подбородок.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Приказ об отступлении приходит совершенно неожиданно. Только вчера из штаба дивизии прислали развернутый план оборонительных работ – вторые рубежи, ремонт дорог, мостики. Затребовали у меня трех саперов для оборудования дивизионного клуба. Утром звонили из штаба дивизии приготовиться к встрече фронтового ансамбля песни и пляски. Что может быть спокойнее? Мы с Игорем специально даже побрились, постриглись, вымыли головы, заодно постирали трусы и майки и в ожидании, когда они просохнут, лежали на берегу полувысохшей речушки и наблюдали за моими саперами, мастерившими плотики для разведчиков.

Лежали, курили, били друг у друга на спинах жирных, медлительных оводов и смотрели, как мой помкомвзвода, сверкая белым задом и черными пятками, кувыркается в воде, пробуя устойчивость плотика.

Тут-то и является связной штаба Лазаренко. Я еще издали замечаю его. Придерживая рукой хлопающую по спине винтовку, он рысцой бежит через огороды, и по этой рыси я сразу понимаю, что не концертом сейчас пахнет. Опять, должно быть, какой-нибудь поверяющий из армии или фронта… Опять тащись на передовую, показывай оборону, выслушивай замечания. Пропала ночь. И за все инженер отдувайся.

Хуже нет – лежать в обороне. Каждую ночь поверяющий. И у каждого свой вкус. Это уж обязательно. Тому окопы слишком узки, раненых трудно выносить и пулеметы таскать. Тому – слишком широки, осколком заденет. Третьему брустверы низки: надо ноль сорок, а у вас, видите, и двадцати нет. Четвертый приказывает совсем их срыть – демаскируют, мол. Вот и угоди им всем. А дивизионный инженер и бровью не поводит. За две недели один раз только был, и то галопом по передовой пробежал, ни черта толком не сказал. А я каждый раз заново начинай и выслушивай – руки по швам – нотации командира полка:

«Когда же вы, уважаемый товарищ инженер, научитесь по-человечески окопы рыть?..»

Лазаренко перепрыгивает через забор.

– Ну? В чем дело?

– Начальник штаба до себя кличуть, – сияет он белозубым ртом, вытирая пилоткой взмокший лоб.

– Кого? Меня?

– I вас, i начхiма. Щоб чрез пять минут були, сказав. Нет, значит, не поверяющий.

– А в чем дело, не знаешь?

– А бiс його знае. – Лазаренко пожимает пропотевшими плечами. – Хiба зрозумiеш… Всiх связних розiгнали. Капiтан як раз спати лягли, а тут офiцер связi…

Приходится натягивать на себя мокрые еще трусы и майку и идти в штаб. Командиров взводов тоже вызывают.

Максимова – начальника штаба – нет. Он у командира полка. У штабной землянки командиры спецподразделений, штабники. Из комбатов только Сергиенко – командир третьего батальона. Никто ничего толком не знает. Офицер связи, долговязый лейтенант Зверев, возится с седлом. Сопит, чертыхается, никак не может затянуть подпругу.

– Штадив грузится. Вот и все…

Больше он ничего не знает.

Сергиенко лежит на животе, стругает какую-то щепочку, как всегда, ворчит:

– Только дезокамеру наладили, а тут срывайся, к дьяволу. Жизнь солдатская, будь она проклята! Скребутся бойцы до крови. Никак не выведешь…

Белобрысый, с водянистыми глазами Самусев – командир ПТР [противотанковое ружье] презрительно улыбается:

– Что дезокамера… У меня половина людей с такими вот спинами лежит. После прививки. Чуть не по стакану всадили чего-то. Кряхтят, охают…

Сергиенко вздыхает:

– А может, на переформировку, а?

– Ага… – криво улыбается Гоглидзе, разведчик. – Позавчера Севастополь сдали, а он формироваться собрался… Ждут тебя в Ташкенте не дождутся.

Никто ничего не отвечает. На севере все грохочет. Над горизонтом далеко-далеко, прерывисто урча, все туда же, на север, медленно плывут немецкие бомбардировщики.

– На Валуйки прут, сволочи. – Самусев в сердцах сплевывает. – Шестнадцать штук…

– Накрылись, говорят, уже Валуйки, – заявляет Гоглидзе: он всегда все знает.

– Кто это – «говорят».

– В восемьсот пятьдесят втором вчера слышал.

– Много они знают…

– Много или мало, а говорят…

Самусев вздыхает и переворачивается на спину.

– А в общем, зря землянку ты себе рыл, разведчик. Фрицу на память оставишь.

Гоглидзе смеется.

– Верная примета. Точно. Как вырою, так, значит, в поход. Третий уже раз рою, и ни разу переночевать даже не удавалось.

Из майоровой землянки вылезает Максимов. Прямыми, точно на параде, шагами подходит к нам. По этой походке его можно узнать за километр. Он явно не в духе. У Игоря, оказывается, расстегнуты гимнастерка и карман. У Гоглидзе не хватает одного кубика. Сколько раз нужно об этом напоминать! Спрашивает, кого не хватает. Нет двух комбатов и начальника связи – вызвали еще вчера в штадив.

Ничего больше не говорит, садится на край траншеи. Подтянутый, сухой, как всегда застегнутый на все пуговицы. Попыхивает трубкой с головой Мефистофеля. На нас не смотрит.

С его приходом все умолкают. Чтобы не казаться праздным – инстинктивное желание в присутствии начальника штаба выглядеть занятым, – копошатся в планшетках, что-то ищут в карманах.

Над горизонтом проплывает вторая партия немецких бомбардировщиков.

Приходят комбаты: коренастый, похожий на породистого бульдога, немолодой уже Каппель – комбат-два, и лихой, с золотым чубом и в залихватски сдвинутой на левую бровь пилотке командир первого батальона Ширяев. В полку у нас его называют Кузьма Крючков.

Оба козыряют: Каппель по-граждански – полусогнутой ладонью вперед, Ширяев с особым кадрово-фронтовым фасоном – разворачивая пальцы кулака у самой пилотки с последними словами доклада.

Максимов встает. Мы тоже.

Мы вынимаем. Максимов разворачивает свою мягкую, замусоленную пальцами пятиверстку. Жирная красная линия ползет через всю карту слева направо, с запада на восток.

– Записывайте маршрут.

Записываем. Маршрут большой – километров на сто. Конечный пункт Ново-Беленькая. Там должны сосредоточиться через шестьдесят часов, то есть через двое с половиной суток.

Максимов выбивает о каблук трубку, ковыряет в ней веточкой, опять набивает табаком.

– Ясна картина?

Никто не отвечает.

– По-моему, ясна. Выступаем в двадцать три ноль-ноль. Первый переход тридцать шесть километров. Дневка в Верхней Дуванке. Идти будем походной колонной. С дозорами и охранением, конечно. Порядок движения узнаете через десять минут у Корсакова. Он сейчас составляет.

Слова у Максимова отточены. В каждом слове звучит каждая буква. Он был бы неплохим диктором.

– Первый батальон останется на месте. Понятно? Будет прикрывать. Предупреждаю – поднять надо все. И чтоб никаких отстающих. Переход большой. Просмотрите обувь, портянки…

Тонкими пальцами придерживая трубку, он выпускает короткие, энергичные струйки дыма. Прищурившись, смотрит на Ширяева.

– У тебя что есть, комбат?

Ширяев встает, одергивает гимнастерку.

– Активных штыков двадцать семь. А всего с ездовыми и больными человек сорок пять.

– Вооружение?

– Два «максима». «Дегтярева» – три. Минометов восьмидесяти двух – три.

– Штук сто.

– А пятидесяти?

– Ни одной. И патронов не очень. По две ленты на станковый и дисков по пять-шесть на ручной.

Ширяев говорит спокойно, не торопясь. Чувствуется, что он волнуется, но старается не показать волнения. На него приятно смотреть. Подтянутый ремень. Плечи развернуты. Крепкие икры. Руки по швам, слегка сжаты в кулаки. Из-за расстегнутого воротника выглядывает голубой треугольник майки. Странно, что Максимов не делает ему замечания.

– Та-ак… – Старательно сложив, Максимов прячет карту в планшетку. Ясно… С тобой останется Керженцев, инженер. Понятно? Продержитесь два дня. Восьмого с наступлением темноты начнете отход.

Действие начинается в июле 1942 г. с отступления под Осколом. Немцы подошли к Воронежу, и от только что вырытых оборонительных укреплений полк отходит без единого выстрела, а первый батальон во главе с комбатом Ширяевым остаётся для прикрытия. В помощь комбату остаётся и главный герой повествования лейтенант Керженцев. Отлежав положенные два дня, снимается и первый батальон. По дороге они неожиданно встречают связного штаба и друга Керженцева химика Игоря Свидерского с известием о том, что полк разбит, надо менять маршрут и идти на соединение с ним, а немцы всего в десяти километрах. Они идут ещё день, пока не располагаются в полуразрушенных сараях. Там и застают их немцы. Батальон занимает оборону. Много потерь. Ширяев с четырнадцатью бойцами уходит, а Керженцев с ординарцем Валегой, Игорь, Седых и связной штаба Лазаренко остаются прикрывать их. Лазаренко убивают, а остальные благополучно покидают сарай и догоняют своих. Это нетрудно, так как по дороге тянутся отступающие в беспорядке части. Они пытаются искать своих: полк, дивизию, армию, но это невозможно. Отступление. Переправа через Дон. Так они доходят до Сталинграда.

В Сталинграде они останавливаются у Марьи Кузьминичны, сестры бывшего Игоревого командира роты в запасном полку, и заживают давно забытой мирной жизнью. Разговоры с хозяйкой и её мужем Николаем Николаевичем, чай с вареньем, прогулки с соседской девушкой Люсей, которая напоминает Юрию Керженцеву о его любимой, тоже Люсе, купание в Волге, библиотека - все это настоящая мирная жизнь. Игорь выдаёт себя за сапёра и вместе с Керженцевым попадает в резерв, в группу особого назначения. Их работа - подготовить к взрыву промышленные объекты города. Но мирная жизнь неожиданно прерывается воздушной тревогой и двухчасовой бомбёжкой - немец начал наступление на Сталинград.

Сапёров отправляют на тракторный завод под Сталинград. Там идёт долгая, кропотливая подготовка завода к взрыву. По нескольку раз в день приходится чинить цепь, порванную при очередном обстреле. В промежутках между дежурствами Игорь ведёт споры с Георгием Акимовичем, инженером-электриком ТЭЦ. Георгий Акимович возмущён неумением русских воевать: «Немцы от самого Берлина до Сталинграда на автомашинах доехали, а мы вот в пиджаках и спецовках в окопах лежим с трёхлинейкой образца девяносто первого года». Георгий Акимович считает, что спасти русских может только чудо. Керженцев вспоминает недавний разговор солдат о своей земле, «жирной, как масло, о хлебах, с головой закрывающих тебя». Он не знает, как это назвать. Толстой называл это «скрытой теплотой патриотизма». «Возможно, это и есть то чудо, которого так ждёт Георгий Акимович, чудо более сильное, чем немецкая организованность и танки с чёрными крестами».

Город бомбят уже десять дней, наверное, от него уже ничего не осталось, а приказа о взрыве все нет. Так и не дождавшись приказа о взрыве, сапёры резервного отправляются на новое назначение - в штаб фронта, в инженерный отдел, на ту сторону Волги. В штабе они получают назначения, и Керженцеву приходится расстаться с Игорем. Его направляют в 184-ю дивизию. Он встречает свой первый батальон и переправляется с ним на тот берег. Берег весь охвачен пламенем.

Батальон сразу же ввязывается в бой. Комбат гибнет, и Керженцев принимает командование батальоном. В его распоряжении четвёртая и пятая роты и взвод пеших разведчиков под командованием старшины Чумака. Его позиции - завод «Метиз». Здесь они задерживаются надолго. День начинается с утренней канонады. Потом «сабантуй» или атака. Проходит сентябрь, начинается октябрь.

Батальон перебрасывают на более простреливаемые позиции между «Метизом» и концом оврага на Мамаевом. Командир полка майор Бородин привлекает Керженцева для сапёрных работ и строительства землянки в помощь своему сапёру лейтенанту Лисагору. В батальоне всего тридцать шесть человек вместо положенных четырёхсот, и участок, небольшой для нормального батальона, представляет серьёзную проблему. Бойцы начинают рыть окопы, сапёры устанавливают мины. Но тут же оказывается, что позиции надо менять: на КП приходит полковник, комдив, и приказывает занять сопку, где располагаются пулемёты противника. В помощь дадут разведчиков, а Чуйков обещал «кукурузники». Время перед атакой тянется медленно. Керженцев выставляет с КП пришедших с проверкой политотдельщиков и неожиданно для себя сам отправляется в атаку.

Сопку взяли, и это оказалось не очень сложно: двенадцать из четырнадцати бойцов остались живы. Они сидят в немецком блиндаже с комроты Карнауховым и командиром разведчиков Чумаком, недавним противником Керженцева, и обсуждают бой. Но тут оказывается, что они отрезаны от батальона. Они занимают круговую оборону. Неожиданно в блиндаже появляется ординарец Керженцева Валега, остававшийся на КП, так как за три дня до атаки он подвернул ногу. Он приносит тушёнку и записку от старшего адъютанта Харламова: атака должна быть в 4.00.

Атака не удаётся. Все больше людей умирает - от ран и прямого попадания. Надежды выжить нет, но свои все-таки прорываются к ним. На Керженцева налетает Ширяев, который получил назначение комбата вместо Керженцева. Керженцев сдаёт батальон и перебирается к Лисагору. Первое время они бездельничают, ходят в гости к Чумаку, Ширяеву, Карнаухову. Впервые за полтора месяца знакомства Керженцев разговаривает о жизни с комроты его бывшего батальона Фарбером. Это тип интеллигента на войне, интеллигента, который не очень хорошо умеет командовать доверенной ему ротой, но чувствует свою ответственность за все, что он не научился делать вовремя.

Девятнадцатого ноября у Керженцева именины. Намечается праздник, но срывается из-за общего наступления по всему фронту. Подготовив КП майору Бородину, Керженцев отпускает сапёров с Лисагором на берег, а сам по приказу майора идёт в свой бывший батальон. Ширяев придумал, как взять ходы сообщения, и майор согласен с военной хитростью, которая сбережёт людей. Но начштаба капитан Абросимов настаивает на атаке «в лоб». Он является на КП Ширяева следом за Керженцевым и отправляет батальон в атаку, не слушая доводов.

Керженцев идёт в атаку вместе с солдатами. Они сразу попадают под пули и залегают в воронках. После девяти часов, проведённых в воронке, Керженцеву удаётся добраться до своих. Батальон потерял двадцать шесть человек, почти половину. Погиб Карнаухов. Раненный, попадает в медсанбат Ширяев. Командование батальоном принимает Фарбер. Он единственный из командиров не принимал участия в атаке. Абросимов оставил его при себе.

На следующий день состоялся суд над Абросимовым. Майор Бородин говорит на суде, что доверял своему начальнику штаба, но тот обманул командира полка, «он превысил власть, а люди погибли». Потом говорят ещё несколько человек. Абросимов считает, что был прав, только массированной атакой можно было взять баки. «Комбаты берегут людей, поэтому не любят атак. Баки можно было только атакой взять. И он не виноват, что люди недобросовестно к этому отнеслись, струсили». И тогда поднимается Фарбер. Он не умеет говорить, но он знает, что не струсили те, кто погиб в этой атаке. «Храбрость не в том, чтоб с голой грудью на пулемёт идти»... Приказ был «не атаковать, а овладеть». Придуманный Ширяевым приём сберёг бы людей, а сейчас их нет...

Абросимова разжаловали в штрафной батальон, и он уходит, ни с кем не прощаясь. А за Фарбера Керженцев теперь спокоен. Ночью приходят долгожданные танки. Керженцев пытается наверстать упущенные именины, но опять наступление. Прибегает вырвавшийся из медсанбата Ширяев, теперь начштаба, начинается бой. В этом бою Керженцева ранят, и он попадает в медсанбат. Из медсанбата он возвращается под Сталинград, «домой», встречает Седых, узнает, что Игорь жив, собирается к нему вечером и опять не успевает: их перебрасывают для боев с Северной группировкой. Идёт наступление.