В ф тендряков краткое содержание

1929 год. Год надежды и начинающихся репрессий. В России идет коллективизация. В нашей деревне тоже. В теплый летний день навстречу друг другу едут телеги со скарбом. Бедняки переезжают в дом богачей, а богачи в дом бедняков. Группа крестьян обсуждает имущество переезжающих. Особая зависть: цинковое корыто Мирона. В деревне ведется борьба за справедливость. Так считает мой отец.

Особенно выделялся воз, который везли две гнедые: хрупкие и сильные, красивые лоснившиеся лошади. Когда по улице кони бежали, казалось, что это единое звериное существо. Моя любовь к ним была безмерна.

Хозяина коней Антона Ильича Коробова любили в деревне все, кроме взрослых людей. С ним опасались связываться. Мирон уже перевез свое нехитрое имущество в новый дом, но крашеные полы жгли ему пятки. А еще он хотел коней, таких как у Антона Ильича, хотел вырваться из бедняцкой среды.

В дом Коробова переселился самый бедный в деревне крестьянин Акуля со своими немытыми и нечесаными детьми. Вещей у него было так мало, что они без повозки перенесли свои пожитки в новый дом. Через три дня после переселения, Коробов отдал, не торгуясь, своих лошадей Мирону. Расставание с лошадьми было тяжелым для него, для Мирона радостным приобретением.

Антон Ильич пришел попрощаться к отцу. Коробов не стал заселяться в новое жилище, решил просто уехать. И еще Коробов написал бумагу, что отказывается от своего имущества в пользу трудового народа. Их разговор прерывает пьяный Акуля, который за копейки продал железо с крыши Мирону. Акуля кичится своей бедностью и представляет себя гегемоном революции. Отцу стыдно за него, но он ничего не может сделать.

Мирон активно борется со своей бедностью. Антон Ильич предупреждает, что грядет ликвидация и гнедых коней заберут. Новый собственник гнедых обещает убить всех, кто прикоснется к его лошадям.

Отца переводят на работу в другой район. Позже он узнает, что красавцы гнедые и старая лошадь соседа оказались все же в одной общественной конюшни.

Рассказ учит тому, что коллективизация сделала несчастными многих крестьян в России.

Картинка или рисунок Тендряков - Пара гнедых

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Лонг Дафнис и Хлоя

    Сюжет разворачивается в деревне на самом краю греческого острова Лесбос. Козопас-раб нашёл подкинутого мальчика, которого кормила одна из его коз. Мальчик был укутан в роскошную ткань с золотой сережкой

  • Краткое содержание Рыбаков Кортик

    Действие происходит в 1921 году. В г. Раевск на каникулы приезжает мальчик Миша Поляков. По своей природной любознательности мальчик тайно наблюдает за местным отставным матросом Сергеем Полевым

  • Краткое содержание оперы Симон Бокканегра Верди

    В Опере, которая повествует про Симона Бокканегру есть пролог и три действия. Главный герой - плебей и дож Генуи. Сюжет разворачивается в Генуе, в доме, который принадлежит Гримальди. В рамках общей истории сейчас 14 век.

  • Краткое содержание Мама куда-то ушла Распутин

    В рассказе В. Распутина «Мама куда-то ушла» повествуется о мальчике, который спросонья внимательно наблюдал за ползающей мухой. Это насекомое было первым, кто попался ему на глаза ранним утром.

  • Краткое содержание Бабель Конармия

    В этом сборнике рассказов Бабель от лица своего героя-журналиста повествует о страшных событиях гражданской войны.

В. Тендряков

Чудотворная

Повесть

Художник Г.Макаров

Москва, «Современник», 1984

Scan ??? Reformat А. Бахарев

Каждый год, в то время когда полая вода идет на спад, река Пелеговка начинает «рвать берега». Огромные, как грузные медвежьи туши, кусищи земли с прошлогодней щетинистой травой или с чисто выбитыми прибрежными тропинками то там, то тут ухают вниз, взбрасывая вверх мутные брызги.

Год за годом Пелеговка упрямо въедается в луг, раскинувшийся под селом Гумнищи.

В такие дни в неустоявшейся воде, случается, хватают на выползней подъязки. Соскучившиеся за зиму по реке гумнищинские ребятишки высыпают на берег. Хорош клев или плох, они все, как один, терпеливо до сумерек торчат над удочками.

Родька Гуляев выбрал место перед крохотной заводью, подсунул под себя доску, чтоб сквозь штаны не холодила мокрая земля, и вот уже который час следил за поплавком. Вырезанный из сосновой коры поплавок кружил от ленивого в заводи течения, порой останавливался, вяло, с неохотой уходил под воду: то крючок цеплялся за дно. Родька взмахивал удочкой, отбрасывал подальше леску. Сонно кружила глинистая вода, уныло висел над ней конец удочки, безнадежно мертв был поплавок, вся крохотная прибрежная вымоина с киснущей щетинистой дерновиной казалась безжизненной.

Родька поднялся на затекшие от долгого сидения ноги, оглянулся по сторонам - не перебраться ли в другое место? - и тут заметил, что в обрыве берега из плотного песка торчит темный угол какого-то ящика. Родька подошел, пощупал его - кусок гнилой доски остался в руке.

«Хоронили что-то в землю... Река открыла... - Родькино сердце разом упало. - А вдруг клад!»

Сперва руками, потом доской, на которой раньше сидел, Родька принялся торопливо откапывать.

Ковырялся он недолго, через каких-нибудь десять минут удалось раскачать и выдернуть из песка находку. Положив ее к ногам, Родька долго разглядывал изъеденный гнилью ящик, ворочал его. Ящик был не тяжел, походил на те ящики, в которых гумнищинская сельповская лавка получала конфеты-подушечки, - такой же ширины и длины, такой же плоский, только сколочен добротнее: полусгнившие доски довольно толсты, пазы между ними проконопачены паклей. И по тому, что эта пакля сохранилась, по тому, что она не расползалась в пальцах, Родька понял: должно быть, пазы смолили.

Гнилые доски легко срывались со ржавых гвоздей. Под ними оказалась бурая, сухая, плохо гнущаяся и ломающаяся на сгибах мешковина. «Ишь, прятали. Мешковина, и та просмолена... Дорогая штука, должно...»

От нетерпения, от сладкого ужаса перед неизвестностью у Родьки стали непослушными руки, подергивало косточки в коленках. Он выдрал из ящика мешковину, отворачиваясь при этом от сухой пыли, и вынул... широкую, тяжелую доску.

Большая, темная, словно закопченная, доска, и больше ничего!

Родька с разочарованием и недоумением ее разглядывал, поворачивал перед собою то на одну, то на другую сторону. На прокопченно-грязной стороне он разглядел два глазных белка: на доске кто-то был нарисован. Спустившись к воде, Родька старательно вымыл доску ладонью. Доска мокро заблестела, но темные краски от этого проступили лишь чуть-чуть отчетливее. По-прежнему не столько сами черные глаза, сколько белые глазные яблоки с какой-то угрюмой нелюдимостью уставились мимо Родьки.

Постепенно Родька разглядел, что глаза и едва проступившая бородка соединялись длинным, прямым, как тележный квач, носом. Разглядел Родька все лицо - вытянутое под стать носу, узкое, с двумя резкими морщинами от ноздрей, разглядел полукружие над головой и понял: он просто-напросто нашел икону.

Невелик клад. Такого добра у бабки целый угол. Но находка есть находка, какая бы она ни была, ею стоит похвастаться.

Родька свернул удочку, взял под мышку икону, направился к селу, домой.

Мать и бабка были за домом, возились на усадьбе.

Бабка, со сбившимся на голове платком, с сердитым лицом, вцепившись жилистыми руками в ручки плуга, пахала. Родькину бабку звали по селу Грачихой. Ей давно перевалило за шестьдесят, но всю мужскую работу по дому делала только она. Обвалится столб у калитки - бабка бралась за топор, кляня непутевого муженька своей дочери, и, призывая господа бога, святую деву богородицу, обтесывала новый столб. Бабка сама возила из лесу дрова, сама косила, сама таскала на поветь сено, сама пахала. Родькину мать, свою дочь, тоже не жалующуюся на здоровье, звала «жидкой плотью», постоянно ворчала: «Умру, похороните - расползется дом, как прелый гриб». Высокая, костистая, поглядеть спереди - широка, словно дверь, сбоку - плоская, как доска; лицо тоже широкое, угловатое, с мослаковатыми крутыми скулами; над ними в сухой смятости перевитых коричневых морщин и морщинок неспокойно и цепко глядят желтые глаза. Сейчас бабка навалилась на плуг, неуклюже переступает огромными сапожищами по пахоте, покрикивает на лошадь:

Н-но! Наказание господне! Шевелись, недоделанная! Обмою хребтину-то!

Мать Родьки, повязав платок так низко, что он почти закрывал глаза - жалела лицо, прятала от солнца, - собирала с распаренной, улежавшейся за зиму пахоты прошлогодние картофельные плети, сваливала их в разложенный костерчик. Сопревшие под снегом, не совсем еще высохшие плети горели плохо, по усадьбе тянулся сизый вонючий дым.

К Родькиной матери от старой Грачихи перешло скуластое лицо да зеленый прищур глаз сквозь белесые ресницы, но и скулы уже не так круто выпирали и лицо без угловатостей, кругло, со сдобной подушечкой под мелким подбородком; даже намека нет на бабкину худобу: плечи пухлы и покаты, старенькая, выцветшая юбка трещит на бедрах. Куда больше от бабки перепало внуку. Пусть хрупки плечи, но даже сейчас под стареньким ватником чувствуется их разворот, лобастая крупная голова лежит на них почти без шеи, цевки рук тонки, зато ладони широкие, плоские, короткопалые. Теперь вот обхватил ими широкую доску, расставил ноги в разбитых сапогах, голова склонена лбом вперед, на нижней губе болячка (застудил, на реке пропадая) - сбитенок, с годами выклюется из такого Грач под стать старой Грачихе.

Набегался, безотцовщина? - Бабка остановила лошадь, стала очищать лемех палкой, бросая из-за плеча суровые взгляды. - Варька, иди картошки свинье натолки. Пущай гулявый будылье таскает.

А я икону нашел, - похвастался Родька.

Опять баловство! Третьего дня лешачата на кладбище крест с могилки Феклуши-странницы своротили, в ручей бросили. В прежние времена за такие дела до смерти пороли.

Мать, утирая слезящиеся от дыма глаза, подошла, легонько толкнула Родьку в плечо:

Иди домой, за книжки садись. Учительница проходу не дает из-за тебя... Иди, иди, тут мы управимся.

Ты глянь, какую штуку в берегу выкопал.

Родька положил на землю икону. Мать замолчала, вгляделась, сурово спросила:

Где нашел?

Говорят - в берегу выкопал. В ящике заколочена была.

Иди-ка сюда, мать.

Бабка разогнулась, вытирая запачканные руки о ветхий подол юбки, двинулась, волоча сапоги по пахоте.

Вечно проказы. Исусе Христе, святые иконы под берегом валяются. Ой, Родька, на мать-заступницу не погляжу...

Бабка подошла, взглянула и замолчала; светлые беспокойные глазки средь дубленых морщинок остановились.

Икона лежала на земле, оплетенной прелой ботвою; два белых глаза с унылой суровостью уставились в легонькие, размазанные по синему небу облачка.

Тяжелая, с натруженными венами рука бабки медленно-медленно поднялась. Грубые, с обломанными ногтями, несгибающиеся пальцы сложились в щепоть, совершили крестное знамение.

Свят, свят... Исусе Христе праведный... Варенька, голубушка, взгляни-ка, взгляни. Ох, батюшки! Ведь это, милые, чудотворная с Николы Мосты...

Выпускной вечер в школе. После праздника шесть одноклассников собираются у реки, чтобы на прощание побыть вместе. Мальчик из состоятельной семьи, спортсмен Гена Голиков, отличница Юля Студёнцева, красавица Натка Быстрова, «свой парень» Вера Жерих, гитарист и весельчак Сократ Онучин и художник Игорь Проухов знакомы давно. Возникает идея: каждый выскажет своё мнение о других, не скрывая даже плохих мыслей. Первым узнать правду о себе вызывается Гена Голиков. Он уверен, что школьные друзья не скажут о нём плохого.

Но внезапно Гена получает от Веры, Юли и Игоря упрёки в чёрствости, самозабвенном себялюбии и подлости. Натка говорит, что Гена трус и не способен выразить свои чувства.

Ты светлячок, Гена, красиво горишь, а греть не греешь.

Лишь Сократ воздерживается от отзывов о Гене.

Услышанное обижает Гену. Он начинает отвечать одноклассникам колкостями. Веру он называет пустым, невыразительным и завистливым человеком, которая за добротой скрывает свою ничтожность. Юля, по его словам, себялюбивая и готова втоптать в грязь кого угодно. Игорь страдает чувством завышенного самомнения и умрёт от собственной злобы. Даже Сократа он унижает, сравнивая его с «барашком безобидным». Самый тяжёлый удар он наносит Натке, в которую в школьные годы был влюблён. Когда-то он прогуливался у реки, а Натка, купавшаяся там, вышла из воды и намеренно показалась ему без одежды. Рассказав об этом, он называет её «самкой, которая ждёт, чтоб на неё кинулись». Натка начинает бить его, и Гена убегает.

Вдруг Сократ сообщает, что враг Гены, хулиган Яшка Топор, решил подкараулить Гену на прогулке и убить. Это он узнал от одного из друзей Яшки. Поначалу одноклассники пытаются убедить себя, что Гена им больше не друг, и его судьба их не волнует, но Юля утверждает, что неправильно было бы не предупредить его о такой опасности, каким бы человеком он ни был. Постепенно друзья начинают жалеть, что всё так получилось, признают, что Гена не такой уж плохой парень. Натка идёт искать Гену.

В это же время в учительской шесть учителей спорят о том, как «готовить из учеников лучших людей». Учителей задело то, что Юля Студёнцева во время выпускного заявила, что школа заставляла её учить всё, кроме того, что ей нравится. Старая учительница Зоя Владимировна считает такие слова неблагодарностью и жалеет, что Студёнцеву уже не наказать. Завуч Ольга Олеговна говорит, что сама Зоя Владимировна преподаёт предмет (литературу) так неувлекательно, что отвращает от него учеников.

Вся литература - набор сухих формул, которые нельзя ни любить, ни ненавидеть. Не волнующая литература!

Зоя Владимировна обижается и уходит.

Учитель физики Решников говорит, что Ольга Олеговна тоже иногда поступает неправильно. Он преподаёт физику по-своему: выделяет учеников более способных к физике, снабжает их интересной информацией, надеясь разжечь их интерес к предмету. Ольга Олеговна же мешает ему в этом, так как считает, что у учителя не должно быть любимцев. Решников просит её «не мешать ему возделывать свой сад». Математик Иннокентий Сергеевич предлагает свой вариант улучшения педагогики: снять на киноленту лекции лучших учителей и учить ребят с помощью этих фильмов, что освободит у учителей часть времени и позволит творчески подходить к подготовке учеников.

Знания давно уже добываются с помощью машин, а вот передаются они почему-то до сих пор, так сказать, вручную.

Директор Иван Игнатьевич говорит, что эта идея ещё далека от осуществления, а об улучшении качества обучения думать всё равно надо. Учителя неожиданно видят, что самая молодая из них, Нина Семёновна, плачет, думая, что она не такой уж хороший учитель (Студёнцева училась в её классе). Ольга Олеговна говорит, что главное - научить подрастающее поколение не обижать людей. На это Нина Семёновна отвечает, что ученики её класса (Игорь, Гена, Юля и остальные) - добрые и отзывчивые.

Если они станут обижать друг друга, то тогда... остаётся только одно - повеситься на первом же гвозде от отчаяния.

Решников и Иннокентий идут домой и решают выпить - 31 год назад, в 1941-м началась война. Иннокентий говорит о своих учениках: «Выпьем за то, чтоб они не мёрзли в окопах».

А одноклассники (кроме Гены и Натки) снова идут к школе. Игорь произносит: «Мы ещё научимся жить».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Старший инспектор рыбнадзора Трофим Русанов, по прозвищу Карга, возвращался с Китьмаревских озер.

Стояла гнилая осень, машины не ходили. Пришлось шагать прямиком, восемнадцать километров до Пушозера через лес - не впервой.

На берегу Пушозера живет знакомый лесник. Он перевезет его на другой берег - на веслах каких-нибудь километра два и того меньше, а там - обжитой край, не эта дичь несусветная. Там - село Пахомово, гравийная дорога среди лугов и полей до самого райцентра.

День, заполненный промозглой сыростью, так и не разгорелся. С самого утра тянулись унылые сумерки. Сейчас, к вечеру, он не угасал, а скисал.

Тупой равнодушной свинцовостью встретило Трофима озеро. Хилые облетевшие кусты, темный хвостец у топких берегов и где-то за стылой, обморочно неподвижной гладью - мутная полоса леса на той стороне.

В сыром воздухе запахло дымом. Трофим сначала заметил черный раскоряченный баркас, до бортов утонувший в хвостеце, и через шаг, на берегу у костра, - людей в брезентовых плащах и рыбацких, мокро лоснящихся робах.

«Должно быть, пахомовские. Ловко подвернулись - сразу и перебросят через озеро, долго ли им…» -Трофим направился на костер. Его заметили, к нему повернули головы…

Но по тому, как полулежавший рыбак резко сел, по тому, как напряженно застыли остальные, по их замкнутым лицам, настороженно направленным глазам он почувствовал: «Эге! Пахнет жареным…» Как у старой охотничьей собаки, которой уже не доступен азарт, появляется лишь вошедшее в кровь мстительное чувство при виде дичи, так и Трофим Русанов испытал в эту минуту злорадный холодок в груди: «В чем-то напаскудили, стервецы. Ишь, рожи вытянулись». Исчезла в теле усталость, расправились плечи, тверже стал шаг, и лицо само по себе выразило сумрачную начальническую строгость.

Он не умел задумываться, но взгляд на мир имел твердый - не собьешь. Нужно соблюдать закон, а так как из года в год приходилось сталкиваться, что рыбаки-любители норовили пользоваться запрещенной снастью, рыбаки из артелей сбывали на сторону рыбу, в колхозах приписывали в сводках, в сельсоветах за поллитра покупались справки, то он сделал простой и ясный вывод - все кругом, все, кроме него, Трофима Русанова, жулики. Он мог целыми неделями не ночевать дома, спать в лодке, прятаться в кустах, высматривать, выслеживатьлишь бы уличить в незаконности. К нему прилипла кличка Карга, ему порой высказывали в глаза, что о нем думают, а Трофим отвечал: «Не хорош?.. Коли б все такие нехорошие были - жили б, беды не знали. Эх, дрянь парод, сволочь на сволочи…»

Он подошел к рыбакам. Трещал костер, над огнем, перехваченный за ушки проволокой, висел чугунный бачок, в нем гуляла буйная пена. К дыму костра примешивался вкусный, вытягивающий слюну запах наваристой ухи.

Здорово, молодцы! - поприветствовал Трофим.

Пожилой рыбак - из жестяно-твердого брезента торчит сморщенное щетинистое лицо - отвел в сторону слезящиеся от дыма глаза, ответил сдержанно:

Здорово, коли не шутишь.

А запашок-то царский…

Парень - исхлестанная ветром и дождем широкая физиономия, словно натерта кирпичом, вымоченно-льняная челка прилипла ко лбу, глаза голубовато-размыленные, с наглым зрачком - пододвинулся.

Садись, угостим, раз позавидовал. Трофим был голоден (днем на ходу, под елкой перехватил кусок хлеба), от запаха сладко сжималось в животе, но он с непроницаемо-сумрачным лицом нагнулся, приподнял палку, переброшенную через рогульки, вгляделся в уху.

Так, так… Сиг.

Рыбаки молчали.

Ты - бригадир? - спросил Трофим старика в брезентовом плаще.

Знаешь же, чего и спрашиваешь, - с ленивой неприязнью ответил тот.

Климов, кажись, твоя фамилия?

Ну, Климов…

Значит, мне на тебя придется документик нарисовать… Чтоб рассмотрели и наказали.

Короста ты.

А оскорбления мы особо отметим. Не меня оскорбляешь, а закон.

Не дури, отец, - вступился парень. - Велика беда - рыбешку в уху сунули. Мед сливать да пальцы не облизать!

Вот-вот, мы по пальцам. Подлизывай то, что положено. Сегодня в котел, завтра - на базар. Знаем вас. Ну-кося.

Ценные породы - семгу, сигов - рыбакам-любителям запрещалось ловить совсем. Рыболовецкие же артели обязаны сдавать государству каждую пойманную семгу, каждого сига. Таков закон. Но кто полезет проверять артельный котел. То, что после улова в уху шли не окунь, не щука, не лещ или плотва, этот вездесущий плебс озерных и речных вод, а благородные, - считалось обычным: «Мед сливать да пальцы не облизать». Даже инспектора рыбнадзора снисходили: пусть себе, - но не Трофим Русанов. И он знал, что, если составить форменную бумагу, пустить ее дальше, - отмахнуться будет нельзя. Каждого, кто отмахнется, попрекнут в попустительстве. Знали это и рыбаки. Они угрюмо молчали, пока Трофим, присев на корточки, огрызком карандаша выводил закорючки на бланке.

Значит, все, - поднялся он, смахивая ладонью вытравленную дымом слезу из глаза. - Так-то, по справедливости.

Старик, продернув щетинистым подбородком по брезентовому вороту, произнес:

Молчал бы. А то обгадит да покрасуется - по справедливости.

Парень недобро сощурил наглые глаза.

Может, теперь сядешь, незаконной ушицы отведаешь? Накормим.

Слова старика не задели Трофима - привык, не без того, каждый раз - встреча с ощупкой, расставание со злобой, и, если б не парень с его ухмылкой и прищуром, он бы с миром ушел. Но парень издевался, и Трофим решил показать себя - пусть знают. Еще шире развел плечи, свел туже брови под шапкой, нутряным, спокойным голосом объявил:

Нет, парень, ушицы этой и ты не отведаешь. Не положено.

Шагнул к костру, сапогом сбил с рогулек палку, перевернул бачок. Костер разъяренно затрещал, густой столб белого дыма, закручиваясь, пошел вверх. Сытный запах, казалось, залил мокрый унылый мир с чахоточными елочками, перепутанными кустами, хвостецом и замороженно застойной водой озера.

Не положено. Шалишь.

Рыбаки не двинулись. Старик холодно, без удивления и злобы глянул Трофиму в лоб. А парень, опомнившись, вскочил, невысокий, нескладно широкий в своей прорезиненной куртке и сапогах до паха, лицо в парной красноте, кулаки сжаты.

Но-но…- Трофим тронул приклад ружья.

Парень стоял, мутновато-светлыми, бешеными глазами разглядывал Трофима.

Тот был выше парня, едва ли не шире в плечах, лицо обветренное, не в морщинах, а в складках, глубоких, крепких, чеканных, вызывающих по первому взгляду уважение, - бабы тают от таких по-мужицки породистых лиц. Топорщится замызганный плащ поверх ватника, рука лежит на прикладе.

В. Тендряков

Чудотворная

Повесть

Художник Г.Макаров

Москва, «Современник», 1984

Scan ??? Reformat А. Бахарев

Каждый год, в то время когда полая вода идет на спад, река Пелеговка начинает «рвать берега». Огромные, как грузные медвежьи туши, кусищи земли с прошлогодней щетинистой травой или с чисто выбитыми прибрежными тропинками то там, то тут ухают вниз, взбрасывая вверх мутные брызги.

Год за годом Пелеговка упрямо въедается в луг, раскинувшийся под селом Гумнищи.

В такие дни в неустоявшейся воде, случается, хватают на выползней подъязки. Соскучившиеся за зиму по реке гумнищинские ребятишки высыпают на берег. Хорош клев или плох, они все, как один, терпеливо до сумерек торчат над удочками.

Родька Гуляев выбрал место перед крохотной заводью, подсунул под себя доску, чтоб сквозь штаны не холодила мокрая земля, и вот уже который час следил за поплавком. Вырезанный из сосновой коры поплавок кружил от ленивого в заводи течения, порой останавливался, вяло, с неохотой уходил под воду: то крючок цеплялся за дно. Родька взмахивал удочкой, отбрасывал подальше леску. Сонно кружила глинистая вода, уныло висел над ней конец удочки, безнадежно мертв был поплавок, вся крохотная прибрежная вымоина с киснущей щетинистой дерновиной казалась безжизненной.

Родька поднялся на затекшие от долгого сидения ноги, оглянулся по сторонам - не перебраться ли в другое место? - и тут заметил, что в обрыве берега из плотного песка торчит темный угол какого-то ящика. Родька подошел, пощупал его - кусок гнилой доски остался в руке.

«Хоронили что-то в землю... Река открыла... - Родькино сердце разом упало. - А вдруг клад!»

Сперва руками, потом доской, на которой раньше сидел, Родька принялся торопливо откапывать.

Ковырялся он недолго, через каких-нибудь десять минут удалось раскачать и выдернуть из песка находку. Положив ее к ногам, Родька долго разглядывал изъеденный гнилью ящик, ворочал его. Ящик был не тяжел, походил на те ящики, в которых гумнищинская сельповская лавка получала конфеты-подушечки, - такой же ширины и длины, такой же плоский, только сколочен добротнее: полусгнившие доски довольно толсты, пазы между ними проконопачены паклей. И по тому, что эта пакля сохранилась, по тому, что она не расползалась в пальцах, Родька понял: должно быть, пазы смолили.

Гнилые доски легко срывались со ржавых гвоздей. Под ними оказалась бурая, сухая, плохо гнущаяся и ломающаяся на сгибах мешковина. «Ишь, прятали. Мешковина, и та просмолена... Дорогая штука, должно...»

От нетерпения, от сладкого ужаса перед неизвестностью у Родьки стали непослушными руки, подергивало косточки в коленках. Он выдрал из ящика мешковину, отворачиваясь при этом от сухой пыли, и вынул... широкую, тяжелую доску.

Большая, темная, словно закопченная, доска, и больше ничего!

Родька с разочарованием и недоумением ее разглядывал, поворачивал перед собою то на одну, то на другую сторону. На прокопченно-грязной стороне он разглядел два глазных белка: на доске кто-то был нарисован. Спустившись к воде, Родька старательно вымыл доску ладонью. Доска мокро заблестела, но темные краски от этого проступили лишь чуть-чуть отчетливее. По-прежнему не столько сами черные глаза, сколько белые глазные яблоки с какой-то угрюмой нелюдимостью уставились мимо Родьки.

Постепенно Родька разглядел, что глаза и едва проступившая бородка соединялись длинным, прямым, как тележный квач, носом. Разглядел Родька все лицо - вытянутое под стать носу, узкое, с двумя резкими морщинами от ноздрей, разглядел полукружие над головой и понял: он просто-напросто нашел икону.

Невелик клад. Такого добра у бабки целый угол. Но находка есть находка, какая бы она ни была, ею стоит похвастаться.

Родька свернул удочку, взял под мышку икону, направился к селу, домой.

Мать и бабка были за домом, возились на усадьбе.

Бабка, со сбившимся на голове платком, с сердитым лицом, вцепившись жилистыми руками в ручки плуга, пахала. Родькину бабку звали по селу Грачихой. Ей давно перевалило за шестьдесят, но всю мужскую работу по дому делала только она. Обвалится столб у калитки - бабка бралась за топор, кляня непутевого муженька своей дочери, и, призывая господа бога, святую деву богородицу, обтесывала новый столб. Бабка сама возила из лесу дрова, сама косила, сама таскала на поветь сено, сама пахала. Родькину мать, свою дочь, тоже не жалующуюся на здоровье, звала «жидкой плотью», постоянно ворчала: «Умру, похороните - расползется дом, как прелый гриб». Высокая, костистая, поглядеть спереди - широка, словно дверь, сбоку - плоская, как доска; лицо тоже широкое, угловатое, с мослаковатыми крутыми скулами; над ними в сухой смятости перевитых коричневых морщин и морщинок неспокойно и цепко глядят желтые глаза. Сейчас бабка навалилась на плуг, неуклюже переступает огромными сапожищами по пахоте, покрикивает на лошадь:

Н-но! Наказание господне! Шевелись, недоделанная! Обмою хребтину-то!

Мать Родьки, повязав платок так низко, что он почти закрывал глаза - жалела лицо, прятала от солнца, - собирала с распаренной, улежавшейся за зиму пахоты прошлогодние картофельные плети, сваливала их в разложенный костерчик. Сопревшие под снегом, не совсем еще высохшие плети горели плохо, по усадьбе тянулся сизый вонючий дым.

К Родькиной матери от старой Грачихи перешло скуластое лицо да зеленый прищур глаз сквозь белесые ресницы, но и скулы уже не так круто выпирали и лицо без угловатостей, кругло, со сдобной подушечкой под мелким подбородком; даже намека нет на бабкину худобу: плечи пухлы и покаты, старенькая, выцветшая юбка трещит на бедрах. Куда больше от бабки перепало внуку. Пусть хрупки плечи, но даже сейчас под стареньким ватником чувствуется их разворот, лобастая крупная голова лежит на них почти без шеи, цевки рук тонки, зато ладони широкие, плоские, короткопалые. Теперь вот обхватил ими широкую доску, расставил ноги в разбитых сапогах, голова склонена лбом вперед, на нижней губе болячка (застудил, на реке пропадая) - сбитенок, с годами выклюется из такого Грач под стать старой Грачихе.

Набегался, безотцовщина? - Бабка остановила лошадь, стала очищать лемех палкой, бросая из-за плеча суровые взгляды. - Варька, иди картошки свинье натолки. Пущай гулявый будылье таскает.

А я икону нашел, - похвастался Родька.

Опять баловство! Третьего дня лешачата на кладбище крест с могилки Феклуши-странницы своротили, в ручей бросили. В прежние времена за такие дела до смерти пороли.

Мать, утирая слезящиеся от дыма глаза, подошла, легонько толкнула Родьку в плечо:

Иди домой, за книжки садись. Учительница проходу не дает из-за тебя... Иди, иди, тут мы управимся.

Ты глянь, какую штуку в берегу выкопал.

Родька положил на землю икону. Мать замолчала, вгляделась, сурово спросила:

Где нашел?

Говорят - в берегу выкопал. В ящике заколочена была.

Иди-ка сюда, мать.

Бабка разогнулась, вытирая запачканные руки о ветхий подол юбки, двинулась, волоча сапоги по пахоте.

Вечно проказы. Исусе Христе, святые иконы под берегом валяются. Ой, Родька, на мать-заступницу не погляжу...

Бабка подошла, взглянула и замолчала; светлые беспокойные глазки средь дубленых морщинок остановились.

Икона лежала на земле, оплетенной прелой ботвою; два белых глаза с унылой суровостью уставились в легонькие, размазанные по синему небу облачка.

Тяжелая, с натруженными венами рука бабки медленно-медленно поднялась. Грубые, с обломанными ногтями, несгибающиеся пальцы сложились в щепоть, совершили крестное знамение.

Свят, свят... Исусе Христе праведный... Варенька, голубушка, взгляни-ка, взгляни. Ох, батюшки! Ведь это, милые, чудотворная с Николы Мосты...