Петербургские повести портрет краткое содержание. Николай Гоголь: Портрет

Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою на Щукином дворе. Эта лавочка представляла, точно, самое разнородное собрание диковинок: картины большею частью были писаны масляными красками, покрыты темнозеленым лаком, в темножелтых мишурных рамах. Зима с белыми деревьями, совершенно красный вечер, похожий на зарево пожара, фламандский мужик с трубкою и выломанною рукою, похожий более на индейского петуха в манжетах, нежели на человека – вот их обыкновенные сюжеты. К этому нужно присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева-Мирзы в бараньей шапке, портреты каких-то генералов в треугольных шляпах, с кривыми носами. Сверх того, двери такой лавочки обыкновенно бывают увешаны связками произведений, отпечатанных лубками на больших листах, которые свидетельствуют самородное дарованье русского человека. На одном была царевна Миликтриса Кирбитьевна, на другом город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска, захватившая часть земли и двух молящихся русских мужиков в рукавицах. Покупателей этих произведений обыкновенно немного, но зато зрителей-куча. Какой-нибудь забулдыга-лакей уже, верно, зевает перед ними, держа в руке судки с обедом из трактира для своего барина, который, без сомнения, будет хлебать суп не слишком горячий. Перед ним уже, верно, стоит в шинели солдат, этот кавалер толкучего рынка, продающий два перочинные ножика; торговка-охтенка с коробкою, наполненною башмаками. Всякой восхищается по-своему: мужики обыкновенно тыкают пальцами; кавалеры рассматривают серьёзно; лакеи-мальчики и мальчишки-мастеровые смеются и дразнят друг друга нарисованными карикатурами; старые лакеи во фризовых шинелях смотрят потому только, чтобы где-нибудь позевать; а торговки, молодые русские бабы, спешат по инстинкту, чтобы послушать, о чем калякает народ, и посмотреть, на что он смотрит. В это время невольно остановился перед лавкою проходивший мимо молодой художник Чартков. Старая шинель и нещегольское платье показывали в нем того человека, который с самоотвержением предан был своему труду и не имел времени заботиться о своем наряде, всегда имеющем таинственную привлекательность для молодости. Он остановился перед лавкою и сперва внутренно смеялся над этими уродливыми картинами. Наконец, овладело им невольное размышление: он стал думать о том, кому бы нужны были эти произведения. Что русской народ заглядывается на Ерусланов Лазаревичей, на объедал и обпивал, на Фому и Ерему, это не казалось ему удивительным: изображенные предметы были очень доступны и понятны народу; но где покупатели этих пестрых, грязных, масляных малеваний? кому нужны эти фламандские мужики, эти красные и голубые пейзажи, которые показывают какое-то притязание на несколько уже высший шаг искусства, но в котором выразилось всё глубокое его унижение? Это, казалось, не были вовсе труды ребенка-самоучки. Иначе в них бы, при всей бесчувственной карикатурности целого, вырывался острый порыв. Но здесь было видно просто тупоумие, бессильная, дряхлая бездарность, которая самоуправно стала в ряды искусств, тогда как ей место было среди низких ремесл, бездарность, которая была верна однакож своему призванию и внесла в самое искусство свое ремесло. Те же краски, та же манера, та же набившаяся, приобыкшая рука, принадлежавшая скорее грубо сделанному автомату, нежели человеку!.. Долго стоял он пред этими грязными картинами, уже наконец не думая вовсе о них, а между тем хозяин лавки, серенький человечек, во фризовой шинели, с бородой небритой с самого воскресенья, толковал ему уже давно, торговался и условливался в цене, еще не узнав, что ему понравилось и что нужно. «Вот за этих мужичков и за ландшафтик возьму беленькую. Живопись-то какая! просто глаз прошибет; только-что получены с биржи; еще лак не высох. Или вот зима, возьмите зиму! Пятнадцать рублей! Одна рамка чего стоит. Вон она какая зима!» Тут купец дал легкого щелчка в полотно, вероятно, чтобы показать всю доброту зимы. «Прикажете связать их вместе и снести за вами? Где изволите жить? Эй, малый, подай веревочку». – Постой, брат, не так скоро – сказал очнувшийся художник, видя, что уж проворный купец принялся не в шутку их связывать вместе. Ему сделалось несколько совестно не взять ничего, застоявшись так долго в лавке, и он сказал: «А вот постой, я посмотрю, нет ли для меня чего-нибудь здесь» и, наклонившись, стал доставать с полу наваленные громоздко, истертые, запыленные старые малеванья, непользовавшиеся, как видно, никаким почетом. Тут были старинные фамильные портреты, которых потомков, может быть, и на свете нельзя было отыскать, совершенно неизвестные изображения с прорванным холстом, рамки, лишенные позолоты, словом, всякой ветхой сор. Но художник принялся рассматривать, думая втайне: «авось что-нибудь и отыщется.» Он слышал не раз рассказы о том, как иногда у лубочных продавцев были отыскиваемы в сору картины великих мастеров. Хозяин, увидев, куда полез он, оставил свою суетливость и, принявши обыкновенное положение и надлежащий вес, поместился съизнова у дверей, зазывая прохожих и указывая им одной рукой на лавку «Сюда, батюшка; вот картины! зайдите, зайдите; с биржи получены.» Уже накричался он вдоволь и большею частью бесплодно, наговорился досыта с лоскутным продавцем, стоявшим насупротив его также у дверей своей лавочки, и наконец, вспомнив, что у него в лавке есть покупатель, поворотил народу спину и отправился во внутрь ее. «Что, батюшка, выбрали что-нибудь?» Но художник уже стоял несколько времени неподвижно перед одним портретом в больших, когда-то великолепных рамах, но на которых чуть блестели теперь следы позолоты. Это был старик с лицом бронзового цвета, скулистым, чахлым; черты лица, казалось, были схвачены в минуту судорожного движенья и отзывались не северною силою. Пламенный полдень был запечатлен в них. Он был драпирован в широкий азиатский костюм. Как ни был поврежден и запылен портрет; но когда удалось ему счистить с лица пыль, он увидел следы работы высокого художника. Портрет, казалось, был не кончен; но сила кисти была разительна. Необыкновеннее всего были глаза: казалось, в них употребил всю силу кисти и всё старательное тщание свое художник. Они просто глядели, глядели даже из самого портрета, как будто разрушая его гармонию своею странною живостью. Когда поднес он портрет к дверям, еще сильнее глядели глаза. Впечатление почти то же произвели они и в народе. Женщина, остановившаяся позади его, вскрикнула: «глядит, глядит», и попятилась назад. Какое-то неприятное, непонятное самому себе чувство почувствовал он и поставил портрет на землю.

«А что ж, возьмите портрет!» сказал хозяин.

«А сколько?» сказал художник.

«Да что за него дорожиться? три четвертачка давайте!»

«Ну, да что ж дадите?»

«Двугривенный», сказал художник, готовясь итти.

«Эк цену какую завернули! да за двугривенный одной рамки не купишь. Видно, завтра собираетесь купить? Господин, господин, воротитесь! гривенничек хоть прикиньте. Возьмите, возьмите, давайте двугривенный. Право, для почину только, вот только-что первый покупатель.» За сим он сделал жест рукой, как будто бы говоривший: «так уж и быть, пропадай картина!»

Таким образом Чартков совершенно неожиданно купил старый портрет, и в то же время подумал: зачем я его купил? на что он мне? но делать было нечего. Он вынул из кармана двугривенный, отдал хозяину, взял портрет под мышку и потащил его с собою. Дорогою он вспомнил, что двугривенный, который он отдал, был у него последний. Мысли его вдруг омрачились: досада и равнодушная пустота обняли его в ту же минуту. «Чорт побери! гадко на свете!» сказал он с чувством русского, у которого дела плохи. И почти машинально шел скорыми шагами, полный бесчувствия ко всему. Красный свет вечерней зари оставался еще на половине неба; еще домы, обращенные к той стороне, чуть озарялись ее теплым светом; а между-тем уже холодное синеватое сиянье месяца становилось сильнее. Полупрозрачные легкие тени хвостами падали на землю, отбрасываемые домами и ногами пешеходцев. Уже художник начинал мало-по-малу заглядываться на небо, озаренное каким-то прозрачным, тонким, сомнительным светом, и почти в одно время излетали из уст его слова: «какой легкой тон!» и слова: «досадно, чорт побери!» И он, поправляя портрет, беспрестанно съезжавший из-под мышек, ускорял шаг. Усталый и весь в поту, дотащился он к себе в пятнадцатую линию на Васильевской Остров. С трудом и с отдышкой взобрался он по лестнице, облитой помоями и украшенной следами кошек и собак. На стук его в дверь не было никакого ответа: человека не было дома. Он прислонился к окну и расположился ожидать терпеливо, пока не раздались наконец позади его шаги парня в синей рубахе, его приспешника, натурщика, краскотерщика и выметателя полов, пачкавшего их тут же своими сапогами. Парень назывался Никитою, и проводил всё время за воротами, когда барина не было дома. Никита долго силился попасть ключем в замочную дырку, вовсе незаметную по причине темноты.






Повесть Николая Васильевича Гоголя «Портрет», при своём небольшом объёме, очень насыщена различными событиями. Вышла она в свет в первой редакции в 1835 году. Позже писатель, всегда строго относившийся к своим работам, внёс многочисленные изменения в текст, изменил фамилию главному герою и финал. Вторая публикация вышла в 1842 году. Этот вариант известен и современному читателю.

Повесть состоит из двух частей, где первая часть - это рассказ о мистическом портрете и смерти художника, а вторая - комментарий, объясняющий всю сущность полотна.

Вторая часть несёт таинственный оттенок, и из неё можно понять откуда в портрете появились деньги. Интрига второй части не уступает первой, а концовка и вовсе детективна - полотно исчезает самым таинственным образом.

Николай Васильевич смело рассуждает об искусстве, объясняя, что сила создания - это духовный мир художника. Только настоящее творчество может влиять на человека и совершенствовать его.

Сюжет часть 1

События происходят в Петербурге

На Щукином дворе возле лавки с картинами всегда толпился народ, хотя представленный товар далёк от галерейных шедевров. Молодой художник Чартков, остановившийся невольно, удивлялся, кто купит эти уродливые картины.

Но перебирая полотна он вдруг замер перед изображением старика в азиатском костюме. Выразительнее всего были глаза. Это была хорошая работа, но как профессионал парень видел, что работа незакончена.

Чартков отдал за картину последние деньги и понёс её домой, вообще, не понимая зачем она ему нужна. Дома юноша рассматривал портрет и поражался проницательности глаз, казавшихся живыми. Засыпая, накрыл его простынею.

Но вот рама стоит без простыни, а старик вылез из неё и стал ходить по комнате. Подошёл к постели Чарткова, достал из-под одежды мешок, а из мешка свёрток с деньгами.

Парень проснулся, сердце выскакивало из груди, а сам он был не в постели, а у портрета. Всю ночь метался юноша: то уснёт, то проснётся, то форточку откроет, то увидит, что простынь шевелится на холсте.

А утром пришёл хозяин вместе с квартальным, чтобы заставить жильца оплатить проживание. Но поскольку у жильца совсем не было денег решили взять плату картинами. А когда квартальный подошёл к портрету старика и взялся руками за раму, обнаружилось, что за рамой имеется свёрток с деньгами.

Так у Чарткова появились деньги и он стал их тратить. Переехал в новую квартиру, разъезжал на карете, покупал вещи и парфюм, обедал в ресторане… и заказал о себе статью в газете. После рекламы о нём заговорил весь город, и даже в печати стали звать по имени-отчеству - Андрей Петрович - это было лестно.

Уже на следующий день пришли первые заказчики - дама в восемнадцатилетней дочерью. Портретист стал писать портрет девушки и вдохновился. Ему всё нравилось, а вот даме не всё. Она стала выражать недовольство некоторыми элементами работы. Андрей Петрович не стал спорить и всё сделал, как пожелали клиентки, хотя сам перед собой испытывал неловкость, воплощая враньё на холсте.

Эта работа наделала в городе много шума. Заказы буквально посыпались на Чарткова. Все клиенты хотели видеть собственную однообразную красоту. И портретист приловчился писать однотипные портреты. Все были довольны.

Но однажды Андрей Петрович попал в академию художеств, для того чтобы дать отзыв о картине своего знакомого, который обучался в Италии. В зале где была выставлена картина стояла тишина. И это было неслучайно. Чартков увидел перед собой настоящий шедевр! Он не мог ничего сказать и просто выбежал из зала.

Андрей Петрович словно проснулся и решил всерьёз взяться за работу, но, к ужасу, понял, что ему не хватает многих знаний. Стал пересматривать свои юношеские работы, чтобы убедиться в задатках своего таланта. Да, талант был. И тут он наткнулся на портрет старика, купленный когда-то на Щукином дворе, и решил возложить вину на этот холст.

Злоба и зависть сковали всё существо Чарткова, особенно когда он видел проявление чьего-то таланта. Он скупал картины, а дома уничтожал их и дико смеялся. Эта ненависть вскоре погубила его самого. Он сошёл с ума, заболел и умер.

Сюжет часть 2

Идёт аукционная продажа предметов искусства. Среди прочего покупатели сражались за картину, где был изображён азиат с выразительными глазами. Цена на картину взлетела очень высоко. Тут вызвался один покупатель считающий, что у него на эту картину больше всех прав. Это был художник Б. В подтверждение своих слов он рассказал целую историю.

В Петербурге есть часть города, которая называется Коломна, населена преимущественно бедняками. Там и жил один ростовщик, непонятной национальности, одетый в азиатский наряд. Он таким образом вёл своё дело, что давая деньги в долг, получал обратно большие проценты. Но главное, что ссуда, взятая у азиата, обязательно приносила несчастья, и тому было множество подтверждений. Люди стали говорить, что ростовщик дружит с нечистой силой.

Его отец, художник-самоучка рисовал картину, на которой хотел изобразить духа тьмы. Ростовщик очень подходил под образ дьявола, и он как раз сам пришёл просить нарисовать свой портрет, хотел запечатлеть себя перед смертью. Условие азиата было изобразить его как можно реалистичнее.

Мастер с воодушевлением взялся за работу, особое внимание уделяя глазам. Парадокс заключался в том, чем реалистичнее было изображение на холсте, тем больше желал мастер прекратить работу. Религиозный мужчина решил остановиться.

Но ростовщик стал буквально умолять закончить его портрет, ведь от этого зависела его жизнь после смерти. В ближайшую ночь азиат умирает, а служанка приносит к портретисту незаконченную работу. После этого в отце стали происходить какие-то изменения. Появилось чувство зависти к своему ученику.

Но самое ужасное, что все последующие персонажи, которые выходили из-под кисти мастера, были с дьявольскими глазами. Он решил уничтожить портрет ростовщика, но один из приятелей отца забрал картину себе. И только избавившись от ненавистного полотна, всё стало как прежде.

Портрет же приносил одни несчастья каждому новому владельцу. Узнав такую неприятную новость, отец решил, что это он виноват в том, что азиат мучает людей одним только своим появлением. Внезапная смерть жены, дочери и сына только подтвердили его мысли.

Когда художнику Б. исполнилось 9 лет, отец определил его в школу художеств, а сам стал монахом. Настоятель узнав, что появился художник, велел написать ему образ церкви. Мастер отказался, уединился, и только спустя долгие месяцы молитвы взялся за работу. Шедевр, вышедший из-под кисти, оказался прекрасным.

В это время юный художник Б. окончил с золотой медалью академию, съездил к отцу и получил родительское благословение. При этом отец рассказал историю портрета с изображением азиата. Родитель попросил найти эту неоконченную картину и уничтожить. Пятнадцать лет искал парень этот портрет и вот наконец его нашёл.

Все посмотрели на стену, где весел портрет ростовщика, а портрета нет. Его украли, пока слушали рассказчика.

Главный герой

Чартков - бедный двадцатидвухлетний молодой человек, разбирающийся в живописи и сам не лишённый божьего дара, совершенствует собственное мастерство.

Его расстраивает то, что никто не оценивает его этюды и рисунки. Хотя учитель-профессор уверен, что труд парня рано или поздно будет оценён. Для этого нужно много работать.

Юноша думает о тех рисовальщиках, которые пишут намного хуже его, но у них в материальном положении всё лучше. Ему обидно.

Искушение, которое выпало парню, в виде свёртка с деньгами переменило всю его жизнь. Первое что он подумал, что теперь купив себе всё необходимое для работы, и не переживая о хлебе и жилье, полностью отдавшись работе, он за три года сможет развить свой талант. «Я зашибу их всех, и могу быть славным художником», - говорит Чартков.

Но именно эта гордыня «стать славным», прославиться, открыла двери, впустив в чистые помыслы художника порочные желания. Соблазн красивой жизни взял верх.

Чартков воспользовался правом свободного выбора, но этот выбор был неверен. Когда пришло осознание содеянного, по сути, осмысление собственных ошибок, портретист просто сошёл с ума и умер, хотя он не раскаялся и во всём винил картину с изображением ростовщика.

Приоритеты и принципы Чарткова

Художник размышляет о том как ему поступить с неожиданно найденными деньгами, которых при экономном ведении растрат хватит на три года. Рассматривает он два варианта.

Во время работы над первым портретом девушки, произошёл интересный случай. Несмотря на то что мать девочки постоянно подгоняла мастера, портретист вложил в своё детище всю душу, и качество работы было очень высоко. Но заказчица не уставала поправлять художника. Ей не нужно было видеть живость и правдивость, она желала сделать красивый рисунок.

В этот момент живописец сломал сам себя. Он отказался от своих принципов и создал полотно таким, каким его хочет видеть заказчик - пустым, лживым, но красивым, по мнению клиента. Он качество своего труда поменял на денежное вознаграждение.

Чартков понял, что большинству людей не нужно искусство. Им хочется иметь красивую картинку с кое-каким сходством. Люди хотят видеть себя лучше, чем они есть на самом деле. Кому-то нужно убрать прыщ, кому-то придать коже более свежий вид, а кому-то добавить звёзд на погонах.

Это настоящая дилемма. Делать долго и качественно, или быстро и в угоду заказчику. Андрей Петрович выбрал для себя второй путь. Полотна одно за другим выходили из-под кисти мастера: одинаковые позы, одинаковый разворот головы, одинаково приукрашенная действительность.

Расплата за эти действия была неминуема. Живописец превратился в ремесленника.

Перекличка со святым писанием

В «Портрете», как и в других своих произведениях, Николай Васильевич затрагивает религиозные аспекты.

Вся история Чарткова - это два пути, которые идут красной нитью через всё откровение божие. Господь говорит, что на земле каждый живущий может выбрать себе одну из двух дорог, широкую или узкую. И хотя узкий путь заведомо неудобен, именно по нему господь предлагает идти. Именно перед такими двумя дорогами оказался Чартков. Художник отверг путь по узкой тропе, потому что этот путь труден.

На примере своего героя, Гоголь показал, что выбор есть у любого человека. Можно долго и упорно работать, а можно просто солгать. Ступив на узкую дорогу, художник мог ещё несколько десятилетий быть голодным и неизвестным, но, в конце концов, стать настоящим мастером своего дела и получить признание потомков на века. А став на широкую дорогу он получил всё сразу, но потерял свой талант.

Совсем по-другому Николай Васильевич показал отца художника Б. Этот творческий человек, русский самородок, писавший для церкви, как только почувствовал, что его дар оборачивается против него, решил не заканчивать свой труд: «Если я хотя вполовину изображу его так, как он есть теперь, он убьет всех моих святых и ангелов; они побледнеют пред ним. Какая дьявольская сила!»

Ни мольбы ростовщика, ни денежное вознаграждение, ничего не могло заставить поменять решение религиозного мастера. Более того, он, уйдя в монастырь, целый год молился, чувствуя свою греховность.

После он целый год в молитвах писал свой труд, который произвёл несказанное впечатление и на братьев по вере, и на настоятеля. Смирение, кротость, разум, могущество полотна заставило братьев стать на колени перед образом, вышедшим из-под кисти, вдохновлённого господом мастера. А настоятель произнес: «святая, высшая сила водила твоею кистью, и благословенье небес почило на труде твоем».

Творческая проблематика

Несмотря на то что в произведении происходит целый ряд различных событий, в целом всё сочинение посвящено творчеству, таланту и служению этому таланту, предав который невозможно восстановить связь с божественным даром.

Живописец получает талант от бога. Именно поэтому рассказчик знакомит читателя с разными художниками, которых можно разграничить по степени гениальности и по отношению к своему труду.

Гоголь, с самого начала, рассказывая о Чарткове говорит, что это был талантливый молодой человек, подававший большие надежды, но талант его проявлялся вспышками и мгновениями. Автор показывает читателю, что дар, данный рисовальщику, находится в том состоянии, когда может разгореться, и стать постоянным спутником парня, а может вовсе загаснуть, превратившись в обычную мазню.

Чтобы создавать шедевры, молодому человеку необходимо работать над собой. Но диагноз «нетерпеливость», был поставлен Чарткову ещё при обучении его учителем-профессором. Этот же профессор предупреждал юношу: «Смотри, чтобы из тебя не вышел модный живописец».

Что касается профессора, то о нём, хотя и известно мало, читатель может сделать вывод, что это человек высшего творчества, призывающий к настоящему, живому, свежему искусству.

Но вот Николай Васильевич знакомит читателя с другим художником. Живописцем, который много лет учился, в том числе в Италии, и готов знакомить зрителя со своим творчеством. Литератор не называет фамилии художника, но исследователи творчества Гоголя уверены, что речь идёт о картине Александра Андреевича Иванова «Явление Христа народу», над которой мастер работал 20 лет, исполнив более 600 эскизов. На этой картине изображён и облик Гоголя, одного из тех, кто проходит обряд крещения.

В своей повести классик не назвал ни картину, ни фамилию творца этой картины, оставляя читателю возможность представить любой мировой шедевр на этом месте. Важно другое, как он описывает погружение мастера в свою работу: многочасовой труд, почти отшельничество, безразличие к сплетням. Этот художник часами стоял возле работ великих мастеров, неутомимо посещая галереи, каждый раз словно разгадывая тайну, и потом в мастерской анализируя каждый мазок на своём полотне.

Следующий рисовальщик - это художник Б, у которого и отец был художником. Безымянный Б. выступает в роли рассказчика и повествует, что его отец был самоучкой, сумевшим самостоятельно отыскать в своей душе талант и увлечённый жаждой усовершенствования своего мастерства. Этот самородок, вышедший из глубин Руси, видел только одну цель перед собой - духовное развитие.

Так Гоголь показывает, что данный богом дар, полноценно развивается даже без учителей, если душа обращена к свету, к правде, к познанию. Честный, твёрдый, прямой характер вёл живописца к религиозной тематике, он не хотел писать «для гостиной». Работал за небольшую плату, только чтобы обеспечивать своё семейство.

Решив воплотить образ тьмы, он чуть не попал в дьявольское искушение, но смог вовремя остановиться, постом, молитвами и думами о творчестве восстановить свою связь с божественным даром и создать творение, перед которым монахи в изумлении опустились на колени.

Портрет Часть I Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою на Щукином дворе. Эта лавочка представляла, точно, самое разнородное собрание диковинок: картины большею частью были писаны масляными красками, покрыты темно-зеленым лаком, в темно-желтых мишурных рамах. Зима с белыми деревьями, совершенно красный вечер, похожий на зарево пожара, фламандский мужик с трубкою и выломанною рукою, похожий более на индейского петуха в манжетах, нежели на человека, - вот их обыкновенные сюжеты. К этому нужно присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева-Мирзы в бараньей шапке, портреты каких-то генералов в треугольных шляпах, с кривыми носами. Сверх того, двери такой лавочки обыкновенно бывают увешаны связками произведений, отпечатанных лубками на больших листах, которые свидетельствуют самородное дарованье русского человека. На одном была царевна Миликтриса Кирбитьевна, на другом город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска, захватившая часть земли и двух молящихся русских мужиков в рукавицах. Покупателей этих произведений обыкновенно немного, но зато зрителей - куча. Какой-нибудь забулдыга лакей уже, верно, зевает перед ними, держа в руке судки с обедом из трактира для своего барина, который, без сомнения, будет хлебать суп не слишком горячий. Перед ним уже, верно, стоит в шинели солдат, этот кавалер толкучего рынка, продающий два перочинные ножика; торговка-охтенка с коробкою, наполненною башмаками. Всякий восхищается по-своему: мужики обыкновенно тыкают пальцами; кавалеры рассматривают серьезно; лакеи-мальчики и мальчишки-мастеровые смеются и дразнят друг друга нарисованными карикатурами; старые лакеи во фризовых шинелях смотрят потому только, чтобы где-нибудь позевать; а торговки, молодые русские бабы, спешат по инстинкту, чтобы послушать, о чем калякает народ, и посмотреть, на что он смотрит. В это время невольно остановился перед лавкою проходивший мимо молодой художник Чартков. Старая шинель и нещегольское платье показывали в нем того человека, который с самоотвержением предан был своему труду и не имел времени заботиться о своем наряде, всегда имеющем таинственную привлекательность для молодости. Он остановился перед лавкою и сперва внутренно смеялся над этими уродливыми картинами. Наконец овладело им невольное размышление: он стал думать о том, кому бы нужны были эти произведения. Что русский народ заглядывается на Ерусланов Лазаревичей, на объедал и обпивал, на Фому и Ерему, это не казалось ему удивительным: изображенные предметы были очень доступны и понятны народу; но где покупатели этих пестрых, грязных масляных малеваний? кому нужны эти фламандские мужики, эти красные и голубые пейзажи, которые показывают какое-то притязание

Купил в картинной лавке портрет старого иноземца-азиата. Изображение его лица на холсте было не окончено, но неизвестный автор с необыкновенной силой выписал глаза, которые смотрели, как живые, возбуждая в зрителе странное, неприятное, но вместе с тем и завораживающее чувство.

Чартков издержал на портрет свой последний двугривенный и вернулся в нищую, наёмную петербургскую квартиру. Слуга Никита сообщил, что в отсутствие Чарткова хозяин дома приходил с требованием немедленной уплаты долга за жилье.

Молодой художник испытывал тягостное унижение при мысли о своей бедности. Он считал, что судьба несправедлива к нему: несмотря на выдающийся талант живописца, Чартков никак не мог выбраться из нищеты.

Он лёг спать расстроенным. Из-за ширм кровати виднелся купленный сегодня портрет, который уже был повешен на стену. В лунном свете глаза портрета смотрели пронзительно и пугающе. Вдруг изображённый на холсте старик пошевелился, упёрся в рамку руками, выпрыгнул из неё и сел у самой кровати Чарткова. Из-под своего восточного одеяния он вынул мешок, а оттуда – завязанные свертки с деньгами, на каждом из которых была надпись: «1000 червонных». Художник с жадностью глядел на эту уйму денег. Старик пересчитал свёртки и сложил их обратно в мешок, но один из них откатился в сторону. Чартков незаметно схватил его – и в этот момент проснулся. От сна осталось, однако, необыкновенно отчётливое ощущение, как если бы всё случилось наяву. В ладони сохранилось ясное ощущение тяжести свёртка.

Чартков стал мечтать, как счастливо он мог бы жить, имея хоть малую часть виденных во сне денег. Утром к нему постучался хозяин дома с квартальным, требуя сейчас же заплатить за проживание. Художник не знал, что ответить: платить было нечем. Во время разговора квартальный, рассматривая стоящие картины, взял в руки портрет азиата и неосторожно нажал на раму. Чартков заметил, как рама вдавилась внутрь, и из неё выпал точно такой же свёрток, какой ему приснился. Он поспешил поднять его.

В свёртке действительно лежала тысяча червонцев. Эта огромная сумма позволила Чарткову расплатиться за квартиру, нанять себе другую, роскошную, одеться по последней моде и дать в газету статью о своём необыкновенном художественном таланте.

К нему повалили богатые заказчики. Поначалу он писал портреты с них старательно и с душой. Но число клиентов росло. Чартков уже не мог исполнять все картины тщательно. Мало-помалу он выработал особую технику письма, которая позволяла ускорить работу, но лишала её всякого вдохновения и низводила на грубый, ремесленный уровень. Большинство из тех, кого он изображал, мало разбирались в живописи. Хотя в портретах Чарткова замечалось всё меньше таланта, публика продолжала боготворить его. Чем больше он получал денег, тем сильнее росла у него жажда к ним.

Раз Чартков увидел картину одного своего прежнего знакомого. Не заботясь о материальном достатке, тот провёл несколько лет в упорном труде и достиг истинного живописного совершенства. Сразу поняв, насколько выше эта картина его собственных работ, Чартков проникся к её автору чёрной завистью. Он сам попытался изобразить что-нибудь подобное, но годы непрерывной погони за благополучием истребили в нём последние проблески Божьего дара. Жгучая ревность к любому, кто проявлял себя талантливее, стала иссушать Чарткова. Все накопленные деньги он тратил теперь на то, чтобы скупать на аукционах, лучшие полотна, приносить их домой и там резать на куски. Дойдя до безумия, Чартков скончался в страшных муках. Известие о том, что в его доме нашли обрывки великолепных холстов, ужаснуло всех.

«Портрет». Дореволюционный немой фильм по повести Н. В. Гоголя, 1915

Гоголь «Портрет», часть 2 – краткое содержание

Тот самый портрет азиата из дома Чарткова некоторое время спустя был выставлен на одном художественном аукционе. Удивительная живость глаз портрета привлекла покупателей, цена на него быстро поднималась. Однако в разгар торговли вошёл некий молодой художник и поведал историю этой картины.

Несколько десятков лет назад отец этого художника жил в одном из предместий Петербурга - Коломне . Там же поселился невесть откуда приехавший азиат-ростовщик. Очень высокого роста, со страшным, тяжёлым взглядом, он выстроил себе похожий на крепость дом и стал давать деньги всем – от бедных старух до знатных вельмож. За свои ссуды ростовщик брал непомерные проценты. Всех стала вскоре поражать странная судьба его заёмщиков. Казалось, что взятые в долг деньги начинали приносить им несчастья. Щедрые люди делались стяжателями, великодушные – завистниками, в семьях открывались разлады вплоть до кровавых убийств.

Отец художника писал картины на религиозные темы. Задумав однажды изобразить дьявола, он подумал, что лучшим образчиком для него мог бы послужить тот ростовщик. Как ни странно, вскоре после этого, азиат лично явился к нему и предложил писать портрет с себя.

Отец согласился. Ростовщик стал позировать ему. Отец вложил в портрет весь свой талант, но успел полностью окончить на холсте лишь глаза заказчика. Далее он писать уже не мог: глаза как будто ожили и глядели на него, вызывая тяжёлое тревожное чувство. Отец объявил, что отказывается от заказа и денег. Ростовщик неожиданно бросился к нему в ноги и просил окончить работу. Он говорил, что в портрет таинственным способом должно перейти его естество, что после завершения картины он не умрёт, а будет вечно существовать в мире. Отец наотрез отказался. На следующий же день он узнал, что ростовщик умер, завещав ему неоконченный портрет.

Отец поставил его у себя дома. Глаза ростовщика сохраняли человеческую живость, и написавший их художник вскоре почувствовал на себе демоническое влияние. Отца вдруг обуяла зависть к одному своему ученику, которого он стал считать талантливее себя. Глаза святых, которые писал отец для церквей, как-то сами по себе приобретали дьявольское выражение. Заподозрив, что виной всему – портрет, отец хотел изрезать его, но удержался по просьбе одного друга, который выпросил картину с ростовщиком для себя.

Когда портрет вынесли из дома, отец начал успокаиваться. Зато тлетворную силу картины стал ощущать новый его обладатель. Он поспешил побыстрее сбыть портрет с рук. Всем дальнейшим хозяевам лицо ростовщика тоже приносило несчастья. Многие видели, как по ночам азиат выходит из рам картины.

Умирая, автор портрета завещал своему сыну-художнику помнить: в творческом вдохновении есть какая-то тёмная сторона, которой надо всячески избегать. Под действием этой тёмной страсти и были некогда написаны глаза азиата. Теперь, перед кончиной, отец заклинал сына разыскать этот портрет, где бы он ни был, и уничтожить его.

Рассказ молодого художника так поразил участников аукциона, что все забыли про сам портрет. Когда же в конце публика обернулась на картину, её уже не было на месте. Портрет то ли был украден, то ли волшебным образом исчез.


Петербургские повести - 3

sardonios
«Н.В.Гоголь. Собрание сочинений в 6 томах. Том третий: Повести»: Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1949
Аннотация
Впервые повесть напечатана в «Арабесках» в 1835 г. Над «Портретом» Гоголь работал в течение 1833-1834 гг. В 1841-1842 гг. автор коренным образом переработал повесть, и «Портрет» был напечатан в «Современнике» в 1842 г. уже в новой редакции (читателю представлена эта вторая редакция).
Николай Васильевич Гоголь
Портрет
ЧАСТЬ I
Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою на Щукином дворе. Эта лавочка представляла, точно, самое разнородное собрание диковинок: картины большею частью были писаны масляными красками, покрыты темнозеленым лаком, в темножелтых мишурных рамах. Зима с белыми деревьями, совершенно красный вечер, похожий на зарево пожара, фламандский мужик с трубкою и выломанною рукою, похожий более на индейского петуха в манжетах, нежели на человека – вот их обыкновенные сюжеты. К этому нужно присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева-Мирзы в бараньей шапке, портреты каких-то генералов в треугольных шляпах, с кривыми носами. Сверх того, двери такой лавочки обыкновенно бывают увешаны связками произведений, отпечатанных лубками на больших листах, которые свидетельствуют самородное дарованье русского человека. На одном была царевна Миликтриса Кирбитьевна, на другом город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска, захватившая часть земли и двух молящихся русских мужиков в рукавицах. Покупателей этих произведений обыкновенно немного, но зато зрителей-куча. Какой-нибудь забулдыга-лакей уже, верно, зевает перед ними, держа в руке судки с обедом из трактира для своего барина, который, без сомнения, будет хлебать суп не слишком горячий. Перед ним уже, верно, стоит в шинели солдат, этот кавалер толкучего рынка, продающий два перочинные ножика; торговка-охтенка с коробкою, наполненною башмаками. Всякой восхищается по-своему: мужики обыкновенно тыкают пальцами; кавалеры рассматривают серьёзно; лакеи-мальчики и мальчишки-мастеровые смеются и дразнят друг друга нарисованными карикатурами; старые лакеи во фризовых шинелях смотрят потому только, чтобы где-нибудь позевать; а торговки, молодые русские бабы, спешат по инстинкту, чтобы послушать, о чем калякает народ, и посмотреть, на что он смотрит. В это время невольно остановился перед лавкою проходивший мимо молодой художник Чартков. Старая шинель и нещегольское платье показывали в нем того человека, который с самоотвержением предан был своему труду и не имел времени заботиться о своем наряде, всегда имеющем таинственную привлекательность для молодости. Он остановился перед лавкою и сперва внутренно смеялся над этими уродливыми картинами. Наконец, овладело им невольное размышление: он стал думать о том, кому бы нужны были эти произведения. Что русской народ заглядывается на Ерусланов Лазаревичей, на объедал и обпивал, на Фому и Ерему, это не казалось ему удивительным: изображенные предметы были очень доступны и понятны народу; но где покупатели этих пестрых, грязных, масляных малеваний? кому нужны эти фламандские мужики, эти красные и голубые пейзажи, которые показывают какое-то притязание на несколько уже высший шаг искусства, но в котором выразилось всё глубокое его унижение? Это, казалось, не были вовсе труды ребенка-самоучки. Иначе в них бы, при всей бесчувственной карикатурности целого, вырывался острый порыв. Но здесь было видно просто тупоумие, бессильная, дряхлая бездарность, которая самоуправно стала в ряды искусств, тогда как ей место было среди низких ремесл, бездарность, которая была верна однакож своему призванию и внесла в самое искусство свое ремесло. Те же краски, та же манера, та же набившаяся, приобыкшая рука, принадлежавшая скорее грубо сделанному автомату, нежели человеку!.. Долго стоял он пред этими грязными картинами, уже наконец не думая вовсе о них, а между тем хозяин лавки, серенький человечек, во фризовой шинели, с бородой небритой с самого воскресенья, толковал ему уже давно, торговался и условливался в цене, еще не узнав, что ему понравилось и что нужно. «Вот за этих мужичков и за ландшафтик возьму беленькую. Живопись-то какая! просто глаз прошибет; только-что получены с биржи; еще лак не высох. Или вот зима, возьмите зиму! Пятнадцать рублей! Одна рамка чего стоит. Вон она какая зима!» Тут купец дал легкого щелчка в полотно, вероятно, чтобы показать всю доброту зимы. «Прикажете связать их вместе и снести за вами? Где изволите жить? Эй, малый, подай веревочку». – Постой, брат, не так скоро – сказал очнувшийся художник, видя, что уж проворный купец принялся не в шутку их связывать вместе. Ему сделалось несколько совестно не взять ничего, застоявшись так долго в лавке, и он сказал: «А вот постой, я посмотрю, нет ли для меня чего-нибудь здесь» и, наклонившись, стал доставать с полу наваленные громоздко, истертые, запыленные старые малеванья, непользовавшиеся, как видно, никаким почетом. Тут были старинные фамильные портреты, которых потомков, может быть, и на свете нельзя было отыскать, совершенно неизвестные изображения с прорванным холстом, рамки, лишенные позолоты, словом, всякой ветхой сор. Но художник принялся рассматривать, думая втайне: «авось что-нибудь и отыщется.» Он слышал не раз рассказы о том, как иногда у лубочных продавцев были отыскиваемы в сору картины великих мастеров. Хозяин, увидев, куда полез он, оставил свою суетливость и, принявши обыкновенное положение и надлежащий вес, поместился съизнова у дверей, зазывая прохожих и указывая им одной рукой на лавку… «Сюда, батюшка; вот картины! зайдите, зайдите; с биржи получены.» Уже накричался он вдоволь и большею частью бесплодно, наговорился досыта с лоскутным продавцем, стоявшим насупротив его также у дверей своей лавочки, и наконец, вспомнив, что у него в лавке есть покупатель, поворотил народу спину и отправился во внутрь ее. «Что, батюшка, выбрали что-нибудь?» Но художник уже стоял несколько времени неподвижно перед одним портретом в больших, когда-то великолепных рамах, но на которых чуть блестели теперь следы позолоты. Это был старик с лицом бронзового цвета, скулистым, чахлым; черты лица, казалось, были схвачены в минуту судорожного движенья и отзывались не северною силою. Пламенный полдень был запечатлен в них. Он был драпирован в широкий азиатский костюм. Как ни был поврежден и запылен портрет; но когда удалось ему счистить с лица пыль, он увидел следы работы высокого художника. Портрет, казалось, был не кончен; но сила кисти была разительна. Необыкновеннее всего были глаза: казалось, в них употребил всю силу кисти и всё старательное тщание свое художник. Они просто глядели, глядели даже из самого портрета, как будто разрушая его гармонию своею странною живостью. Когда поднес он портрет к дверям, еще сильнее глядели глаза. Впечатление почти то же произвели они и в народе. Женщина, остановившаяся позади его, вскрикнула: «глядит, глядит», и попятилась назад. Какое-то неприятное, непонятное самому себе чувство почувствовал он и поставил портрет на землю.
«А что ж, возьмите портрет!» сказал хозяин.
«А сколько?» сказал художник.
«Да что за него дорожиться? три четвертачка давайте!»
«Нет.»
«Ну, да что ж дадите?»
«Двугривенный», сказал художник, готовясь итти.
«Эк цену какую завернули! да за двугривенный одной рамки не купишь. Видно, завтра собираетесь купить? Господин, господин, воротитесь! гривенничек хоть прикиньте. Возьмите, возьмите, давайте двугривенный. Право, для почину только, вот только-что первый покупатель.» За сим он сделал жест рукой, как будто бы говоривший: «так уж и быть, пропадай картина!»
Таким образом Чартков совершенно неожиданно купил старый портрет, и в то же время подумал: зачем я его купил? на что он мне? но делать было нечего. Он вынул из кармана двугривенный, отдал хозяину, взял портрет под мышку и потащил его с собою. Дорогою он вспомнил, что двугривенный, который он отдал, был у него последний. Мысли его вдруг омрачились: досада и равнодушная пустота обняли его в ту же минуту. «Чорт побери! гадко на свете!» сказал он с чувством русского, у которого дела плохи. И почти машинально шел скорыми шагами, полный бесчувствия ко всему. Красный свет вечерней зари оставался еще на половине неба; еще домы, обращенные к той стороне, чуть озарялись ее теплым светом; а между-тем уже холодное синеватое сиянье месяца становилось сильнее. Полупрозрачные легкие тени хвостами падали на землю, отбрасываемые домами и ногами пешеходцев. Уже художник начинал мало-по-малу заглядываться на небо, озаренное каким-то прозрачным, тонким, сомнительным светом, и почти в одно время излетали из уст его слова: «какой легкой тон!» и слова: «досадно, чорт побери!» И он, поправляя портрет, беспрестанно съезжавший из-под мышек, ускорял шаг. Усталый и весь в поту, дотащился он к себе в пятнадцатую линию на Васильевской Остров. С трудом и с отдышкой взобрался он по лестнице, облитой помоями и украшенной следами кошек и собак. На стук его в дверь не было никакого ответа: человека не было дома. Он прислонился к окну и расположился ожидать терпеливо, пока не раздались наконец позади его шаги парня в синей рубахе, его приспешника, натурщика, краскотерщика и выметателя полов, пачкавшего их тут же своими сапогами. Парень назывался Никитою, и проводил всё время за воротами, когда барина не было дома. Никита долго силился попасть ключем в замочную дырку, вовсе незаметную по причине темноты.
Наконец дверь была отперта. Чартков вступил в свою переднюю, нестерпимо холодную, как всегда бывает у художников, чего впрочем они не замечают. Не отдавая Никите шинели, он вошел вместе с нею в свою студию, квадратную комнату, большую, но низенькую, с мерзнувшими окнами, уставленную всяким художеским хламом: кусками гипсовых рук, рамками, обтянутыми холстом, эскизами начатыми и брошенными, драпировкой, развешанной по стульям. Он устал сильно, скинул шинель, поставил рассеянно принесенный портрет между двух небольших холстов и бросился на узкой диванчик, о котором нельзя было сказать, что он обтянут кожею, потому-что ряд медных гвоздиков, когда-то прикреплявших ее, давно уже остался сам по себе, а кожа осталась тоже сверху сама по себе, так что Никита засовывал под нее черные чулки, рубашки и всё немытое белье. Посидев и разлегшись, сколько можно было разлечься на этом узеньком диване, он наконец спросил свечу.
«Свечи нет», сказал Никита.
«Как нет?»
«Да ведь и вчера еще не было», сказал Никита. Художник вспомнил, что действительно и вчера еще не было свечи, успокоился и замолчал. Он дал себя раздеть, и надел свой крепко и сильно заношенный халат.
«Да вот еще, хозяин был», сказал Никита.
«Ну, приходил за деньгами? знаю», сказал художник, махнув рукой.
«Да он не один приходил», сказал Никита.
«С кем же?»
«Не знаю с кем… какой-то квартальный.»
«А квартальный зачем?»
«Не знаю зачем; говорит за тем, что за квартиру не плачено.»
«Ну что ж из того выйдет?»
«Я не знаю, что выйдет; он говорил, коли не хочет, так пусть, говорит, съезжает с квартиры; хотели завтра еще притти оба.»
«Пусть их приходят», сказал с грустным равнодушием Чартков. И ненастное расположение духа овладело им вполне.
Молодой Чартков был художник с талантом, пророчившим многое: вспышками и мгновеньями его кисть отзывалась наблюдательностию, соображением, шибким порывом приблизиться более к природе. «Смотри, брат», говорил ему не раз его профессор: «у тебя есть талант; грешно будет, если ты его погубишь. Но ты нетерпелив. Тебя одно что-нибудь заманит, одно что-нибудь полюбится – ты им занят, а прочее у тебя дрянь, прочее тебе ни по чем, ты уж и глядеть на него не хочешь. Смотри, чтоб из тебя не вышел модный живописец. У тебя и теперь уже что-то начинают слишком бойко кричать краски. Рисунок у тебя не строг, а подчас и вовсе слаб, линия невидна; ты уж гоняешься за модным освещеньем, за тем, что бьет на первые глаза – смотри, как раз попадешь в английской род. Берегись; тебя уж начинает свет тянуть; уж я вижу у тебя иной раз на шее щегольской платок, шляпа с лоском… Оно заманчиво, можно пуститься писать модные картинки, портретики за деньги. Да ведь на этом губится, а не развертывается талант. Терпи. Обдумывай всякую работу, брось щегольство – пусть их набирают другие деньги. Твое от тебя не уйдет.»
Профессор был отчасти прав. Иногда хотелось, точно, нашему художнику кутнуть, щегольнуть, словом, кое-где показать свою молодость. Но при всем том он мог взять над собою власть. Временами он мог позабыть всё, принявшись за кисть, и отрывался от нее не иначе, как от прекрасного прерванного сна. Вкус его развивался заметно. Еще не понимал он всей глубины Рафаэля, но уже увлекался быстрой, широкой кистью Гвида, останавливался пред портретами Тициана, восхищался фламандцами. Еще потемневший облик, облекающий старые картины, не весь сошел пред ним; но он уж прозревал в них кое-что, хотя внутренно не соглашался с профессором, чтобы старинные мастеры так недосягаемо ушли от нас; ему казалось даже, что девятнадцатый век кое в чем значительно их опередил, что подражание природе как-то сделалось теперь ярче, живее, ближе; словом, он думал в этом случае так, как думает молодость, уже постигшая кое-что и чувствующая это в гордом внутреннем сознании. Иногда становилось ему досадно, когда он видел, как заезжий живописец, француз или немец, иногда даже вовсе не живописец по призванью, одной только привычной замашкой, бойкостью кисти и яркостью красок производил всеобщий шум и скапливал себе в миг денежный капитал. Это приходило к нему на ум не тогда, когда, занятый весь своей работой, он забывал и питье, и пищу, и весь свет, но тогда, когда наконец сильно приступала необходимость, когда не на что было купить кистей и красок, когда неотвязчивый хозяин приходил раз по десяти на день требовать платы за квартиру. Тогда завидно рисовалась в голодном его воображеньи участь богача-живописца; тогда пробегала даже мысль, пробегающая часто в русской голове: бросить всё и закутить с горя на-зло всему. И теперь он почти был в таком положении.
«Да! терпи, терпи!» произнес он с досадою. «Есть же наконец и терпенью конец. Терпи! а на какие деньги я завтра буду обедать? Взаймы ведь никто не даст. А понеси я продавать все мои картины и рисунки: за них мне за все двугривенный дадут. Они полезны, конечно, я это чувствую: каждая из них предпринята недаром, в каждой из них я что-нибудь узнал. Да ведь что пользы? этюды, попытки – и всё будут этюды, попытки, и конца не будет им. Да и кто купит, не зная меня по имени; да и кому нужны рисунки с антиков из натурного класса, или моя неоконченная любовь Психеи, или перспектива моей комнаты, или портрет моего Никиты, хотя он, право, лучше портретов какого-нибудь модного живописца? Что в самом деле? Зачем я мучусь и как ученик копаюсь над азбукой, тогда как бы мог блеснуть ничем не хуже других и быть таким, как они, с деньгами.» Произнесши это, художник вдруг задрожал и побледнел; на него глядело, высунувшись из-за поставленного холста, чье-то судорожно искаженное лицо. Два страшные глаза прямо вперились в него, как бы готовясь сожрать его; на устах написано было грозное повеленье молчать. Испуганный, он хотел вскрикнуть и позвать Никиту, который уже успел запустить в своей передней богатырское храпение; но вдруг остановился и засмеялся. Чувство страха отлегло вмиг. Это был им купленный портрет, о котором он позабыл вовсе. Сияние месяца, озаривши комнату, упало и на него и сообщило ему странную живость. Он принялся его рассматривать и оттирать. Омакнул в воду губку, прошел ею по нем несколько раз, смыл с него почти всю накопившуюся и набившуюся пыль и грязь, повесил перед собой на стену и подивился еще более необыкновенной работе: всё лицо почти ожило и глаза взглянули на него так, что он наконец вздрогнул и, попятившись назад, произнес изумленным голосом: глядит, глядит человеческими глазами! Ему пришла вдруг на ум история, слышанная давно им от своего профессора, об одном портрете знаменитого Леонарда да Винчи, над которым великий мастер трудился несколько лет и всё еще почитал его неоконченным и который, по словам Вазари, был однако же почтен от всех за совершеннейшее и окончательнейшее произведение искусства. Окончательнее всего были в нем глаза, которым изумлялись современники; даже малейшие, чуть видные в них жилки были не упущены и приданы полотну. Но здесь однакоже, в сем, ныне бывшем пред ним, портрете, было что-то странное. Это было уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого портрета. Это были живые, это были человеческие глаза! Казалось, как будто они были вырезаны из живого человека и вставлены сюда. Здесь не было уже того высокого наслажденья, которое объемлет душу при взгляде на произведение художника, как ни ужасен взятый им предмет; здесь было какое-то болезненное, томительное чувство. «Что это? невольно вопрошал себя художник. Ведь это однако же натура, это живая натура: отчего же это странно-неприятное чувство? Или рабское, буквальное подражание натуре есть уже проступок и кажется ярким, нестройным криком? Или, если возьмешь предмет безучастно, бесчувственно, не сочувствуя с ним, он непременно предстанет только в одной ужасной своей действительности, неозаренный светом какой-то непостижимой, скрытой во всем мысли, предстанет в той действительности, какая открывается тогда, когда, желая постигнуть прекрасного человека, вооружаешься анатомическим ножем, рассекаешь его внутренность и видишь отвратительного человека. Почему же простая, низкая природа является у одного художника в каком-то свету, и не чувствуешь никакого низкого впечатления; напротив, кажется, как будто насладился, и после того спокойнее и ровнее всё течет и движется вокруг тебя. И почему же та же самая природа у другого художника кажется низкою, грязною, а между прочим он так же был верен природе. Но нет, нет в ней чего-то озаряющего. Всё равно как вид в природе: как он ни великолепен, а всё недостает чего-то, если нет на небе солнца.»
Он опять подошел к портрету с тем, чтобы рассмотреть эти чудные глаза, и с ужасом заметил, что они точно глядят на него. Это уже не была копия с натуры, это была та странная живость, которою бы озарилось лицо мертвеца, вставшего из могилы. Свет ли месяца, несущий с собой бред мечты и облекающий всё в иные образы, противуположные положительному дню, или что другое было причиною тому, только ему сделалось вдруг, неизвестно отчего, страшно сидеть одному в комнате. Он тихо отошел от портрета, отворотился в другую сторону и старался не глядеть на него, а между тем глаз невольно сам собою, косясь, окидывал его. Наконец ему сделалось даже страшно ходить по комнате; ему казалось, как будто сей же час кто-то другой станет ходить позади его, и всякой раз робко оглядывался он назад. Он не был никогда труслив; но воображенье и нервы его были чутки, и в этот вечер он сам не мог истолковать себе своей невольной боязни. Он сел в уголок, но и здесь казалось ему, что кто-то вот-вот взглянет через плечо к нему в лицо. Самое храпенье Никиты, раздававшееся из передней, не прогоняло его боязни. Он наконец робко, не подымая глаз, поднялся с своего места, отправился к себе за ширмы и лег в постель. Сквозь щелки в ширмах он видел освещенную месяцем свою комнату и видел прямо висевший на стене портрет. Глаза еще страшнее, еще значительнее вперились в него и, казалось, не хотели ни на что другое глядеть, как только на него. Полный тягостного чувства, он решился встать с постели, схватил простыню и, приблизясь к портрету, закутал его всего. Сделавши это, он лег в постель покойнее, стал думать о бедности и жалкой судьбе художника, о тернистом пути, предстоящем ему на этом свете; а между тем глаза его невольно глядели сквозь щелку ширм на закутанный простынею портрет. Сиянье месяца усиливало белизну простыни, и ему казалось, что страшные глаза стали даже просвечивать сквозь холстину. Со страхом вперил он пристальнее глаза, как бы желая увериться, что это вздор. Но наконец уже в самом деле … он видит, видит ясно: простыни уже нет … портрет открыт весь и глядит мимо всего, что ни есть вокруг, прямо в него, глядит просто к нему во внутрь… У него захолонуло сердце. И видит: старик пошевелился и вдруг уперся в рамку обеими руками. Наконец приподнялся на руках и, высунув обе ноги, выпрыгнул из рам… Сквозь щелку ширм видны были уже одне только пустые рамы. По комнате раздался стук шагов, который наконец становился ближе и ближе к ширмам. Сердце стало сильнее колотиться у бедного художника. С занявшимся от страха дыханьем он ожидал, что вот-вот глянет к нему за ширмы старик. И вот он глянул, точно, за ширмы с тем же бронзовым лицом и поводя большими глазами. Чартков силился вскрикнуть и почувствовал, что у него нет голоса, силился пошевельнуться, сделать какое-нибудь движенье – не движутся члены. С раскрытым ртом и замершим дыханьем смотрел он на этот страшный фантом высокого роста, в какой-то широкой азиатской рясе и ждал, что станет он делать. Старик сел почти у самых ног его и вслед за тем что-то вытащил из-под складок своего широкого платья. Это был мешок. Старик развязал его, и, схвативши за два конца, встряхнул: с глухим звуком упали на пол тяжелые свертки в виде длинных столбиков; каждый был завернут в синюю бумагу и на каждом было выставлено: 1000 червонных. Высунув свои длинные, костистые руки из широких рукавов, старик начал разворачивать свертки. Золото блеснуло. Как ни велико было тягостное чувство и обеспамятевший страх художника, но он вперился весь в золото, глядя неподвижно, как оно разворачивалось в костистых руках, блестело, звенело тонко и глухо, и заворачивалось вновь. Тут заметил он один сверток, откатившийся подалее от других у самой ножки его кровати в головах у него. Почти судорожно схватил он его и, полный страха, смотрел, не заметит ли старик. Но старик был, казалось, очень занят. Он собрал все свертки свои, уложил их снова в мешок и, не взглянувши на него, ушел за ширмы. Сердце билось сильно у Чарткова, когда он услышал, как раздавался по комнате шелест удалявшихся шагов. Он сжимал покрепче сверток свой в руке, дрожа всем телом за него, и вдруг услышал, что шаги вновь приближаются к ширмам – видно старик вспомнил, что не доставало одного свертка. И вот – он глянул к нему вновь за ширмы. Полный отчаяния, стиснул он всею силою в руке своей сверток, употребил всё усилие сделать движенье, вскрикнул и проснулся. Холодный пот облил его всего; сердце его билось так сильно, как только можно было биться: грудь была так стеснена, как будто хотело улететь из нее последнее дыханье. Неужели это был сон? сказал он, взявши себя обеими руками за голову; но страшная живость явленья не была похожа на сон. Он видел, уже пробудившись, как старик ушел в рамки, мелькнула даже пола его широкой одежды, и рука его чувствовала ясно, что держала за минуту пред сим какую-то тяжесть. Свет месяца озарял комнату, заставляя выступать из темных углов ее, где холст, где гипсовую руку, где оставленную на стуле драпировку, где панталоны и нечищенные сапоги. Тут только заметил он, что не лежит в постеле, а стоит на ногах прямо перед портретом. Как он добрался сюда – уж этого никак не мог он понять. Еще более изумило его, что портрет был открыт весь и простыни на нем действительно не было. С неподвижным страхом глядел он на него и видел, как прямо вперились в него живые человеческие глаза. Холодный пот выступил на лице его; он хотел отойти, но чувствовал, что ноги его как будто приросли к земле. И видит он: это уже не сон; черты старика двинулись, и губы его стали вытягиваться к нему, как будто бы хотели его высосать … с воплем отчаянья отскочил он и проснулся. «Неужели и это был сон?» С биющимся на-разрыв сердцем ощупал он руками вокруг себя. Да, он лежит на постеле в таком точно положеньи, как заснул. Пред ним ширмы: свет месяца наполнял комнату. Сквозь щель в ширмах виден был портрет, закрытый как следует простынею – так, как он сам закрыл его. Итак, это был тоже сон! Но сжатая рука чувствует доныне, как будто бы в ней что-то было. Биение сердца было сильно, почти страшно; тягость в груди невыносимая. Он вперил глаза в щель и пристально глядел на простыню. И вот видит ясно, что простыня начинает раскрываться, как будто бы под нею барахтались руки и силились ее сбросить. «Господи, боже мой, что это!» вскрикнул он, крестясь отчаянно, и проснулся. И это был также сон! Он вскочил с постели, полоумный, обеспамятевший, и уже не мог изъяснить, что это с ним делается: давленье ли кошмара или домового, бред ли горячки, или живое виденье. Стараясь утишить сколько-нибудь душевное волненье и расколыхавшуюся кровь, которая билась напряженным пульсом по всем его жилам, он подошел к окну и открыл форточку. Холодный пахнувший ветер оживил его. Лунное сияние лежало всё еще на крышах и белых стенах домов, хотя небольшие тучи стали чаще переходить по небу. Всё было тихо: изредка долетало до слуха отдаленное дребезжанье дрожек извозчика, который где-нибудь в невидном переулке спал убаюкиваемый своею ленивою клячею, поджидая запоздалого седока. Долго глядел он, высунувши голову в форточку. Уже на небе рождались признаки приближающейся зари; наконец почувствовал он приближающуюся дремоту, захлопнул форточку, отошел прочь, лег в постель и скоро заснул как убитый самым крепким сном.
Проснулся он очень поздно и почувствовал в себе то неприятное состояние, которое овладевает человеком после угара: голова его неприятно болела. В комнате было тускло: неприятная мокрота сеялась в воздухе и проходила сквозь щели его окон, заставленные картинами или нагрунтованным холстом. Пасмурный, недовольный, как мокрый петух, уселся он на своем оборванном диване, не зная сам, за что приняться, что делать, и вспомнил наконец весь свой сон. По мере припоминанья сон этот представлялся в его воображеньи так тягостно-жив, что он даже стал подозревать, точно ли это был сон и простой бред, не было ли здесь чего-то другого, не было ли это виденье. Сдернувши простыню, он рассмотрел при дневном свете этот страшный портрет. Глаза, точно, поражали своей необыкновенной живостью, но ничего он не находил в них особенно страшного; только как будто какое-то неизъяснимое, неприятное чувство оставалось на душе. При всем том он всё-таки не мог совершенно увериться, чтобы это был сон. Ему казалось, что среди сна был какой-то страшный отрывок из действительности. Казалось, даже в самом взгляде и выражении старика как будто что-то говорило, что он был у него эту ночь; рука его чувствовала только-что лежавшую в себе тяжесть, как будто бы кто-то за одну только минуту пред сим ее выхватил у него. Ему казалось, что если бы он держал только покрепче сверток, он, верно, остался бы у него в руке и после пробуждения.
«Боже мой, если бы хотя часть этих денег!» сказал он тяжело вздохнувши, и в воображеньи его стали высыпаться из мешка все виденные им свертки с заманчивой надписью: 1000 червонных. Свертки разворачивались, золото блестело, заворачивалось вновь, и он сидел, уставивши неподвижно и бессмысленно свои глаза в пустой воздух, не будучи в состоянья оторваться от такого предмета – как ребенок, сидящий пред сладким блюдом и видящий, глотая слюнки, как едят его другие. Наконец, у дверей раздался стук, заставивший его неприятно очнуться. Вошел хозяин с квартальным надзирателем, которого появление для людей мелких, как известно, еще неприятнее, нежели для богатых лицо просителя. Хозяин небольшого дома, в котором жил Чартков, был одно из творений, какими обыкновенно бывают владетели домов где-нибудь в пятнадцатой линии Васильевского Острова, на Петербургской стороне, или в отдаленном углу Коломны – творенье, каких много на Руси и которых характер так же трудно определить, как цвет изношенного сертука. В молодости своей он был капитан и крикун, употреблялся и по штатским делам, мастер был хорошо высечь, был и расторопен и щеголь, и глуп; но в старости своей он слил в себе все эти резкие особенности в какую-то тусклую неопределенность. Он был уже вдов, был уже в отставке, уже не щеголял, не хвастал, не задирался, любил только пить чай и болтать за ним всякой вздор; ходил по комнате, поправлял сальный огарок; аккуратно по истечении каждого месяца наведывался к своим жильцам за деньгами, выходил на улицу с ключем в руке для того, чтобы посмотреть на крышу своего дома; выгонял несколько раз дворника из его конуры, куда он запрятывался спать; одним словом, человек в отставке, которому, после всей забубенной жизни и тряски на перекладных, остаются одни пошлые привычки.
«Извольте сами глядеть, Варух Кузьмич», сказал хозяин, обращаясь к квартальному и расставив руки: «вот не платит за квартиру, не платит.»
«Чтож, если нет денег? Подождите, я заплачу.»
«Мне, батюшка, ждать нельзя», сказал хозяин в-сердцах, делая жест ключем, который держал в руке; у меня вот Потогонкин подполковник живет, семь лет уж живет; Анна Петровна Бухмистерова и сарай и конюшню нанимает на два стойла, три при ней дворовых человека – вот какие у меня жильцы. У меня, сказать вам откровенно, нет такого заведенья, чтобы не платить за квартиру. Извольте сей-час же заплатить деньги, да и съезжать вон.»
«Да, уж если порядились, так извольте платить», сказал квартальный надзиратель с небольшим потряхиваньем головы и заложив палец за пуговицу своего мундира.
«Да чем платить? вопрос. У меня нет теперь ни гроша.»
«В таком случае удовлетворите Ивана Ивановича издельями своей профессии», сказал квартальный: «он, может быть, согласится взять картинами.»
«Нет, батюшка, за картины спасибо. Добро бы были картины с благородным содержанием, чтобы можно было на стену повесить, хоть какой-нибудь генерал со звездой или князя Кутузова портрет, а то вон мужика нарисовал, мужика в рубахе, слуги-то, что трет краски. Еще с него, свиньи, портрет рисовать; ему я шею наколочу: он у меня все гвозди из задвижек повыдергивал, мошенник. Вот посмотрите, какие предметы: вот комнату рисует. Добро бы уж взял комнату прибранную, опрятную, а он вон как нарисовал её со всем сором и дрязгом, какой ни валялся. Вот посмотрите, как запакостил у меня комнату, изволите сами видеть. Да у меня по семи лет живут жильцы, полковники, Бухмистерова Анна Петровна … Нет, я вам скажу: нет хуже жильца, как живописец: свинья свиньей живет, просто не приведи бог.»
И всё это должен был выслушать терпеливо бедный живописец. Квартальный надзиратель между тем занялся рассматриваньем картин и этюдов и тут же показал, что у него душа живее хозяйской и даже была не чужда художественным впечатлениям.
«Хе», сказал он, тыкнув пальцем на один холст, где была изображена нагая женщина, «предмет, того … игривый. А у этого зачем так под носом черно, табаком что-ли он себе засыпал?»
«Тень», отвечал на это сурово и не обращая на него глаз Чартков.
«Ну, ее бы можно куда-нибудь в другое место отнести, а под носом слишком видное место», сказал квартальный; «а это чей портрет?» продолжал он, подходя к портрету старика: «уж страшен слишком. Будто он в самом деле был такой страшный; ахти, да он просто глядит. Эх, какой Громобой! С кого вы писали?»
«А это с одного…» сказал Чартков, и не кончил слова: послышался треск. Квартальный пожал видно слишком крепко раму портрета, благодаря топорному устройству полицейских рук своих; боковые досточки вломились во внутрь, одна упала на пол и вместе с нею упал, тяжело звякнув, сверток в синей бумаге. Чарткову бросилась в глаза надпись: 1000 червонных. Как безумный бросился он поднять его, схватил сверток, сжал его судорожно в руке, опустившейся вниз от тяжести.
«Никак деньги зазвенели», сказал квартальный, услышавший стук чего-то упавшего на пол и не могший увидать его за быстротой движенья, с какою бросился Чартков прибрать.
«А вам какое дело знать, что у меня есть?»
«А такое дело, что вы сейчас должны заплатить хозяину за квартиру; что у вас есть деньги, да вы не хотите платить – вот что.»
«Ну, я заплачу ему сегодня.»
«Ну, а зачем же вы не хотели заплатить прежде, да доставляете беспокойство хозяину, да вот и полицию тоже тревожите?»
«Потому что этих денег мне не хотелось трогать; я ему сегодня же ввечеру всё заплачу и съеду с квартиры завтра же, потому что не хочу оставаться у такого хозяина.»
«Ну, Иван Иванович, он вам заплатит», сказал квартальный, обращаясь к хозяину. А если насчет того, что вы не будете удовлетворены, как следует, сегодня ввечеру, тогда уж извините, господин живописец.» Сказавши это, он надел свою треугольную шляпу и вышел в сени, а за ним хозяин, держа вниз голову и, как казалось, в каком-то раздумьи.
«Слава богу, чорт их унес!» сказал Чартков, когда услышал затворившуюся в передней дверь. Он выглянул в переднюю, услал за чем-то Никиту, чтобы быть совершенно одному, запер за ним дверь и, возвратившись к себе в комнату, принялся с сильным сердечным трепетаньем разворачивать сверток. В нем были червонцы, все до одного новые, жаркие как огонь. Почти обезумев, сидел он за золотою кучею, всё еще спрашивая себя, не во сне ли всё это. В свертке было ровно их тысяча; наружность его была совершенно такая, в какой они виделись ему во сне. Несколько минут он перебирал их, пересматривал, и всё еще не мог притти в себя. В воображении его воскресли вдруг все истории о кладах, шкатулках с потаенными ящиками, оставляемых предками для своих разорившихся внуков, в твердой уверенности на будущее их промотавшееся положение. Он мыслил так: не придумал ли и теперь какой-нибудь дедушка оставить своему внуку подарок, заключив его в рамку фамильного портрета. Полный романического бреда, он стал даже думать, нет ли здесь какой-нибудь тайной связи с его судьбою, не связано ли существованье портрета с его собственным существованьем, и самое приобретение его не есть ли уже какое-то предопределение. Он принялся с любопытством рассматривать рамку портрета. В одном боку ее был выдолбленный желобок, задвинутый дощечкой так ловко и неприметно, что если бы капитальная рука квартального надзирателя не произвела пролома, червонцы остались бы до скончания века в покое. Рассматривая портрет, он подивился вновь высокой работе, необыкновенной отделке глаз: они уже не казались ему страшными: но всё еще в душе оставалось всякой раз невольно неприятное чувство. «Нет», сказал он сам в себе: «чей бы ты ни был дедушка, а я тебя поставлю за стекло и сделаю тебе за это золотые рамки.» Здесь он набросил руку на золотую кучу, лежавшую пред ним, и сердце забилось сильно от такого прикосновенья. «Что с ним сделать?» думал он, уставив на них глаза. «Теперь я обеспечен по крайней мере на три года, могу запереться в комнату, работать. На краски теперь у меня есть; на обед, на чай, на содержанье, на квартиру есть; мешать и надоедать мне теперь никто не станет: куплю себе отличный манкен, закажу гипсовый торсик, сформую ножки, поставлю Венеру, накуплю гравюр с первых картин. И если поработаю три года для себя, не торопясь, не на продажу, я зашибу их всех, и могу быть славным художником.»
Так говорил он заодно с подсказывавшим ему рассудком; но извнутри раздавался другой голос слышнее и звонче. И как взглянул он еще раз на золото, не то заговорили в нем 22 года и горячая юность. Теперь в его власти было всё то, на что он глядел доселе завистливыми глазами, чем любовался издали, глотая слюнки. Ух, как в нем забилось ретивое, когда он только подумал о том! Одеться в модный фрак, разговеться после долгого поста, нанять себе славную квартиру, отправиться тот же час в театр, в кондитерскую, в …….. и прочее, и он, схвативши деньги, был уже на улице. Прежде всего зашел к портному, оделся с ног до головы, и как ребенок стал обсматривать себя беспрестанно; накупил духов, помад, нанял, не торгуясь, первую попавшуюся великолепнейшую квартиру на Невском проспекте, с зеркалами и цельными стеклами; купил нечаянно в магазине дорогой лорнет, нечаянно накупил тоже бездну всяких галстухов, более нежели было нужно, завил у парикмахера себе локоны, прокатился два раза по городу в карете без всякой причины, объелся без меры конфектов в кондитерской и зашел к ресторану французу, о котором доселе слышал такие же неясные слухи, как о китайском государстве. Там он обедал подбоченившись, бросая довольно гордые взгляды на других и поправляя беспрестанно против зеркала завитые локоны. Там он выпил бутылку шампанского, которое тоже доселе было ему знакомо более по слуху. Вино несколько зашумело в голове, и он вышел на улицу живой, бойкой, по русскому выражению: чорту не брат. Прошелся по тротуару гоголем, наводя на всех лорнет. На мосту заметил он своего прежнего профессора и шмыгнул лихо мимо его, как будто бы не заметив его вовсе, так-что остолбеневший профессор долго еще стоял неподвижно на мосту, изобразив вопросительный знак на лице своем. Все вещи и всё, что ни было: станок, холст, картины, были в тот же вечер перевезены на великолепную квартиру. Он расставил то, что было получше, на видные места, что похуже, забросил в угол, и расхаживал по великолепным комнатам, беспрестанно поглядывая в зеркала. В душе его возродилось желанье непреоборимое схватить славу сей же час за хвост и показать себя свету. Уже чудились ему крики: «Чартков, Чартков! видали вы картину Чарткова? Какая быстрая кисть у Чарткова! Какой сильный талант у Чарткова!» Он ходил в восторженном состоянии у себя по комнате – уносился ни весть куда. На другой же день, взявши десяток червонцев, отправился он к одному издателю ходячей газеты, прося великодушной помощи; был принят радушно журналистом, назвавшим его тот же час «почтеннейший», пожавшим ему обе руки, расспросившим подробно об имени, отчестве, месте жительства, и на другой же день появилась в газете вслед за объявлением о новоизобретенных сальных свечах статья с таким заглавием: О необыкновенных талантах Чарткова: «Спешим обрадовать образованных жителей столицы прекрасным, можно сказать, во всех отношениях приобретением. Все согласны в том, что у нас есть много прекраснейших физиогномий и прекраснейших лиц, но не было до сих пор средства передать их на чудотворный холст, для передачи потомству; теперь недостаток этот пополнен: отыскался художник, соединяющий в себе, что нужно. Теперь красавица может быть уверена, что она будет передана со всей грацией своей красоты воздушной, легкой, очаровательной, чудесной, подобной мотылькам, порхающим по весенним цветкам. Почтенный отец семейства увидит себя окруженным своей семьей. Купец, воин, гражданин, государственный муж – всякой с новой ревностью будет продолжать свое поприще. Спешите, спешите, заходите с гулянья, с прогулки, предпринятой к приятелю, к кузине, в блестящий магазин, спешите, откуда бы ни было. Великолепная мастерская художника (Невский проспект, такой-то номер) уставлена вся портретами его кисти, достойной Вандиков и Тицианов. Не знаешь, чему удивляться, верности ли и сходству с оригиналами, или необыкновенной яркости и свежести кисти. Хвала вам, художник: вы вынули счастливый билет из лотереи. Виват, Андрей Петрович (журналист, как видно, любил фамилиарность)! Прославляйте себя и нас. Мы умеем ценить вас. Всеобщее стечение, а вместе с тем и деньги, хотя некоторые из нашей же братьи журналистов и восстают против них, будут вам наградою.»
С тайным удовольствием прочитал художник это объявление; лицо его просияло. О нем заговорили печатно – это было для него новостию; несколько раз перечитывал он строки. Сравнение с Вандиком и Тицианом ему сильно польстило. Фраза: «виват, Андрей Петрович!» также очень понравилась; печатным образом называют его по имени и по отчеству – честь, доныне ему совершенно неизвестная. Он начал ходить скоро по комнате, ерошить себе волоса, то садился на кресла, то вскакивал с них и садился на диван, представляя поминутно, как он будет принимать посетителей и посетительниц, подходил к холсту и производил над ним лихую замашку кисти, пробуя сообщить грациозные движения руке. На другой день раздался колокольчик у дверей его; он побежал отворять, вошла дама, предводимая лакеем в ливрейной шинели на меху, и вместе с дамой вошла молоденькая 18-летняя девочка, дочь ее.
«Вы мсье Чартков?» сказала дама. Художник поклонился.
«Об вас столько пишут; ваши портреты, говорят, верх совершенства.