Краткий пересказ восковая персона тынянов по главам. Восковая персона

Среднего объёма повесть - 100 страниц в сборнике серии "Классики и современники". Тынянов написал её в 1931 году. Язык рассказчика то ли действительно стилизован под изображаемое время, то ли просто "дистанцирован" от времени создания. Показаны последние дни жизни Петра Первого, а также и то, что происходило уже после его смерти, в ближайшие месяцы. Растрелли (Растреллий, как его называет автор) создаёт восковую фигуру первого русского императора (отсюда - название повести). Ближайшее окружение же царя строит свои планы, продолжает плести интриги.

Показан впрочем и народ. "Монстры", живущие в "куншткаморе", в их числе умный шестипалый "урод" Яков, кроме того его брат солдат Михалко. Ну и ещё ряд различных представителей других сословий. Наиболее сильное из возникающих при чтении чувств - ощущение общей уродливости и жестокости жизни. Конечно же, только усиливаемоего особым топорным языком повествования. Всё-таки появилось подозрение, что автором произведена некая подмена. Очень он преуспел в демонстрации технического несовершенства тогдашнего мира, его убогости, отсталости по отношению к миру сегодняшнему (миру 1931 года и тем более миру 2014 года). Чего-то подобного, кстати, добивался Голдинг в своих исторических повестях и романах - впечатления чуждости, непохожести, даже непостижимости древней жизни для нас, жителей современности (из чего уже следовало впечатление полной и безошибочно точной реконструкции эпохи, во всяком случае иллюзии такой безошибности). Но уместен ли именно такой подход к истории - в художественном произведении?

Заодно прочитал и ещё два произведения малой прозы Тынянова - рассказы "Подпоручик Киже" и "Малолетний Витушишников". В первом изложена одна историйка из эпохи Павла, во втором - показан эпизод из времён правления Николая Первого. Такой стилизации, как в "Восковой персоне", не применено, но действующие лица и вся окружающая их действительность показаны опять уродливыми, несовершенными, абсурдными.

Вот в этом я увидел своего рода заказ . Теперь-то мы знаем, что эпоха, в которую всё это писалось, была ещё более жестока, чем время, которое изображал автор. Да и разных глупостей тогда совершалось, наверно, не меньше. Нет, всё-таки это не просто высокомерие, а прямая глупость - считать времена предшествующими более бездарными и тупыми. Куда больше доверия вызывает подход Алданова. Тот умел находить рациональное и даже толковое в любой эпохе. Конечно, соотношение хорошего и дурного с течением времени неизбежно меняется. Но абсолютно дурацких и абсурдных времён, похоже, однако не бывает....

На цоколе надгробного памятника Петра I видна (если склониться) надпись: "Создателю города Санкт-Петербурга от итальянского скульптора Карло Растрелли и русского художника Михаила Шемякина. Отлито в Нью-Йорке в 1991 году". Бронзовая персона обращена к прямо перед ней возвышающемуся собору Петра и Павла, где покоится прах императора. Восковая персона Растрелли когда-то обитала в Кунсткамере, затем перешла в Эрмитаж. Персона на то и персона, чтобы не сидеть на одном месте (лат. persona - "маска, личина", "театральная роль, характер", "житейская роль, положение", "личность, лицо"). При жизни и после смерти Петр перемещает и перемещается - при жизни переносит столицу (так же легко, как бродячие артисты переезжают из одного места в другое), не копирует старую, но строит новую на пустом месте, становится режиссером совершенно нового действа, в котором новое все - и сценарий, и декорации, и артисты; после его смерти (как, впрочем, и сейчас) в Петербурге слышно как скачет Медный всадник.

Надгробие Петра I работы Шемякина при внешней его статичности оказывается в заданном самим императором ритме переходов и метаморфоз. Восковая и бронзовая Персоны похожи так, как похожи Жизнь и Смерть. Персона Растрелли, наверное, тепла, как бы жива, но мы знаем, что это лик смерти, притворяющейся жизнью (сама возможность ее сопоставления с живым существом усиливает ощущение мертвенности 1). Персона Шемякина с ее голым черепом и холодом металла есть persona смерти. Однако не случайно обе Персоны так похожи; "вторичность" художника по отношению к работе своего предшественника-скульптора провокационна, придает новый смысл древнему противопоставлению живого и мертвого, мифологическим представлениям об оживании мертвого подобия и превращении живого существа в неподвижный образ.

В начале повести Юри Тынянова "Восковая персона" Растрелли объясняет Меньшикову, почему необходимо изготовить восковую копию Петра. При этом он ссылается на портрет покойного короля Луи Четырнадцатого, сделанный Антоном Бенуа: "Одет он в кружева, и есть способ, чтобы он вскакивал и показывал рукой благоволение посетителям...". Восковое изображение Людовика является бюстом короля, а потому не может, конечно, "вскакивать". Персона Растрелли должна была участвовать в похоронном ритуале императора, поэтому "неточность" скульптора своего рода déjà vu, когда рассказ о портрете Луи становится и рассказом о своем замысле, в который, возможно, вплетается "воспоминание" о греческих ритуалах, во время которых богов и героев представляли как живые актеры, так и статуи-автоматы, передвигавшиеся на колесницах и в паланкинах (при этом установление полнейшей эквивалентност

Юрий Тынянов

Восковая персона

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Доктор вернейший, потщись мя лечити,

Болезненну рану от мя отлучити.

Акт о Калеандре


Еще в четверг было пито. И как пито было! А теперь он кричал день и ночь и осип, теперь он умирал.

А как было пито в четверг! Но теперь архиятр Блументрост подавал мало надежды. Якова Тургенева гузном тогда сажали в лохань, а в лохани были яйца.

Но веселья тогда не было и было трудно. Тургенев был старый мужик, клекотал курицей и потом плакал – это трудно ему пришлось.

Каналы не были доделаны, бечевник невский разорен, неисполнение приказа. И неужели так, посреди трудов недоконченных, приходилось теперь взаправду умирать?

От сестры был гоним: она была хитра и зла. Монахине несносен: она была глупа. Сын ненавидел: был упрям. Любимец, миньон, Данилович – вор. И открылась цедула от Вилима Ивановича к хозяйке, с составом питья, такого питьеца, не про кого другого, про самого хозяина.

Он забился всем телом на кровати до самого парусинного потолка, кровать заходила, как корабль. Это были судороги от болезни, но он еще бился и сам, нарочно.

Екатерина наклонилась над ним тем, чем брала его за душу, за мясо, -

И он подчинился.

Которые целовал еще два месяца назад господин камергер Монс, Вилим Иванович. Он затих.

В соседней комнате итальянский лекарь Лацаритти, черный и маленький, весь щуплый, грел красные ручки, а тот аглицкий, Горн, точил длинный и острый ножик – резать его.

Монсову голову настояли в спирту, и она в склянке теперь стояла в куншткаморе, для науки.

На кого оставлять ту великую науку, все то устройство, государство и, наконец, немалое искусство художества?

О Катя, Катя, матка! Грубейшая!

Данилыч, герцог Ижорский, теперь вовсе не раздевался. Он сидел в своей спальной комнате и подремывал: не идут ли?

Он уж так давно приучился посиживать и сидя дремать: ждал гибели за монастырское пограбление, почепское межевание и великие дачи, которые ему давали: кто по сту тысячей, а кто по пятьдесят ефимков; от городов и от мужиков; от иностранцев разных состояний и от королевского двора; а потом – при подрядах на чужое имя, обшивке войска, изготовлении негодных портищ – и прямо из казны. У него был нос вострый, пламенный, и сухие руки. Он любил, чтоб все огнем горело в руках, чтоб всего было много и все было самое наилучшее, чтобы все было стройно и бережно.

По вечерам он считал свои убытки:

– Васильевский остров был мне подаренный, а потом в одночасье отобран.

В последнем жалованье по войскам обнесен. И только одно для меня великое утешение будет, если город Батурин подарят.

Светлейший князь Данилыч обыкновенно призывал своего министра Волкова и спрашивал у него отчета, сколько маетностей числится у него по сей час.

Потом запирался, вспоминал последнюю цифру, пятьдесят две тысячи подданных душ, или вспоминал об убойном и сальном промысле, что был у него в архангельском Городе, – и чувствовал некоторую потаенную сладость у самых губ, сладость от маетностей, что много всего имеет, больше всех, и что все у него растет. Водил войска, строил быстро и рачительно, был прилежный и охотный господин, но миновались походы и кончались канальные строения, а рука была все сухая, горячая, ей работа была нужна, или нужна была баба, или дача?

Данилыч, князь Римский, полюбил дачу.

Он уже не мог обнять глазом всех своих маетностей, сколько ему принадлежало городов, селений и душ, – и сам себе иногда удивлялся:

– Чем боле володею, тем боле рука горит.

Он иногда просыпался по ночам, в своей глубокой алькове, смотрел на Михайловну, герцогиню ижорскую, и вздыхал:

– Ох, дура, дура!

Потом, оборотясь пламенным глазом к окну, к тем азиятским цветным стеклышкам, или уставясь в кожаные расписные потолки, исчислял, сколько будет у него от казны интересу; чтоб показать в счетах менее, а на самом деле получить более хлеба. И выходило не то тысяч на пятьсот ефимков, не то на все шестьсот пятьдесят. И он чувствовал уязвление. Потом опять долго смотрел на Михайловну:

– Губастая!

И тут вертко и быстро вдевал ступни в татарские туфли и шел на другую половину, к свояченице Варваре. Та его понимала лучше, с той он разговаривал и так и сяк, аж до самого утра. И это его услаждало. Старые дурни говорили: нельзя, грех. А комната рядом, и можно. От этого он чувствовал государственную смелость.

Но полюбил притом мелкую дачу и так иногда говорил свояченице Варваре или той же Михайловне, Почепской графине:

– Что мне за радость от маетностей, когда я их не могу всех зараз видеть или даже взять в понятие? Видал я десять тысяч человек в строях или таборах, и то – тьма, а у меня на сей час по ведомости господина министра Волкова их пятьдесят две тысячи душ, кроме еще нищих и старых гулящих. Это нельзя понять. А дача, она у меня в руке, в пяти пальцах зажата, как живая.

И теперь, по прошествии многих мелких и крупных дач и грабительств и ссылке всех неистовых врагов: барона Шафирки, еврея, и многих других, он сидел и ждал суда и казни, а сам все думал, сжав зубы:

«Отдам половину, отшучусь».

А выпив ренского, представлял уже некоторый сладостный город, свой собственный, и прибавлял:

– Но уж Батурин – мне.

А потом пошло все хуже и хуже; и легко было понять, что может быть выем обеих ноздрей – каторга.

Оставалась одна надежда в этом упадке: было переведено много денег на Лондон и Амстердам, и впоследствии пригодятся.

Но кто родился под планетой Венерой – Брюс говорил про того: исполнение желаний и избавление из тесных мест. Вот сам и заболел.

Теперь Данилыч сидел и ждал: когда позовут? Михайловна все молилась, чтоб уж поскорей.

И две ночи он уже так сидел в параде, во всей форме.

И вот, когда он так сидел и ждал, под вечер вошел к нему слуга и сказал:

– Граф Растреллий, по особому делу.

– Что ж его черти принесли? – удивился герцог. – И графство его негодное.

Но вот уже входил сам граф Растреллий. Его графство было не настоящее, а папежское: папа за что-то дал ему графство, или он это графство купил у папы, а сам он был не кто иной, как художник искусства.

Его пропустили с подмастерьем, господином Лежандром. Господин Лежандр шел по улицам с фонарем и освещал дорогу Растреллию, а потом внизу доложил, что просит пропустить к герцогу и его, подмастерья, господина Лежандра, потому что бойчей знает говорить по-немецки.

Их допустили.

По лестнице граф Растреллий всходил бодро и щупал рукой перилы, как будто то был набалдашник его собственной трости. У него были руки круглые, красные, малого размера. Ни на что кругом он не смотрел, потому что дом строил немец Шедель, а что немец мог построить, то было неинтересно Растреллию. А в кабинетной – стоял гордо и скромно. Рост его был мал, живот велик, щеки толстые, ноги малые, как женские, и руки круглые. Он опирался на трость и сильно сопел носом, потому что запыхался. Нос его был бугровый, бугристый, цвета бурдо, как губка или голландский туф, которым обделан фонтан. Нос был как у тритона, потому что от водки и от большого искусства граф Растреллий сильно дышал. Он любил круглоту и если изображал Нептуна, то именно брадатого, и чтоб вокруг плескались морские девки. Так накруглил он по Неве до ста бронзовых штук, и все забавные, на Езоповы басни: против самого Меньшикова дома стоял, например, бронзовый портрет лягушки, которая дулась так, что под конец лопнула. Эта лягушка была как живая, глаза у ней вылезли. Такого человека, если б кто переманил, то мало бы дать миллион: у него в одном пальце было больше радости и художества, чем у всех немцев. Он в один свой проезд от Парижа до Петерсбурка издержал десять тысяч французской монетой. Этого Меньшиков до сих пор не мог позабыть. И даже уважал за это. Сколько искусств он один мог производить? Меньшиков с удивлением смотрел на его толстые икры. Уж больно толстые икры, видно, что крепкий человек. Но, конечно, Данилыч, как герцог, сидел в креслах и слушал, а Растреллий стоял и говорил.

В повести «Восковая персона» Юрий Николаевич Тынянов обращается к Петровской эпохе, продолжая художественно исследовать природу и противоречия русского самодержавия. Но и тут «посредником» между Тыняновым и эпохой оказался, разумеется, Пушкин. Для великого поэта воплощением Петра, его дел и устремленности в будущее стал памятник Фальконе. Однако Пушкин строит свою поэму «Медный всадник» на антитезе, которой в памятнике нет. В «Медном всаднике» важнейшее значение имеет противопоставление Петра, «мощного властителя судьбы», Евгению, предстающему тут «игралищем судьбы» и ее жертвой. Хвала Петру, одическое изображение того, что он сотворил, неотделимо в поэме от печального рассказа про «бедного» Евгения, вступившего в своеобразный конфликт с кумиром на бронзовом коне.

Введя в поэму Евгения, Пушкин поставил острейшую проблему противоречивости исторического прогресса. Поэт дал свое решение и вместе с тем, как и в других случаях, «открыл» сложную тему для художников будущих поколений. Тынянов обращается к тому моменту жизни Петра, когда царь перестает быть «властелином судьбы» и сам становится ее жертвой. Этой иронии «избегли немногие исторические деятели» . В тыняновском повествовании сама смерть Петра является как бы результатом или, во всяком случае, символом смены эпох, исторических сдвигов. Писатель берет именно тот момент, когда разгул цинизма, низменных страстей, растления в среде господствующих классов уже никак и ничем оправдать невозможно. «Иронию» происходящих событий ощущает в «Восковой персоне» сам умирающий Петр.

Он видит, как приостанавливается дело всей его жизни, и горько переживает свое бессилие что-либо изменить. Причина не столько в его болезни, сколько в том, что он оказался перед лицом обстоятельств и фактов, с которыми ему не совладать. Симпатии писателя к Петру, предстающему фигурой трагической, несомненны, но столь же несомненно стремление избежать какой бы то ни было идеализации образа царя и всей ситуации, складывающейся к моменту его смерти. Петр чувствует, что умирает среди трудов незаконченных, но могли ли они быть вообще продолжены так, как хотелось бы царю? Ему снится ноша - та, что он тащил на себе всю жизнь. Во сне он перетаскивает ее с места на место в абсолютной пустоте. Что означает «пустота» для болезненного сознания Петра? Многое. Меншиков - «любимец миньон» -вор. И не один лишь Данилыч вор. Рядом с комнатой, где умирает царь, в каморке сидит царский следователь, «генерал-фискал», и «шьет» дело, одно за другим,- на Меншикова, на знатнейших людей в государстве и на «ее самодержавие» в их числе. Масштабы беззаконий, хищений, развращения нравов огромны. И в результате «дело идет», дело «стоит». «Дела», которые шьет следователь, лишь выражение того, что застопорилось главное «дело», ради которого жил царь.

В этом, а не в болезни главная причина его смерти. На сообщения своего тайного следователя Петр реагирует непонятно: не то, мол, нужно дальше расследовать, не то, мол, брось, теперь все равно. Умирая, царь оказывается в тупике и сам это понимает. Писатель стремился создать картину эпохи, ее образ, раскрыть главные особенности, при этом хотел обойтись малым объемом. Отсюда необычайная емкость повествования, нелегкая для восприятия. Петр умирает, окруженный «наследниками» - Екатериной, Меншиковым, Ягужинским. Для Меншикова и других «птенцов гнезда Петрова» мир трудов превратился в мир интриг, склок, борьбы честолюбий и жажды власти. Бывшие соратники Петра вместе с творческой энергией утратили жизнелюбие, они внутренне омертвели. В противовес им автор воспевает гений Растрелли, в первую очередь как автора воскового подобия Петра. Петр и Растрелли любят работу и творчество. В художественное единство «Восковой персоны» входит и линия народных «низов». Петр мог вершить свои великие, а его наследники - свои недостойные дела.

Растрелли имел возможность творить благодаря тому, что с народа драли семь шкур. Автор «Восковой персоны» опровергает мысль, будто толща народная живет вне истории. Все это приближает изображаемую эпоху к современной автору. Невольно сравниваешь время, видишь аналогии - не к этому ли стремился Тынянов, живший в одну из суровейших эпох, заставляя читателей задуматься об уроках истории.

Тынянов Юрий

Восковая персона

Юрий Тынянов

Восковая персона

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Доктор вернейший, потщись мя лечити,

Болезненну рану от мя отлучити.

Акт о Калеандре.

Еще в четверг было пито. И как пито было! А теперь он кричал день и ночь и осип, теперь он умирал.

А как было пито в четверг! Но теперь архиятр Блументрост подавал мало надежды. Якова Тургенева гузном тогда сажали в лохань, а в лохани были яйца. Но веселья тогда не было и было трудно. Тургенев был старый мужик, клекотал курицей и потом плакал - это трудно ему пришлось.

Каналы не были доделаны, бечевник невский разорен, неисполнение приказа. И неужели так, посреди трудов недоконченных, приходилось теперь взаправду умирать?

От сестры был гоним: она была хитра и зла. Монахине несносен: она была глупа. Сын ненавидел: был упрям. Любимец, миньон, Данилович - вор. И открылась цедула от Вилима Ивановича к хозяйке, с составом питья, такого питьеца, не про кого другого, про самого хозяина.

Он забился всем телом на кровати до самого парусинного потолка, кровать заходила, как корабль. Это были судороги от болезни, но он еще бился и сам, нарочно.

Екатерина наклонилась над ним тем, чем брала его за душу, за мясо, грудями.

И он подчинился.

Которые целовал еще два месяца назад господин камергер Монс, Вилим Иванович.

Он затих.

В соседней комнате итальянский лекарь Лацаритти, черный и маленький, весь щуплый, грел красные ручки, а тот аглицкий, Горн, точил длинный и острый ножик - резать его.

Монсову голову настояли в спирту, и она в склянке теперь стояла в куншткаморе, для науки.

На кого оставлять ту великую науку, все то устройство, государство и, наконец, немалое искусство художества?

О Катя, Катя, матка! Грубейшая!

Данилыч, герцог Ижорский, теперь вовсе не раздевался. Он сидел в своей спальной комнате и подремывал: не идут ли?

Он уж так давно приучился посиживать и сидя дремать: ждал гибели за монастырское пограбление, почепское межевание и великие дачи, которые ему давали: кто по сту тысячей, а кто по пятьдесят ефимков; от городов и от мужиков; от иностранцев разных состояний и от королевского двора; а потом при подрядах на чужое имя, обшивке войска, изготовлении негодных портищ - и прямо из казны. У него был нос вострый, пламенный, и сухие руки. Он любил, чтоб все огнем горело в руках, чтоб всего было много и все было самое наилучшее, чтобы все было стройно и бережно.

По вечерам он считал свои убытки:

Васильевский остров был мне подаренный, а потом в одночасье отобран. В последнем жалованье по войскам обнесен. И только одно для меня великое утешение будет, если город Батурин подарят.

Светлейший князь Данилыч обыкновенно призывал своего министра Волкова и спрашивал у него отчета, сколько маетностей числится у него по сей час. Потом запирался, вспоминал последнюю цифру, пятьдесят две тысячи подданных душ, или вспоминал об убойном и сальном промысле, что был у него в архангельском Городе, - и чувствовал некоторую потаенную сладость у самых губ, сладость от маетностей, что много всего имеет, больше всех, и что все у него растет. Водил войска, строил быстро и рачительно, был прилежный и охотный господин, но миновались походы и кончались канальные строения, а рука была все сухая, горячая, ей работа была нужна, или нужна была баба, или дача?

Данилыч, князь Римский, полюбил дачу.

Он уже не мог обнять глазом всех своих маетностей, сколько ему принадлежало городов, селений и душ, - и сам себе иногда удивлялся:

Чем боле володею, тем боле рука горит.

Он иногда просыпался по ночам, в своей глубокой алькове, смотрел на Михайловну, герцогиню ижорскую, и вздыхал:

Ох, дура, дура!

Потом, оборотясь пламенным глазом к окну, к тем азиятским цветным стеклышкам, или уставясь в кожаные расписные потолки, исчислял, сколько будет у него от казны интересу; чтоб показать в счетах менее, а на самом деле получить более хлеба. И выходило не то тысяч на пятьсот ефимков, не то на все шестьсот пятьдесят. И он чувствовал уязвление. Потом опять долго смотрел на Михайловну:

Губастая!

И тут вертко и быстро вдевал ступни в татарские туфли и шел на другую половину, к свояченице Варваре. Та его понимала лучше, с той он разговаривал и так и сяк, аж до самого утра. И это его услаждало. Старые дурни говорили: нельзя, грех. А комната рядом, и можно. От этого он чувствовал государственную смелость.

Но полюбил притом мелкую дачу и так иногда говорил свояченице Варваре или той же Михайловне, Почепской графине:

Что мне за радость от маетностей, когда я их не могу всех зараз видеть или даже взять в понятие? Видал я десять тысяч человек в строях или таборах, и то - тьма, а у меня на сей час по ведомости господина министра Волкова их пятьдесят две тысячи душ, кроме еще нищих и старых гулящих. Это нельзя понять. А дача, она у меня в руке, в пяти пальцах зажата, как живая.

И теперь, по прошествии многих мелких и крупных дач и грабительств и ссылке всех неистовых врагов: барона Шафирки, еврея, и многих других, он сидел и ждал суда и казни, а сам все думал, сжав зубы:

"Отдам половину, отшучусь".

А выпив ренского, представлял уже некоторый сладостный город, свой собственный, и прибавлял:

Но уж Батурин - мне.

А потом пошло все хуже и хуже; и легко было понять, что может быть выем обеих ноздрей - каторга.

Оставалась одна надежда в этом упадке: было переведено много денег на Лондон и Амстердам, и впоследствии пригодятся.

Но кто родился под планетой Венерой - Брюс говорил про того: исполнение желаний и избавление из тесных мест. Вот сам и заболел.

Теперь Данилыч сидел и ждал: когда позовут? Михайловна все молилась, чтоб уж поскорей.

И две ночи он уже так сидел в параде, во всей форме.

И вот, когда он так сидел и ждал, под вечер вошел к нему слуга и сказал:

Граф Растреллий, по особому делу.

Что ж его черти принесли? - удивился герцог. - И графство его негодное.

Но вот уже входил сам граф Растреллий. Его графство было не настоящее, а папежское: папа за что-то дал ему графство, или он это графство купил у папы, а сам он был не кто иной, как художник искусства.

Его пропустили с подмастерьем, господином Лежандром. Господин Лежандр шел по улицам с фонарем и освещал дорогу Растреллию, а потом внизу доложил, что просит пропустить к герцогу и его, подмастерья, господина Лежандра, потому что бойчей знает говорить по-немецки.

Их допустили.

По лестнице граф Растреллий всходил бодро и щупал рукой перилы, как будто то был набалдашник его собственной трости. У него были руки круглые, красные, малого размера. Ни на что кругом он не смотрел, потому что дом строил немец Шедель, а что немец мог построить, то было неинтересно Растреллию. А в кабинетной - стоял гордо и скромно. Рост его был мал, живот велик, щеки толстые, ноги малые, как женские, и руки круглые. Он опирался на трость и сильно сопел носом, потому что запыхался. Нос его был бугровый, бугристый, цвета бурдо, как губка или голландский туф, которым обделан фонтан. Нос был как у тритона, потому что от водки и от большого искусства граф Растреллий сильно дышал. Он любил круглоту и если изображал Нептуна, то именно брадатого, и чтоб вокруг плескались морские девки. Так накруглил он по Неве до ста бронзовых штук, и все забавные, на Езоповы басни: против самого Меньшикова дома стоял, например, бронзовый портрет лягушки, которая дулась так, что под конец лопнула. Эта лягушка была как живая, глаза у ней вылезли. Такого человека, если б кто переманил, то мало бы дать миллион: у него в одном пальце было больше радости и художества, чем у всех немцев. Он в один свой проезд от Парижа до Петерсбурка издержал десять тысяч французской монетой. Этого Меньшиков до сих пор не мог позабыть. И даже уважал за это. Сколько искусств он один мог производить? Меньшиков с удивлением смотрел на его толстые икры. Уж больно толстые икры, видно, что крепкий человек. Но, конечно, Данилыч, как герцог, сидел в креслах и слушал, а Растреллий стоял и говорил.

Что он говорил по-итальянски и французски, господин подмастерье Лежандр говорил по-немецки, а министр Волков понимал и уж тогда докладывал герцогу Ижорскому по-русски.

Граф Растреллий поклонился и произнес, что дук д"Ижора - изящный господин и великолепный покровитель искусств, отец их, и что он только для того и пришел.

Ваша алтесса - отец всех искусств, - так передал это господин подмастерье Лежандр, но сказал вместо "искусств": "штук", потому что знал польское слово - штука, обозначающее: искусство.

Тут министр господин Волков подумал, что дело идет о грудных и бронзовых штуках, но Данилович, сам герцог, это отверг: ночью в такое время - и о штуках.

Но тут граф Растреллий принес жалобу на господина де Каравакка. Каравакк был художник для малых вещей, писал персоны небольшим размером и приехал одновременно с графом. Но дук явил свою патронскую милость и начал употреблять его как исторического мастера и именно ему отдал подряд изобразить Полтавскую битву. А теперь до графа дошел слух, что готовится со стороны господина де Каравакка такое дело, что он пришел просить дука в это дело вмешаться.