Личная жизнь ивана бунина в эмиграции. История любви: иван бунин — вера бунина-муромцева. Варвара Пащенко: служебный роман и венчание

15.01.2014 в 21:14

«Люди страдали бы гораздо меньше, если бы не развивали в себе так усердно силу воображения».
Вертер - Вильгельму. 4 мая 1771 г.

Каждому доводилось видеть в своей жизни удивительную вещь: обычную дверь, на которой большими буквами написано: «Выхода нет». Сколько раз видел это каждый из нас? Сколько раз понимал это буквально? Сколько раз мы язвительно думали: зачем делать двери, которыми пользоваться заведомо нельзя?

(«Это что, серьёзно?» – наверное, думает читающий. Кому это нужно, обращать внимание на всякие бытовые мелочи, где да сколько их было, и какое это отношение имеет к Вертеру?)

У Карела Чапека, тоже не имеющего отношения к Вертеру и к литературе преддверия немецкого романтизма, есть рассказ «Голубая хризантема». В какой-то провинции городская сумасшедшая по имени Клара вдруг появляется с букетом голубых хризантем. Садовники, любители цветов, князь-селекционер, ботаники и флористы сходят с ума: где она это достала?! Они пытаются отыскать место, где растут такие цветы, обшаривают все окрестности до последнего дюйма, следят за юродивой, но всё тщетно, цветов нигде нет. А очередным утром дама, лопоча невнятные слова, прячет лицо в свежий букетик. В отчаянии один из садовников решает оставить службу и уехать из города, и вдруг видит из окна вагона мелькнувшую вдоль железнодорожных путей голубизну. Он бросается вон из поезда и обнаруживает вожделенные цветы близ рельсов, где рядом красуется плакат: «Ходить по путям строго воспрещается». В этом и была разгадка. Нормальные люди автоматически не шли дальше объявления, им просто не приходило это в голову, а для юродивой Клары запрета не существовало. «Может, там ещё растёт дерево познания добра и зла, но никто его не найдёт, и баста, – такую силу имеет надпись «Воспрещается», – завершает рассказчик.

Оказывается, если найти в какой-то ситуации выход затруднительно, всё упирается в то, видит ли человек перед собой дверь – или видит только утверждение, что двери вовсе нет.

Вертер, о котором любой, даже не читавший романа, знает, что он был молодой, что он страдал и что он застрелился от несчастной любви, не увидел спасительной створки выхода, он прочёл только угрюмые слова «Выхода нет», при том, что написал это на двери он сам. И сам, как глубоко художественная натура, был под впечатлением от этих слов.

Олимпиец Гёте, проживший и физически, и творчески долгую и яркую жизнь, успел узнать и олицетворить множество стилистических течений: проводить эпоху Просвещения и войти в «Бурю и Натиск», персонально господствовать в Веймарских классиках и приветствовать восход немецкого романтизма. Ему, как и другому классику, Шиллеру, несказанно повезло в музыкальных реинкарнациях, благодаря Шуберту, Бетховену, позднее – Берлиозу, Бойто, Гуно и т.д.

«Вертеру», пожалуй, самому его трепетному, юношественному и музыкальному творению, досталось меньше музыкального внимания, чем другим титаническим произведениям Гёте.

Кажется очевидной истиной, что музыка, то есть искусство, которое не нуждается в языке и переводе, возникает в большинстве случаев именно после соприкосновения композитора со Словом, то есть сильным информационным впечатлением, литературным или действительным, но выраженным речью. Есть, разумеется, в музыке и совершенные исключения, когда визуальный образ даёт композиторам необходимый импульс к продолжению и развитию художественного посыла: «Остров мёртвых» Бёклина вдохновил Рахманинова, искусство В. Гартмана вызвало к жизни «Картинки с выставки» Мусоргского, Стравинский создал «Похождения повесы», опираясь на одноименную серию литографий Хогарта и т.п., но в основном великое «В начале было Слово» остаётся незыблемым.

«Вертеру», в отличие от «Эгмонта», «Лесного царя» и «Фауста», пришлось дожидаться своего музыкального воплощения почти столетие, но и вошёл он не только в музыку.

Удивительно, какой необыкновенной звёздной прозорливостью обладает искусство. Сколько мечется по свету однородных узнаваемых характеров, сколько толчётся в земной ступе типовых житейских или исторических ситуаций, сколько предсказанного («Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться») или логически неизбежного методично вырастает из расстановки сил в любовном треугольнике или в международном конфликте – как вдруг слово или жест литературного героя словно вбирают в себя всю суть явления и навеки отдают ему своё имя: имя человека, никогда не существовавшего, возникшего только в воображении сочинителя.

Даже справочник по психиатрии сдержанно сообщает: эпонимическими называются термины, употребляемые в клинической практике, обозначенные по имени исторического или литературного персонажа, с чьей деятельностью проводится аналогия. И кого же там только нет, просто хрестоматия: синдром Агасфера, синдром Отелло, эффект Пиноккио... есть даже Боваризм, из чего можно заключить, что мадам Бовари – это не только Флобер. И есть синдром Вертера.

Вряд ли двадцатитрёхлетний Гёте, приехавший в Вецлар и платонически влюбившийся в Шарлотту Буфф, помолвленную с его приятелем Кестнером, думал о том, что отголосок этого чувства войдёт в учебник психиатрии. Талант литератора (или просто житейский здравый смысл и инстинкт самосохранения?) взял верх над человеческой страстью, и Гёте удалился из треугольника, оставив друзьям выспренную и сентиментальную записку, где словно заранее примерил на себя позицию «от автора»: «Он ушёл, Кестнер... он ушёл... Теперь я один и вправе плакать. Оставляю вас счастливыми, но не перестану жить в ваших сердцах».

Но Вертер не родился ни от гётевского романа с Шарлоттой Буфф, ни из его прощального письма, он возник как целостный образ лишь тогда, когда один вецларский же знакомый Гёте застрелился от неразделённой любви к жене своего сослуживца. Так, счастливо избежав физически подобного финала, потрясённый случившимся, человек и творец в Гёте нашёл духовное воплощение своему несостоявшемуся поступку, наткнувшись на поистине золотую жилу. Из руды двух любовных историй и выплавились «Страдания молодого Вертера», вышедшие в свет в 1774 году и поразившие сердца современников так же, как поразил Вертера его выстрел.

Замечательно и бесспорно то, что музыкальный насквозь текст «Вертера» владел ошеломлёнными читателями и без добавочных укреплений. Чем он удержал композиторов на расстоянии, своей мощью или своей хрупкостью? Боязнью изувечить, взявшись? Тем ли, что искреннее высказаться уже было нельзя?

В 1796 году к «Вертеру» обратился Гаэтано Пуньяни, больше известный как «композитор для скрипачей», написавший сначала оперу, а потом создавший программную симфоническую сиюту по её же мотивам. Бедный «Вертер» смотрится чужаком в ряду пышных названий прочих опер Пуньяни: «Аврора», «Адонис и Венера», «Деметрий на Родосе» и др. Наверное, столь же неуютно чувствовал себя сам мятущийся Вертер среди чуждых его сердцу обывателей. Кто знает, может быть, то, что этот опус Пуньяни известен только специалистам, говорит о том, что «Вертер» должен был дождаться своего творца и восприемника от музыкальной купели, способного столь же тонко и нервно впитать и отразить «Вертера» таким, каким он был задуман и рождён; иными словами – что и музыке в её развитии нужно было дорасти до соответствующего прозрения?

Вертер – это «эмо» восемнадцатого века, немецкий вариант «Подростка», то сентиментальный, то холерический характер эпохи Sturm und Drang, когда почему-то отгородиться от мира философией, дозволяющей созерцательную праздность, означало, согласно молчаливой убеждённости автора и поддакивания передового литературоведения, подняться над собственной средой в виде свободолюбивой личности, прослыв чуть ли не вызывающим бунтарём.

Молодой человек без указанного возраста (позволено ли нам думать, что ему примерно столько же, сколько было Гёте в год любви к Шарлоте Буфф?), романтичный, порывистый, импульсивный, не скрывающий сиюминутных чувств даже в минимальных дозах приличия, начитанный (одновременно классически и хаотично, поскольку поднимает на одну высоту и Гомера и Оссиана), сердечный, меланхолически малодеятельный и очень инфантильный – влюбляется в Лотту. Оценить Лотту объективно мы не в состоянии: роман в виде писем Вертера к другу исключает возможность увидеть Лотту иначе чем его глазами. Девушка остаётся загадкой: поистине ничего умопомрачительного ни в её внешности, ни в её душе обнаружить нельзя. Она ничего не цитирует, только раз обмолвившись Клопштоком – в отличие от Вертера, не пишет ежедневных многостраничных излияний, занята не в пример больше своего нового знакомого, посвящая после смерти матери почти всё своё время младшим братьям и сёстрам, изредка ездит на балы, где с удовольствием танцует с Вертером, вызывая новый взрыв восторгов своего экспансивного vis-à-vis, хозяйничает, шьёт, трогательно и – довольно по-книжному картинно – уважительно относится к старикам. Также она ждёт возвращения жениха, который – даёт понять нам Гёте – не стоит вертеровского мизинца, а почему: потому что выписан трезвомыслящим и умеренным чиновником, интересы которого не выходят за пределы семьи и службы. Жених, это средоточие пресных добродетелей, скоро приезжает, а между тем Лотта, живо и вполне объяснимо увлечённая знакомством с Вертером, вовсе не склонна отвергать предстоящей партии с Альбертом, обнаруживая тем самым такой же трезвый ум и редкую в её возрасте разумность: и действительно, не лучше ли, чем восклицать, радеть и пылать за счастье всего человечества скопом, позаботиться о членах собственной семьи? Сделай так каждый – и всё человечество автоматически было бы спасено. Но одни и те же интересы к патриархальности и порядку кажутся Вертеру у Лотты признаком восхитительного душевного строя, а у Альберта – печатью скучной ограниченности и непременного филистерства.

Вся повесть Вертера в письмах другу укладывается в полтора года. В июне 1771 года он знакомится с Лоттой, а в сентябре он уезжает от неё, чтобы поступить на службу и тем самым заглушить неодолимую тягу к ней – и это тот единственный и не удавшийся до конца случай, когда Вертер уже решительно было вышел через предусмотренную дверь, не обращая внимания на то, как она надписана!

С декабря он берётся работать, вернее, служить: составляет деловые бумаги для посланника, немедленно ополчившись на своего работодателя и сетуя на его недалёкость. Место же в посольстве ему, по упоминанию в ранних письмах, приискал сам министр, к нему благоволящий, как и прочие невзначай мелькающие в письмах князья и графы. (Кого это тщеславие, будто бы нечаянное, больше характеризует, Вертера или Гёте? Казалось бы, презрение к бесцветной и напыщенной аристократии декларируется Вертером неустанно. Но даже деньги ему на дорогу присылает с трогательной запиской не кто-нибудь, а наследный принц, только для этого и появившийся в повествовании...)

Как бы то ни было, должностью Вертер демонстративно не дорожит и оценивает её вполне справедливо: «Труд! Да тот, кто сажает картофель и возит в город зерно на продажу, делает куда больше меня», с чем сложно поспорить. Но и обвиняет Вертер в своей неудовлетворённости не кого-нибудь, а всех: «И в этом повинны вы все, из-за ваших уговоров и разглагольствований о пользе труда впрягся я в это ярмо!» В ярме он пробыл с середины декабря до середины марта, после чего использовал первый же повод смертельно обидеться на местное общество и подать в отставку. Таким образом личный вклад Вертера в поддержание принятой общественной структуры был невелик – в любых пропорциях, по отношению к чему бы то ни было.

Вертер, как настоящий Sturmer, несёт не порядок, а хаос и разрушение. В двух строках он тешится мыслью пойти на войну, ещё в одном письме рассказывает о визите в места своего детства. А в конце июля едет назад к Лотте.

За десять месяцев его отсутствия Лотта вышла замуж. И со дня своего возвращения Вертер начинает маниакально прилежно собирать дрова для собственного смертного костра. Он буквально преследует молодожёнов своими визитами, терзается всё пуще, признаваясь себе в бесконечной любви к Лотте, значительно изменившейся со времён первых пасторалей, он экзальтированно воспевает смерть срубленных деревьев, поспудно чувствуя в этом своё с ними родство, фетишизирует всё, чего касались её руки или на чём остановился её взгляд. Он взвинчивает себя до предела и – ... вопли его обрываются. За него досказывает издатель .

При последнем свидании Лотта произносит удивительно верные слова, которые через полвека всплывут в другом романе и на другом языке. Перед тем, как ласково, но непреклонно попросить Вертера оставить её в покое, она говорит: «Боюсь, не потому ли так сильно ваше желание, что я для вас недоступна?» В переводе на русский это звучит так: «Зачем у вас я на примете? Не потому ль, что в высшем свете теперь являться я должна...» и т.д.

Вертер принимает решение умереть. Только так он может покинуть её, вместо того, чтобы столь же решительно предпринять что-то по ту или другую сторону выхода из этого старого, как мир, положения вещей. Но спасительную и добротную дверь он видеть перестаёт. Отныне он видит только надпись на ней, горящую в его воображении ярче, чем пророческие слова на стене Валтасара. Он наносит Лотте последний визит (уже приготовив для неё дома посмертное письмо) и берётся читать ей вслух собственный перевод Оссиана – не то песнопение, не то балладу, в которой почти каждое предложение начинается с патетического «О!», а завершается бесконечными восклицательными знаками.

И чтец и слушательница, подобно Паоло и Франческе, дочитать не смогли. Вертер бросился целовать Лотту, та в смятении потребовала, чтобы он удалился, и выбежала сама. Вертер, не дождавшись её возвращения в комнату, отправился домой, где ещё сутки заканчивал письмо, всё добавляя к нему новые и новые исступлённые фразы, и после полуночи выстрелил себе в голову из пистолета, нарочно одолженного у Альберта. Скончался он после страшных мучений почти через двенадцать часов и был спешно похоронен в том месте и таким точно образом, как он многословно и красочно распорядился в своём письме.

Первое же издание книги породило в Европе волну самоубийств молодых людей, настроенных на волну категоричной романтики и эффектных жестов (появление и вспышки активности таких субкультур – неизбежное зло человечества). Широкий ряд экзальтированных и легковерных молодых читателей принял безвыходный выстрел Вертера как руководство к действию – точно так же, как это вообще часто происходит с доверчивыми книголюбами. Не так давно церкви Лондона и Парижа пестрели крупно напечатанными призывами не принимать близко к сердцу книгу Дэна Брауна «Код Да Винчи», с которой толпы туристов с горящими глазами бегали, как с путеводителем по заданному маршруту.

В ряде стран опасные «Страдания...» были даже запрещены. В самой Германии Лессинг с яростью выступал против пессимизма и слабоволия, которые он справедливо усмотрел в книге. Наполеон Бонапарт перечитывал новинку семь раз, но офицерам своей армии запретил чтение каких бы то ни было романов, рассудив, что любые подобные страсти, если они будут столь же душераздирающе описаны, им ни к чему. (Из этого поступка Наполеона можно в свою очередь вывести и запатентовать, скажем, синдром Одиссея, который – тоже в приказном порядке – только себе позволил услышать пение сирен, залепив остальным уши воском...)

Сам Гёте признался, что перечитал собственное произведение лишь однажды: сразу после первого издания, и никогда не перелистывал этих страниц вновь, такой ужас внушало ему опасение вторично окунуться в то патологическое состояние, из которого возникла книга.

Роман вбирает все мыслимые на тот момент стилистические течения. Это часто бывает с начинающими авторами и их эрудированными героями. Некоторые вполне просторечные тирады Вертера вызывают острый и сочувственный отклик, трогая именно своей живой безыскусностью, в то время, как некоторые разглагольствования смешат своей наивностью и неумеренным масштабом метафор. Насколько трогателен в пересказе Вертера эпизод с исповедью умирающей госпожи М., которая признаётся прижимистому мужу, что всегда немного плутовала в хозяйстве, поскольку суммы денег, которую он ей выдавал, не хватало, – и насколько нелепы его сравнения, когда он спорит с Альбертом и прославляет самоубийство, как акт проявления силы: «Если народ, стонущий под непосильным игом тирана, наконец взбунтуется и разорвёт свои цепи – неужто ты назовешь его слабым?» Можно лишь улыбнуться тому, как «страшно далёк Вертер от народа», если всерьёз позволяет себе такие сентенции.

При этом тон его чувствительных отступлений потом обретёт своё эхо в сентиментальных излияниях «Белых ночей» («Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?..» – разве это не живые слова Вертера) или на патетических страницах Гюго.

Вполне вероятно, что этот небольшой роман, произведя сотрясение в читающем и рефлексирующем обществе, со временем уступил бы место следующему, а сам сошёл бы со сцены, разойдясь на множество подобных себе книг; примером тому может служить тот же Оссиан, так щедро вкраплённый в повествование. Оссиан, кельтский бард, сын легендарного Фингала, вошёл в моду с лёгкой руки поэта Дж.Макферсона, и столь же легко отлетел в прежнее небытие, вызвав волну подражаний. Сами поэмы мятежного барда оказались плодом воображения Макферсона, а вовсе не переводами древних рукописей.

Но «Вертер» через сто с лишним лет обрёл второе дыхание, сюжетно изменившись при этом почти до неузнаваемости в опере Жюля Массне .

Возрождение Вертера в столь специфическом жанре, как опера, перейдя из немецкой сентиментальной литературы во французскую романтическую музыку, обрело, как после сложной пластической операции, новое непредсказуемое обличье. Либретто сразу трёх авторов, Э. Бло, П. Милье и Ж. Артмана, подчиняясь законам жанра, укрупнило персонажей и события, которых вовсе не было в книге, и обошло как раз то, что в книге бесспорно было. Дидактической ролью оказался награждён вдовый судья, отец Лотты, а роль общественного мнения, осуждающего Вертера, была наглядно отдана неким Шмидту и Иоганну. В постановке Антверпенской оперы в 2003 году режиссёр Вилли Декер, например, зачем-то заставил эту пару маршировать, словно заводные куклы, и именно они деревянным жестом услужливо поднесли Вертеру пистолет.

Но главным в опере всё же становятся не эти изменения. Словно выпроставшись из плотных наслоений толков и обсуждений, отвязавшись от шлейфа последовавших за книгой самоубийств и множества критических статей с громами и молниями, – поднимается воплощённый в дивной музыке повзрослевший на столетие, но не поблекший ни на миг новый Вертер, трепетный и нежный лирик.

Вся опера – это по сути непрестанный дуэт Вертера и Лотты, которых время от времени досадно разделяют и прерывают прочие персонажи. Сознательно уступающий первенство голосам оркестр (так и хочется добавить: несущий начала импрессионизма), отсутствие хора (если не считать эпизода с детьми, поющими Рождественский гимн), гибкие, тонкие, просвечивающие, словно пастель, музыкальные тона – всё это соткано в партитуре Массне для того, чтобы оттенить и обособить пленительную и прекрасную душу Вертера.

То, что на бумаге казалось выспренным и пафосным, обрастая плотью музыки, становится откровением. Заурядный параграф из напыщенного Оссиана, который Вертер сто лет назад, задыхаясь, читал Лотте перед своей единственной несдержанной любовной вспышкой, «Зачем же ты будишь меня, о веянье весны?», превратился в несказанно нежное, потрясающее своей отрешённой красотой знаменитое ариозо «Pourquoi me reveiller», которое невозможно слушать без слёз, настолько тонко, музыкально и психологически точно, предельно искренне звучат вместе голос и арфа в сказочном фа-диез миноре, иногда переливающегося в мажор, – словно тональность не в силах держаться в берегах малого интервала; и волшебный ля-диез тенора восходит звездой, задержавшись под ферматой... Это именно то, что невозможно описать словами...

Удивительна, поистине удивительна вся эта история, уместившаяся в сотню страниц эпистолярного романа и прочно перешедшая в сотни оперных театров. «Страдания молодого Вертера», заставившие страдать тысячи читателей по одной причине, критиков, последователей и эпигонов – по другой, и совсем по-особому – музыкальных эмпатов; эти книжные и настоящие страдания Вертера дали начало вектору несчастной любви, уходящего в счастливое бессмертие творческого созидания.

Частная драма, умещающаяся в комнате, взлелеянная и выпестованная драма замкнутого пространства человеческого сердца захватила весь мир.

Вот эти-то силу и напряжение вертеровской любви, чистый беспримесный конденсат любви самоубийцы по призванию, как никто другой прочувствовал молодой и донельзя музыкальный Борис Пастернак, когда завершил цикл 1918 года «Разрыв» выстраданной и потрясающей строфой:

Я не держу. Иди, благотвори.
Ступай к другим. Уже написан Вертер,
А в наши дни и воздух пахнет смертью:
Открыть окно, что жилы отворить.

Зачем искать заключительные строки после этого? Ведь - «Уже написан Вертер...»

«Скрипичный ключ», 2013 год

Аннотация
Ко времени революции относится действие повести «Уже написан Вертер» (1979), озаглавленной строкой Б. Пастернака. Ее герой, чудом спасшийся от расстрела юнкер Дима, воспринимает жуткую явь как сон. В повести описаны фантомы-вещи и фантомы-люди: чернокожанные комиссары с маузерами, здание гаража, в котором происходят расстрелы, Наум Бесстрашный, утверждающий на крови мировую революцию. На крови и предательстве основана и любовь главных героев в дни, когда «и воздух пахнет смертью» (Б. Пастернак).
Валентин Катаев
Уже написан Вертер

Повесть
Убегают рельсы назад, и поезд увозит его в обратном направлении, не туда, куда бы ему хотелось, а туда, где его ждет неизвестность, неустроенность, одиночество, уничтожение, - все дальше, и дальше, и дальше.
Но вот он неизвестно каким образом оказывается на вполне благополучном дачном полустанке, на полузнакомой дощатой платформе.
Кто он? Не представляю. Знаю только, что он живет и действует во сне. Он спит. Он спящий.
Ему радостно, что его уже больше не уносит в неизвестность и что он твердо стоит на дачной платформе.
Теперь все в порядке. Но есть одна небольшая сложность. Дело в том, что ему надо перейти через железнодорожное полотно на противоположную сторону. Это было бы сделать совсем не трудно, если бы противоположную сторону не загораживал только что прибывший поезд, который должен простоять здесь всего две минуты. Так что благоразумнее было бы подождать, пока поезд не уйдет, и уже спокойно, без помех перейти через рельсы на другую сторону.
Но неизвестный спутник хотя и мягко, но настойчиво советует перейти на другую сторону через загораживающий состав, тем более что такого рода переходы делались много раз, особенно во время гражданской войны, когда станции были забиты эшелонами и постоянно приходилось пробираться на другую сторону за кипяточком под вагонами, под бандажами, опасаясь, что каждую минуту состав тронется и он попадет под колеса.
Теперь же это было гораздо безопаснее: подняться по ступеням вагона, открыть дверь, пройти через тамбур, открыть противоположную дверь, спуститься по ступеням и оказаться на другой стороне.
Все было просто, но почему-то не хотелось поступать именно таким образом. Лучше подождать, когда очистится путь, а потом уже спокойно, не торопясь перейти через гудящие рельсы.
Однако спутник продолжал соблазнять легкостью и простотой перехода через тамбур.
Он не знал, кто его спутник, даже не видел его лица. Он только чувствовал, что тот ему кровно близок: может быть, покойный отец, а может быть, собственный сын, а может быть, это он сам, только в каком-то ином воплощении.
Он сошел с платформы на железнодорожное полотно, поднялся по неудобным, слишком высоким ступеням вагона, легко открыл тяжелую дверь и очутился в тамбуре с красным тормозным колесом.
В это время поезд очень легко, почти незаметно медленно тронулся. Но это не беда. Сейчас он откроет другую дверь и на ходу сойдет на противоположную платформу. Но вдруг оказалось, что другой двери вообще нет. Она не существует. Тамбур без другой двери. Это странно, но это так. Объяснений нет. Двери просто не существует. А поезд оказывается курьерским, и он все убыстряет ход.
Стремительно несутся рельсы.
Прыгнуть на ходу обратно? Опасно! Время потеряно. Ничего другого не остается, как ехать в тамбуре курьерского поезда, уносящегося опять куда-то в обратную сторону, еще дальше от дома.
Досадно, но ничего. Просто небольшая потеря времени. На ближайшей станции можно сойти и пересесть во встречный поезд, который вернет его обратно.
Предполагается, что поезда ходят по летнему расписанию, очень часто. Однако до ближайшей станции оказывается неизмеримо далеко, целая вечность, и неизвестно, будет ли вообще встречный поезд.
Неизвестно, что делать. Он совершенно один. Спутник исчез. И быстро темнеет. И курьерский поезд превращается в товарный и с прежней скоростью несет его на открытой площадке в каменноугольную тьму осенней железнодорожной ночи с холодным, пыльным ветром, продувающим тело насквозь.
Невозможно понять, куда его несет и что вокруг. Какая местность? Донбасс, что ли?
Но теперь он уже идет пешком, окончательно потеряв всякое представление о времени и месте.
Пространство сновидения, в котором он находится, имело структуру спирали, так что, отдаляясь, он приближался, а приближаясь, отдалялся от цели.
Улитка пространства.
По спирали он проходил мимо как будто знакомого недостроенного православного собора, заброшенного и забытого среди пустыря, поросшего бурьяном.
Кирпичи почернели. Стены несколько расселись. Из трещин торчали сухие злаки. Из основания неосуществленного купола византийского стиля росло деревцо дикой вишни. Тягостное впечатление от незавершенности строения усиливалось тем, что почти черные кирпичики казались мучительно знакомыми. Кажется, из них было сложено когда-то другое строение, не такое громадное, а гораздо меньше: возможно, тот самый гараж, у полуоткрытых ворот которого стоял человек, убивший императорского посла для того, чтобы сорвать Брестский мир и разжечь пожар новой войны и мировой Революции.
Его кличка была Наум Бесстрашный.
Лампочка слабого накала, повешенная на столбе с перекладиной возле гаража, освещала его сверху. Он стоял в позе властителя, отставив ногу и заложив руку за борт кожаной куртки. На его курчавой голове был буденновский шлем с суконной звездой.
Именно в такой позе он недавно стоял у ворот Урги, где только что произошла революция, и наблюдал, как два стриженых цирика с лицами, похожими на глиняные миски, вооруженные ножницами для стрижки овец, отрезали косы всем входившим в город. Косы являлись признаком низвергнутого феодализма. Довольно высокий стог этих черных, змеино-блестящих, туго заплетенных кос виднелся у ворот, и рядом с ним Наум Бесстрашный казался в облаках пыли призраком. Улыбаясь щербатым ртом, он не то чтобы просто говорил, а как бы даже вещал, обращаясь к потомкам с шепелявым восклицанием:
- Отрезанные косы - это урожай реформы.
Ему очень нравилось выдуманное им высокопарное выражение «урожай реформы», как бы произнесенное с трибуны конвента или написанное самим Маратом в «Друге народа». Время от времени он повторял его вслух, каждый раз меняя интонации и не без труда проталкивая слова сквозь толстые губы порочного переростка, до сих пор еще не сумевшего преодолеть шепелявость.
Полон рот каши.
Он предвкушал, как, вернувшись из Монголии в Москву, он произнесет эти слова в «Стойле Пегаса» перед испуганными имажинистами.
А может быть, ему удастся произнести их перед самим Львом Давыдовичем, которому они непременно понравятся, так как были вполне в его духе.
Теперь он, нетерпеливо помахивая маузером, ожидал, когда все четверо - бывший предгубчека Макс Маркин, бывший начальник оперативного отдела по кличке Ангел Смерти, женщина-сексот Инга, скрывшая, что она жена бежавшего юнкера, и правый эсер, савинковец, бывший комиссар временного правительства, некий Серафим Лось, - наконец разденутся и сбросят свои одежды на цветник сизых петуний и ночной красавицы.
Среди черноты ночи лампочка так немощно светилась, что фосфорически белели одни лишь голые тела раздевшихся. Все же остальные, не раздевшиеся, почти не виделись.
Четверо голых один за другим входили в гараж, и, когда входила женщина, можно было заметить, что у нее широкий таз и коротковатые ноги, а в облике четвертого, в его силуэте, действительно что-то сохатое.
Они были необъяснимо покорны, как все входившие в гараж.
…Но эта картина внезапно исчезла в непроглядном пространстве сновидений, а спящий уже находился среди недостроенных зданий мертвого города, где, однако же, как ни в чем не бывало проехал хорошо освещенный внутри электрический трамвай с вполне благополучными, несколько старомодными, дореволюционными пассажирами, выходцами из другого мира.
Некоторые из них читали газеты и были в панамах и пенсне.
К несчастью, маршрут трамвая не годился, так как вел в обратную сторону, в сторону желтых маков на хилых декадентских ножках, - туда, где в тучах пыли угадывались многоярусные черепичные крыши с приподнятыми углами буддийских храмов, угнетающе пустынные, непомерно обширные, раскаленные солнцем монастырские дворы и крытые черепицей ворота, охраняемые четырьмя идолами, по два с каждой стороны, их ужасные, раскосые, размалеванные лица - известково-белое, желтое, красное и черное, - отпугивающие злых духов, хотя сами тоже были злыми духами.
Злые духи рая отпугивали злых духов ада.
Однако если был трамвай, значит, где-то имелась и стоянка такси. Действительно, виднелась длинная вереница свободных такси со светлячками, подававших надежду выпутаться из безвыходного положения.
Он приблизился к стоянке и вдруг обнаружил, что забыл, куда надо ехать. Адрес исчез из памяти, так же как исчезла вторая дверь в тамбуре, благодаря чему его унесло неведомо куда.
Ах, как было бы хорошо сесть в свободное такси, произнести магические слова адреса и погрузиться в сладостное ожидание.
Пришлось опять одиноко передвигаться во враждебном пространстве сновидения, уносившем все дальше и дальше от цели.
Удаление в то же время являлось и приближением, как бы моделируя перпетуум-мобиле кровообращения.
Вероятно, в это время сердечный мускул сокращался с перебоями, даже на миг останавливался, и тогда внезапно кабина испорченного лифта падала в шахту, сложенную все из того же кирпича.
Он находился в лифте и вместе с ним падал в пропасть, хотя в то же время как бы со стороны видел падающий ящик испорченного лифта в пропасти лестничной клетки между третьим и четвертым этажами этого ужасного здания.
Все вокруг было испорчено, еле держалось, каждый миг грозило обрушиться: падение с обморочной высоты погашенного маяка, некогда нового, прекрасного на фоне летнего моря с итальянскими облаками над горизонтом, а теперь одряхлевшего, с облупившейся штукатуркой и обнаженными кирпичами все того же венозного цвета.
Разрушающуюся дачу тянул вниз оползень, половина ее уже съезжала на берег вместе с частью обрыва, спящий хватался за корни бурьяна и повисал на их хрупких нитях, рискуя каждый миг сорваться и полететь в прекрасную пропасть.
Обнаженная роща нервной системы. Двухцветный вензель кровообращения. Перепады кровяного давления.
Из глубины памяти непроизвольно извлекались давно уже умершие люди. Они действовали как живые, что придавало сновидению недостоверность.
Иные из этих ненадолго оживших казались совсем не теми, за кого их можно было принять, а были оборотнями. Например, Лариса Германовна. Оставаясь матерью Димы, она одновременно оказывалась и другой женщиной - тоже уже покойной, - гораздо более молодой, порочно привлекательной, коварной, от которой произошли все несчастья.
Впрочем, она не ушла от возмездия.
Покойная Лариса Германовна бежала как живая мимо водопроводной станции, сложенной все из тех же проклятых кирпичей.
Она была в старом летнем костюме, пропотевшем под мышками, и в высоких ботинках из потертой замши, на пуговицах. Она казалась излишне торопливой, что не соответствовало ее обычной дамской походке, полной собственного достоинства.
Когда-то он видел ее за праздничным столом, накрытым крахмальной скатертью, как бы отлитой из гипса. Лариса Германовна сидела на хозяйском месте и черпала из прямоугольной фарфоровой супницы серебряной разливательной ложкой суп-крем д"асперж, который распределяла по кузнецовским тарелкам, а горничная разносила их по гостям. К супу-крему д"асперж подавались крошечные слоеные пирожки с мясом, такие вкусные, что невозможно было удержаться, чтобы не взять еще один или даже два, а потом украдкой вытереть промаслившиеся пальцы о гимназические брюки, что никогда не укрывалось от ее якобы рассеянного взгляда сквозь стекла золотого пенсне, причем породистый нос ее слегка морщился, хотя она и делала вид, что ничего не заметила.
Весной и в начале лета она страдала от сенной лихорадки.
Воскресный обед на открытой террасе, в виду моря, отражавшего колонну маяка и расчленявшего его на горизонтальные полоски. Общество приятелей ее мужа, известного адвоката, - архитекторы, писатели, депутаты Государственной думы, яхтсмены, музыканты. Длинные винные пробки с выжженными французскими надписями. Запах гаванских сигар, теснота, место за столом как раз против ножки стола, о которую стукались колени.
Конечно, Дима был центром внимания.
- Мой мальчик прирожденный живописец! - восклицал за обедом Димин папа своим адвокатским альтом - сладким и убедительным. - Не правда ли, у него что-то от Врубеля, от его сирени?
Белый жилет. Обручальное кольцо. Золотые запонки.
Сновидение несло вместе со всеми гостями вверх по лестнице в ту заветную комнату, пронизанную послеобеденным солнцем, которая называлась «его студия». Большой мольберт с трехаршинным картоном: «Пир в садах Гамилькара». На стуле большой плоский ящик с пастельными карандашами, уложенными в шелковистую вату, как недоношенные младенцы.
Гости смотрели на картину в кулак. Лариса Германовна тоже смотрела на картину в кулак. Все восхищались Димой. Но, кажется, Лариса Германовна чувствовала неловкость. Все-таки это была детская работа мальчика-реалистика, прочитавшего «Саламбо».
Она представлялась императрицей Екатериной Второй. Даже в ее сенной лихорадке, заставлявшей пухнуть и розоветь нос и слезиться глаза, было нечто августейшее.
Но с какой скоротечностью все это разрушилось!
Теперь ее движения на фоне кирпичной стены водопроводной станции были беспомощно порывисты. Кошелка с тускло блестевшими помидорами нищенски болталась в руке.
Она смотрела не узнавая. А потом вдруг узнала. Ее лицо исказилось.
- Вообрази! - сказала она, рыдая.
Нетрудно было вообразить, как она сначала побежала в тюрьму, где у нее не приняли передачу, сказав «не числится». Значит, он еще «там».
Она хрустнула пальцами без колец и побежала прочь, торопясь предпринять неизвестно что для спасения сына.
Нас несло по раскаленным улицам, но ее невозможно было догнать, и она все время уменьшалась и уменьшалась в перспективах неузнаваемо переменившегося города, как бы составленного из домов, еще не разрушенных землетрясением, но уже лишенных привычных вывесок.
Она превратилась в пятнышко, еле различимое в безвоздушном пространстве, а кровообращение сна уносило спящего в обратную сторону, неумолимо удаляя от неясной цели и в то же время чем дальше, тем ближе к полуциркульному залу бывшего иллюзиона Островского, а ныне общественной столовой, где за квадратными столиками, покрытыми вместо скатертей газетным срывом, обедали по карточкам так называемые совслужащие и работники Изогита, среди которых можно было узнать - хоть и не без труда - Диму, непохожего на себя, так как он был коротко острижен под машинку и вместо гимнастерки на нем была надета сшитая из палатки толстовка - универсальная одежда того времени.
Или, если хотите, той легендарной эпохи, даже эры.
Нежная шея скорее девушки, чем молодого мужчины, бывшего юнкера-артиллериста.
…Когда они, Дима и его сотрапезница, заканчивали обед, состоящий из плитки спрессованной ячной каши с каплей зеленого машинного масла, к ним сзади подошли двое. Один в сатиновой рубахе с расстегнутым воротом, в круглой кубанке, другой в галифе, кожаной куртке, чернокурчавый, как овца.
У одного наган. У другого маузер. Они даже не спросили его имени, а только с неистребимым ростовским акцентом велели не оборачиваться, выйти без шума на улицу и идти вниз по Греческой, но не по тротуару, а посередине мостовой.
Его деревянные сандалии щелкали по гранитной брусчатке. Редкие прохожие испытывали, глядя на него, не сочувствие, а скорее ужас.
Одна старушка с мучительно знакомым лицом доброй няньки выглянула из-за угла и перекрестилась.
Ах, да. Это была Димина нянька, умершая еще до революции. Она провожала его печальным взглядом.
Но почему же взяли его, а не взяли ту, с которой он обедал?
Она бросала в рот последние крошки пайкового хлеба, собранные со стола в горсть. На ее верхней губе виднелся небольшой белый шрам, который не портил ее грубоватого, но красивого лица.
В столовой было полно обедающих, художников и поэтов Изогита, товарищей Димы по работе, однако ни один из них как бы ничего не заметил.
Дима просто исчез.
Теперь сновидение несло вниз по Греческой вслед за Димой по заржавленным рельсам давно уже бездействующего электрического трамвая. Рельсы, вделанные в брусчатку и засыпанные сухими опавшими цветами белой акации, как бы уводили его вниз, в тот невообразимый мир, который прятался где-то по правую руку от массивных Сабанских казарм.
Там возле проходной будки стоял часовой-китаец в черных обмотках на худых ногах.
Чем быстрее спускались вниз по улице, тем быстрее деформировалось сознание Димы. Еще совсем недавно это было сознание свободного и свободно мыслящего человека, сына, возлюбленного, гражданина, художника…
…Даже - мужа.
Ну да. Он был уже мужем, потому что накануне женился на этой женщине, что оказалось до странности несложно: они зашли в бывший табачный магазин Асвадурова, где еще не выветрился запах турецких и сухумских табаков, и вышли оттуда мужем и женой.
Районное отделение записи актов гражданского состояния.
Документов не требовалось, да их и не было, кроме служебных мандатов. Они только поставили свои подписи. Она несколько замялась и, прикусив губу, аккуратным мещанским почерком вывела свое имя и новую фамилию. Имя ее оказалось Надежда, Надя. Но она тут же пожелала воспользоваться случаем и переменила его сначала на Гильотину, но раздумала и остановилась на имени Инга. Теперь она была Инга, что казалось романтичным и в духе времени.
Для него все это было так ново, и так прекрасно, и так пугающе-рискованно! Ведь он толком не знал, откуда она взялась и кто она такая.
Ставши мужем и женой, они даже не поцеловались. Это было не в духе эпохи. Они вышли на пламенную Дерибасовскую, где в те ушедшие навсегда годы стоял единственный громадный пирамидальный тополь, может быть, еще времен Пушкина, сверху донизу облитый тугоплавким стеклом полудня. Столетний тополь как бы возглавил улицу.
Дима шел вниз по Греческой запинающейся походкой, как будто торопясь к своему концу. Те двое шли сзади. Он обонял запах их жарких немытых тел, запах наплечных ремней, оружейного масла, которым был смазан маузер.
Запах швейной машинки.
Жизнь разделилась на до и после. До - его мысль была свободна, она беспрепятственно плавала во времени и пространстве. Теперь она была прикована к одной точке. Он видел вокруг себя мир, но не замечал его красок. Еще совсем недавно его мысль то улетала в прошлое, то возвращалась в настоящее. Теперь она стала неподвижной: он замечал лишь то, что приближало его к развязке.
В давно не мытой витрине бывшего мехового магазина все еще виднелось траченное молью чучело уссурийского тигра с обломанными усами, и оно приближало его к развязке, так же как и выгоревший на солнце флаг над мраморным входом в бывшую банкирскую контору, где теперь разместился горсовет.
Красногубый, обагренные кровью руки, скрюченные пальцы.
Это видение изнуряло сознание Димы в бесконечную ночь сыпного тифа, и неустранимый свет висящей над ним электрической лампочки обливал палату магическим заревом ледяного полярного сияния. А в дверях палаты стояла его мама, Лариса Германовна, с муфтой в руках, и на ее лице Митя читал отчаяние.
(Но все-таки почему вместе с ним не взяли Ингу?)
Теперь он приближался к развязке, и это уже не был сыпнотифозный бред, а скучная действительность, не оставлявшая надежды на чудо.
Но, может быть, они не знают об его участии, а только предполагают. Нет материала. Нет доказательств. В таком случае еще есть надежда. Надо быть начеку. Язык за зубами. Ухо востро! Ни одного лишнего слова.
Все-таки откуда они могли узнать? Все было так надежно скрыто. Да, собственно, в чем его вина? Ну, положим, он действительно передал письмо! Но ведь он мог не знать его содержания. Одно-единственное письмо. В собраниях на маяке он не участвовал. Только присутствовал, но не участвовал. И то один лишь раз. Случайно. Так что можно считать - совсем не участвовал. Во всяком случае, откуда они могли узнать? Вообще он не сочувствовал этой затее, которую могут теперь посчитать заговором.
Может быть, сначала сочувствовал, хотя и не принимал участия. Но скоро разочаровался.
В конце концов, он уже стоял на платформе советской власти. Довольно переворотов. Их было по крайней мере семь: деникинцы, петлюровцы, интервенты, гетмановцы, зеленые, красные, белые. Пора остановиться на чем-нибудь одном. Он остановился. Пусть будет Советская Россия.
Он честно работал в Изогите, хотя художником оказался не очень хорошим, дилетантом. Много ненужных подробностей. Передвижничество. Другие художники Изогита по сравнению с ним были настоящими мастерами - острыми и современными. Их революционные матросы, написанные в духе Матисса на огромных фанерных щитах, установленных на бульваре Фельдмана, были почти условны. Черные брюки клеш. Шафранно-желтые лица в профиль. Георгиевские ленты бескозырок, вьющиеся на ветру. Ультрамариновое море с серыми утюгами броненосцев: на мачтах красные флаги. Это вписывалось в пейзаж приморского бульвара с платанами против бывшего дворца генерал-губернатора и бывшей гостиницы «Лондонская».
Левой! Левой! Левой!
На чугунной печурке грелись банки с клеевыми красками. Толстые малярные кисти. Кусок картона. На нем - грубо намалеванная фигура барона Врангеля в папахе, в белой черкеске с черными газырями, летящего в небе над Крымскими горами, а внизу стишок:
«По небу полуночи Врангель летел и песню предсмертную пел. Товарищ! Барона бери на прицел, чтоб ахнуть барон не успел».
Врангель еще держался в Крыму и в любую минуту мог высадить десант.
С запада наступали белополяки, разбившие под Варшавой Троцкого, который нес на штыках мировую революцию, хотя Ленин и предлагал мирное сосуществование. Пилсудский уже перерезал дорогу на Киев, и его войско стояло где-то под Уманью, под Белой Церковью, под Кодымой, под Бирзулой. Ходили слухи, что уже заняты Вапнярка и Раздельная.
Может быть, он сделал глупость, что стал работать в Изогите и нарисовал Врангеля?
Впрочем, он не верил в возможность нового переворота. Как это ни странно, его манила романтика революции.
…Конвент… Пале-Рояль… Зеленая ветка Демулена… Са ира!
Он уже успел прочесть «Боги жаждут», и в него как бы вселилась душа Эвариста Гамелена, члена секции Нового Моста. Как волшебно это звучало, хотя его самого уже вели по другому мосту, по Строгановскому, за пиками которого в полуденной жаркой мгле виднелся безлюдный порт со всеми его голыми причалами и остатками сожженной эстакады.
…и внезапно захватившая его страсть к девушке из народа, в которой он видел Теруань де Мерикур, ведущую за собой толпу санкюлотов.
Красный фригийский колпак и классический профиль.
Что-то от Огюста Барбье, стихи которого «Собачий пир» в переводе Курочкина любил декламировать перед гостями его отец, едва сдерживая слезы восторга.
Эти стихи повторялись в Диминой памяти в такт кастаньетам его деревянных сандалий:
«Свобода - женщина с упругой мощной грудью, с загаром на щеках, с зажженным фитилем, приложенным к орудью, в дымящейся руке; свобода - женщина с широким твердым шагом, со взором огневым, под дымом боевым, и голос у нее - не женственный сопрано; ни жерл чугунных ряд, ни медь колоколов, ни шкура барабана его не заглушат»…
…Свобода - женщина, но в сладострастье щедром избранникам верна, могучих лишь одних к своим приемлет недрам могучая жена…
…«Когда-то ярая, как бешеная дева, явилась вдруг она, готовая дать плод от девственного чрева, грядущая жена».
Она была его женой, но почему все-таки ее не взяли вместе с ним?
Он уже почти бежал. С поразительной ясностью он понял, что погиб и уже ничто его не спасет. Может быть, бежать? Но каким образом? Бежал же на днях один поручик, которого вели по городу из Особого отдела в губчека. Поручик бросил в глаза конвойным горсть табачных крошек и, добежав до парапета, спрыгнул вниз с моста и скрылся в лабиринте портовых переулков.
Он быстро шел к развязке и завидовал поручику. Но сам на такой поступок был не способен. Да и табака в кармане не нашлось ни крошки. Ах, если бы хоть щепотка… или соли!.. Он бы… Но нет, он бы все равно ничего не сделал. Он был трус. Они все равно пальнули бы сзади в его лопатки, эти двое.
Они тотчас прочитали его мысли.
- Господин юнкер, иди аккуратней. Не торопись. Успеешь.
Его ужаснуло слово «успеешь».
Дверь на блоке, завизжав, открылась, точно была не входом в ад, а дверью сарая. Мимо желтой статуэтки китайца все трое вошли в комендатуру, скучную, как провинциальное почтовое отделение, с той лишь разницей, что вместо царского портрета к стене был придавлен кнопками литографический портрет Троцкого с винтиками глаз за стеклами пенсне без оправы.
Мир сузился еще более.
Проходя по запущенному цветнику, он увидел тот самый гараж, о котором в городе говорили с ужасом. Ничего особенного, темные кирпичи. Запертые ворота. Смутный запах бензина.
Кровообращение сна уносило его все дальше и дальше в безлюдную область пересеченной местности, покрытой слоем каменноугольной пыли, где среди труднопроходимых отвалов шлака моталась белая бабочка сердцебиения, ища выхода из пещеры сна…
Белая бабочка была также и веером в руке матери, молодой и прекрасной, как та красавица гимназистка по фамилии Венгржановская, с которой он некогда танцевал хиавату на скользком паркете, усыпанном разноцветными кружочками конфетти.
Волосы распущены. Лариса Германовна с отчаянием рвется в какую-то закрытую дверь на блоке, стучит кулаками и не может достучаться.
Известно, что туда есть еще какой-то другой ход, открытый, не запертый. Но для того чтобы им воспользоваться, надо сначала подняться на лифте.
…Мы поднимаемся вместе с ней на испорченном лифте, каждый миг готовом развалиться или сорваться со стального троса. Пол лифта под ногами шатается, доски расходятся, зияют щели, и мы падаем вместе с испорченной кабиной в неизмеримую глубину шахты, и, кажется, никакая сила в мире не может нас спасти. Однако я спокоен, так как знаю, что все окончится благополучно и лифт своевременно остановится.
…Просто был выбран неверный способ проникнуть туда, куда рвалась, обливаясь слезами, Лариса Германовна, старея на глазах.
Они опускаются в подвал семиэтажного дома. Необходимо пройти несколько миль в плохо освещенном подземном коридоре, пригибая голову под низко проложенными трубами отопительной системы.
Трудно. Очень трудно. Задыхаются.
Но зато подземный коридор выводит куда надо.
А куда надо?
Надо на волю.
Наконец впереди открытая дверь и дневной свет свободы. Они выходят наружу, но оказываются в безвыходном пространстве внутреннего дворика, на первый взгляд без выхода. Впрочем, выход есть: незаметные ворота, ведущие на улицу. Ворота, к счастью, открыты. Их забыли запереть.
Сквозь короткий туннель открытых ворот они выходят на безлюдный проспект, пролегающий в безрадостной пустынной пересеченной местности, конца и края которой не видно, а ворота, откуда они только что вышли, и семиэтажный дом, и дворик, и подземный коридор - все уже исчезло, и они на миг задерживаются среди непонятного пространства с обломками кирпичных стен, с насыпями, осыпями, оползнями, и уже хорошо знакомая магнитная сила продолжающегося сновидения несет их куда-то в обратную сторону.
Удаляясь, они приближаются.
И вот уже перед Ларисой Германовной опять дверь на блоке и перед ней желтый китаец в черных обмотках, с трехлинейной винтовкой у ноги. Она умоляет впустить ее в комендатуру, но китаец стоит неподвижно, как раскрашенная статуэтка: фаянсовое лицо, черные брови, узкие змеиные глаза, рот без улыбки. Она унижается. Она плачет. Он неподвижен. Она маленькая, еще более постаревшая, стоит перед запертой дверью, уже превратившейся в глухую кирпичную стену, за которой угадывается залитый солнцем запущенный палисадник, сухая клумба петуний, заросших бурьяном, бассейн без воды, с пирамидкой ноздреватых камней и заржавленной трубкой.
…Некогда это был фонтан, окруженный радугой водяной пыли.
Плохо прижившиеся липки, почти не дающие тени.
Эту мирную картину запустения видел сын, и она на миг успокоила его, но дорожка, покрытая успевшим запылиться морским гравием, по дачному скрипевшим под ногами, оказалась слишком короткой. Она подарила ему совсем небольшой кусочек жизни, земного бытия с травой и солнцем. Может быть, это было прощание с миром, с воробьями, которые прыгали возле полуподвальных окон, на три четверти забитых косыми деревянными щитами, откуда невидимые люди бросали им кусочки черного хлеба.
Завизжала еще одна дверь на блоке.
Он стал подниматься по лестнице черного хода, по такой обыкновенной и совсем не страшной дореволюционной лестнице черного хода с чугунными узорчатыми ступенями, крашеными перилами и запахом кошек.
Он успокоился.
Ну, лестница как лестница. Как обычно, на площадки этажей выходили кухонные двери.
Комиссар, которому его передали в комендатуре, деликатно, почти нечувствительно подталкивал его в спину стволом нагана. Они поднимались все выше и выше мимо мертвого лифта, повисшего между этажами на заржавленном тросе.
Лифт из одного из моих постоянных сновидений - спящий и я временами сливались воедино.
Этажи. Четвертый. Пятый. Площадки без мусора, протертые для дезинфекции керосином.
«Сладко пахнет белый керосин». Но какая неестественная тишина. Лишь отдаленный стук пишущих машинок, щебетанье крови.
Зелень садика неумолимо уходила вниз, и уже в окнах показалась черепичная крыша противоположного дома с кошкой возле трубы, выше которой была уже пустота равнодушного неба.
Еще один этаж. Теперь вокруг было одно чистое небо. По такому небу могли бы летать ангелы.
Послышались шаги. На площадку шестого этажа вышла девушка в гимназическом платье, но без передника, красавица. Породистый подбородок дерзко вздернут и побелел от молчаливого презрения. Шея оголена. Обычный кружевной воротничок и кружевные оборочки на рукавах отсутствуют. От этого шея и руки кажутся удлиненными. Туфельки, кое-где потертые до белизны.
Сзади комиссар с наганом, копия его комиссара. В обоих нечто чернокожаное.
Поравнявшись, комиссары обменялись взглядами, как встречные корабли обмениваются в море приспусканием флагов, посторонились, пропуская друг друга. Один вел свою с допроса вниз, другой своего на допрос вверх.
Ее щеки горели. Точеный носик посветлел, как слоновая кость. Знаменитая Венгржановская. Самая красивая гимназистка в городе. Именно с ней когда-то он танцевал хиавату. Он ее узнал. Она его не узнала. Полька. Аристократка, тогда от нее пахло резедой. Ее имя повторялось в городе.
Теперь оно тоже повторялось, но уже в другом роде. Она была участницей польско-английского заговора. Они решили поднять восстание, захватить город и, перебив комиссаров и коммунистов, передать его великой Польше «от моря до моря», войску маршала Пилсудского. Старая мечта польской шляхты завладеть этим городом на Черном море.
Теперь их всех, конечно, уничтожат. Может быть, даже сегодня ночью вместе с ним. Наберется человек двадцать, и хватит для одного списка. Заговор англо-польский и заговор врангелевский на маяке. Работы на час.
Говорят, что при этом не отделяют мужчин от женщин. По списку. Но перед этим они все должны раздеться донага. Как родился, так и уйдет.
Неужели Венгржановская тоже разденется на глазах у всех?
…Сначала с усилием снимет через голову тесное гимназическое платье с узкими рукавами, потом рубашку, кружевные панталоны, чулки на еще детских резиновых подвязках. Маленькие груди. Немытое тело. Каштановый пушок. Гусиная кожа…
Спускаясь по лестнице, она посмотрела на него. Может быть, узнала и удивилась. Высокомерно и вместе с тем подбадривающе усмехнулась краем искусанного рта. Родинка на шее под маленьким ухом.
- Не задерживайтесь. Проходите.
Стоптанные каблучки застучали вниз по ступеням.
Ему велели подняться еще на один марш. Площадка седьмого этажа. Седьмое небо. На один миг он как бы повис в пустоте неба над Маразлиевской улицей, над Александровским парком с каменными арками старинной турецкой крепости. Морской простор.
Как прекрасен, свободен и необъятен был мир, который у него отнимут.
Комиссар передал его следователю, сказав:
- Последний из маяков.
- Садитесь, - сказал со вздохом следователь, измученный предыдущим допросом.
Отлегло от сердца. Значит, не здесь и не сейчас. Еще может быть долгое следствие, допросы, очные ставки…
Но все-таки как же это получилось? Неужели я тогда не разорвал записку, а только хотел разорвать и сжечь? Сейчас все выяснится. Ведь, собственно, я ничего не совершил. Только маяк.
Стул стоял против окна. Нарочно так поставили. Он сел. На его лицо упал желатиновый закат света. Церковный свет.
Следователь оставался в тени. Молодое неразборчивое лицо. Уже не мальчик, но еще и не вполне молодой человек. Юноша, носатый. Лошадиные глаза. На громадном письменном столе возле локтя кольт, источающий запах смазки. Шикарный кабинет с кожаной мебелью. Может быть, здесь недавно жил какой-нибудь адвокат, коллега отца.
- Не будем отнимать друг у друга время. Его у вас еще меньше, чем у меня. Вы меня, конечно, не знаете и знать не хотите. А я вас, представьте, помню. Однажды я был у вас на даче. Нет, нет, отнюдь не в гостях. Красил террасу. Приходилось подрабатывать. Балуетесь живописью? Я сам живописец. Учился в художественном. Главным образом работал по пейзажу. Ну, как Исаак Левитан и так далее. Не закончил. Средств не хватило. Выперли. А вы покушаетесь на исторические полотна? «Пир в садах Гамилькара». Ого-го! Рабы, распятые на крестах, красный огонь и черный дым костров. Неверная перспектива и все это почему-то пастелью. Конечно! Пастелью легче: ни цвета, ни формы. Детский рисунок. Ну еще бы! Богатый папаша. Ему ничего не стоит купить своему гениальному вундеркинду ящик пастельных карандашей. Десять рублей - пустяки. Мамочкин сынок будет создавать репинские полотна! Я знаю, перед самой войной папочка возил вас в Санкт-Петербург, пытался по протекции впихнуть вас в Академию художеств. Но вы с треском провалились, только напрасно опозорились. А теперь папаша драпанул вместе с добровольческой армией в Константинополь, захватив с собой красотку из «Альказара», мамочка осталась на бобах и распродает барахло, а вундеркинд подался в контрреволюцию.
Следователь склонил темное лицо и порылся в ящике стола.
Его слова были грубы, справедливы и ужасны, но еще страшнее было полотнище кумача с лозунгом «Смерть контрреволюции!». Это знамя он уже видел на Первомайской демонстрации. Его несли во главе колонны сотрудников губчека.
На стене под знаменем висел знакомый портрет: пенсне без оправы, винтики ненавидящих глаз, обещающих смерть, и только смерть.
- Займемся, - сказал следователь. - Имейте в виду - все ваши уже сидят у нас в подвале. Вы последний. Так, может быть, обойдемся без лишней болтовни?
Закатив зрачки и упершись в его лицо белками конских глаз, упершись руками в край лакированного стола с таким напряжением, что даже привстал, следователь сказал:
- Так как же?
- Хорошо, - произнес Дима, с трудом преодолевая тошноту страха.
Первое слово, произнесенное им после того, как те двое подошли к нему сзади в неестественно просторном полуциркульном помещении столовой, где некогда, в легендарном минувшем, показывали знаменитую панораму «Голгофа», смотреть которую водили маленького Диму.
…Перед мальчиком полукругом раскинулась как настоящая черствая иудейская земля: рыжие холмы на рыжем горизонте - неподвижный, бездыханный мир, написанный на полотне, населенный неподвижными, но тем не менее как бы живыми трехмерными фигурами евангельских и библейских персонажей в розовых и кубовых хитонах, на ослах и верблюдах и пешком, и надо всем этим царила гора Голгофа с тремя крестами, высоко воздвигнутыми на фоне грозового неба с неподвижными зигзагами молний. Распятый богочеловек и два разбойника, распятые вместе с ним - один одесную, а другой ошуюю, - как бы висели с раскинутыми руками над небольшой живописной группой римских воинов в медных шлемах, украшенных красными щетками.
Из пронзенного бока Христа неподвижно бежал ручеек крови. Голова в терновом венке склонилась на костлявое плечо. Римский воин в панцире протягивал на камышовой трости к запекшимся устам Спасителя губку, смоченную желчью и уксусом.
Живот распятого был втянут под выступавшими ребрами грудной клетки, и чресла стыдливо прикрыты повязкой. Надвигающаяся пылевая буря деформировала неподвижно раздувающиеся одежды евангельских персонажей, и мальчику уже трудно было дышать полотняным воздухом панорамы.
Может быть, именно тогда зародилась мечта нарисовать цветными карандашами нечто подобное - величественное, бессмертное.
…Красные щетки медных шлемов римских воинов. Распятые на крестах…
«Пир в садах Гамилькара».
- Тогда подпишите, и не будем терять времени.
Он взял деревянную ручку с обкусанным концом, обмакнул перо в чернильницу и торопливо, как будто бы стараясь поскорее отделаться от жизни, подписался. И сразу почувствовал минутное облегчение, а потом, двигаясь в обратном направлении, очутился в полуподвале с беленными известью стенами, еще довольно ярко освещенном сквозь щели дощатых щитов светом уходящего дня.
Полно знакомых и незнакомых, а над ними семиэтажная громада дома, казавшегося днем мертвым, а теперь постепенно оживавшим. В нем как бы зашевелились какие-то неизвестно откуда появившиеся люди. Может быть, на каком-то этаже начала заседать тройка. Не исключено, что оглашались списки. Пишущие машинки стучали наперебой.
Товарный вагон полуподвала, где при жалком свете электрической лампочки слабого накала сидели, лежали и стояли фигуры знакомых и незнакомых, уносил его все дальше и дальше от дома, от дачи, от жизни в непознаваемую область с остатками кирпичной кладки, поросшей бурьяном. Тень бронепоезда с погашенными огнями как бы с тяжелыми вздохами медленно двигалась мимо разрушенной водокачки. Угольки сыпались из поддувала, скупо освещая дегтярно-черные шпалы, пахнущие креозотом.
Каким-то образом становится ясно, что бронепоезд, прорываясь сквозь фронты, везет на юг особоуполномоченного по чистке органов от проникших туда врагов. Карающий меч революции в руках Наума Бесстрашного. Бронепоезд приближается. Рельсы несут его все ближе и ближе к городу.
Таинственная деятельность уже явственно ощущается во всех семи этажах. С наступлением ночи она усиливается. Тяжелое предчувствие охватывает товарный вагон полуподвала - всех знакомых и незнакомых.
В коридор ворвался топот многих ног. Одна за другой отпираются двери камер. Приближается голос, произносящий фамилии - знакомые и незнакомые - по списку.
- Прокудин. Фон Дидерихс. Сикорский. Николаев. Ралли. Венгржановская. Омельченко.
Пронесет или не пронесет? Не пронесло. Щелкнул замок. В щели полуоткрывшейся двери тускло блеснула кожаная куртка. Наплечные ремни. Кубанка. Ручной электрический фонарик. Зайчик света побежал по листу бумаги с треугольной печатью.
- Из камеры с вещами. Карабазов. Вайнштейн. Нечипоренко. Вигланд. Венгржановский.
Неужели их тоже? Он замер. Вот сейчас, сию минуту произнесут его фамилию, и тогда все кончится безвозвратно и навсегда.
Но нет. На этот раз его не вызвали. Других из маяка тоже не вызвали. Значит, их очередь еще не наступила. А вдруг случится чудо и очередь их никогда не наступит?
Те же, чья очередь уже наступила, вели себя по-разному.
Полковник Вигланд в английской шинели, имевшей на нем вид халата, сидевший в углу и безостановочно строчивший по-английски свой дневник, преждевременно седой, дурно подстриженный, быстро дострочил начатую фразу и спрятал заветную тетрадку глубоко под шинель. Вероятно, он надеялся, что в конце концов его записки каким-то образом попадут в руки потомков, как важный исторический документ, и его имя произнесут рядом с именем знаменитого Лоуренса-аравийского - гордостью британской разведки, или, быть может, даже рядом с именем Уинстона Черчилля.

Правообладателям! Представленный фрагмент книги размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает Ваши или чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Самый Свежачок! Книжные поступления за сегодня

  • Жестокая игра (книга 5) Древние боги (том 1)
    Коршунов Павел

    Нория на краю войны коей еще не видел это мир. Родон, кровавый бог вампиров, в своем безумии желает уничтожить всех смертных и бессмертных. И даже его временный союзник Вегор, покровитель темных эльфов, опасается столь могущественного небожителя - второго по силе после Аури, что вот-вот должен был проснуться от тысячелетнего сна.

    Но что произойдет, если я воскрешу возлюбленную Родона? Сумеет ли она повлиять на своего избранника, вернув тому разум, или кровавого бога теперь уже не остановит никто и ничто?!

  • GoodGame
    Текшин Антон
    Фантастика , Боевая фантастика

    Их с самого начала не принимали всерьёз.

    Размороженные должны были стать расходным материалом, но по дикой прихоти судьбы смогли пережить собственных хозяев. Одни принялись покорять неприветливый мир будущего, исчезая один за другим. Другие решили затаиться, не подозревая, что этим лишь отсрочивают неизбежный конец. Само существование поддельных личностей несёт угрозу всей Системе.

    И лишь один из всей группы продолжил начатое дело, наплевав на собственную безопасность и здравый смысл. Клим Денисов привык идти до самого конца, пусть даже он окажется его собственным.

    Теперь он не одинок. Новые союзники тоже хотят докопаться до истины и прекратить загадочные смерти игроков, чего бы это ни стоило. Но не окажется ли цена слишком большой? Ведь таинственный охотник ещё не готов считать себя дичью…

    Это будет хорошая охота!

  • Пелагея
    Ромашин Аристарх
    Старинное , Старинная литература

    Марсель Волконский, преуспевающий современный писатель, решает приобрести хижину вблизи леса и писать там свои романы.

    Но горе-дело, у него вдруг пропадает вдохновение. И тогда он отправляется на прогулку до леса: а вдруг природа его вдохновит?

    Оказавшись в лесу, он обнаруживает поляну и необычное дерево, под которым и решает помедитировать и вернуть себе утраченное.

    В тот же момент, как он приступает к медитации, из кустов к нему выходит красивая, голубоглазая обнажённая девушка и заговаривает с писателем на древнегреческом языке.


    А что если в поисках вдохновения, он встретил долгожданную любовь?

  • Энциклопедия безопасного курения: Как курильщику сохранить свое здоровье
    Дольников Валентин Я , Мак-Кормик Джим , Мак-Фарланд Дж
    Справочная литература , Руководства , Домоводство (Дом и семья) , Здоровье

    «Курить - и быть здоровым» - так полемически назвал свою книгу известный американский журналист Джим Мак-Кормик. В наши дни, когда повсюду идет борьба с курением - разрушающей нс только здоровье курильщика, но также и тех, кто его окружает, пагубной привычкой - назвать книгу таким образом, значит, явно вызвать на себя огонь из тысяч батарей. Однако, автор убедительно доказывает, что из всех зол, выпавших на долю современного землянина - курение если не наименьшее, то уж по крайней мере, одно из меньших. Вспомним: чудовищные тучи выхлопных газов на улицах наших городов, дымовые облака над ТЭЦ, химическими и другими предприятиями, воды рек и озер, вбирающие в себя городскую канализацию, техническую воду всевозможных систем охлаждения. Добавим к тому химические удобрения, которыми щедро «Подкармливают» почву, в которой выращиваются овощи и фрукты к нашему столу… Так что - курите на здоровье, утверждает автор, но при этом занимайтесь физзарядкой, потребляйте витамины.

    Если же вы все же решили бросить курение, несмотря на муки, которые вас ожидают в этой борьбе с самим собой, воспользуйтесь рецептом автора другой статьи Дж. Мак-Фарланда «Как бросить курить за пять дней». А чтобы не только сохранить, но и укрепить свое общее физическое и психическое состояние курильщики и экс-курильщики должны познакомиться с путями исцеляющего очищения организма, рекомендуемыми восточными и другими естественными методами.

Набор «Неделька» -- топ новинок -- лидеров за неделю!

  • Найти крысу
    Тур Тереза
    Фантастика , Фэнтези , Любовные романы , Любовно-фантастические романы

    Трудна, романтична и смертельно опасна студенческая жизнь. Особенно если ты учишься в Роннской Академии Магии. И не важно, кто ты. Принцесса Ярборро - дочь главы гильдии боевиков; герцогиня, сбежавшая с другого материка; или простая деревенская девушка из милого местечка с романтичным названием Алояблоньки. Если настоящая дружба для тебя не пустой звук, а магия рвется наружу, то подчиняясь, то диктуя свои условия… Будь готов к невероятным, опасным приключениям! И знай - никто тебе не поможет! Разве что ядовитый зеленый опоссум… И то, если в кармане твоей мантии случайно лежит сладкий пирожок с вештиверовым джемом.

  • Королева драконов
    Минаева Анна
    Фантастика , Фэнтези

    В этом мире ничего не дается просто так. Для того чтобы скинуть оковы долга, я должна стать одной из участниц отбора невест. Пройти половину пути для получения свободы. Но… Но если я задержусь и выживу, то узнаю тайну своего прошлого. А если выиграю - найду любовь.

    Да только достойна ли я любви императора драконов?

  • Три знака смерти
    Жильцова Наталья
    Фантастика , Фэнтези

    Меня зовут Глория. Я - прорицатель-поисковик и с недавних пор невеста одного из известнейших людей королевства Правда, при дворе вряд ли кто-нибудь захочет оказаться на моем месте, поскольку жених впал в королевскую немилость и осужден за убийства

    Доказать, что Айронда подставили, будет очень сложно, ведь враг хитер и расчетлив, и где он нанесет следующий удар, неизвестно.

    Кроме того, в столице нарастают беспорядки, а Винс обнаруживает следы древних воинов-магов.

    Но справиться необходимо, ведь иначе Айронда ждет смерть.