Виктор шкловский, "сентиментальное путешествие". Сентиментальное путешествие виктор шкловский - сентиментальное путешествие

Сентиментальное путешествие

Воспоминания 1917-1922
Петербург-Галиция-Персия-Саратов-Киев-Петербург-Днепр-Петербург-Берлин

Повествование начинается с описания событий Февральской революции в Петрограде.
Продолжается в Галиции во время июльского (1917 г.) наступления Юго-Западного фронта, разложения русской армии в Персии в окрестностях озера Урмия и её вывода (и там и там автор был комиссаром Временного правительства), затем участие в заговорах против большевиков в Петрограде и Саратовской губернии и против гетмана Скоропадского в Киеве, возвращение в Петроград и получение (по пути) амнистии от ЧК, разруха и голод в Петрограде, путешествие на Украину в поисках уехавшей туда от голода жены, и служба в Красной армии в качестве инструктора подрывников.
Новое (после ранения) возвращение в Петроград, новые лишения - и на этом фоне - бурная литературно-научная жизнь. Угроза ареста и бегство из России. Заканчивается роман (так жанр определён автором) рассказом встреченного в Петрограде знакомого по службе в Персии айсора о трагических событиях после ухода русской армии.
Участвуя в этих бурных событиях, автор не забывал писать статьи и книги, что нашло отражение в страницах, посвящённых Стерну, Блоку и его похоронам, "Серапионовым братьям" и др.

Мирский:

"у него (Шкловского) есть место не только в теории литературы, но и в самой литературе, благодаря замечательной книге воспоминаний, название для которой он, верный себе, взял у своего любимого Стерна — Сентиментальное путешествие (1923); в ней рассказаны его приключения от Февральской революции до 1921 года. По-видимому книга названа так по принципу ”lucus a non lucendo” (”роща не светит” — лат. форма, означает ”по противоположности”), ибо всего замечательнее, что сентиментальность из книги вытравлена без остатка. Самые кошмарные события, как, например, резня курдов и айсоров в Юрмии, описаны с нарочитым спокойствием и с изобилием фактических подробностей. Несмотря на аффектированно-неряшливый и небрежный стиль, книга захватывающе интересна. В отличие от столь многих нынешних русских книг, она полна ума и здравого смысла. Притом она очень правдивая и, несмотря на отсутствие сентиментальности, напряженно эмоциональна."

Сентиментальное путешествие, Виктор Шкловский — читать книгу онлайн
Несколько цитат.

В гражданской войне наступают друг на друга две пустоты.
Нет белых и красных армий.
Это не шутка. Я видал войну.
Жена рассказывает Шкловскому как было при белых в Херсоне:
Рассказывала, как тоскливо было при белых в Херсоне.
Они вешали на фонарях главных улиц.
Повесят и оставят висеть.
Проходят дети из школы и собираются вокруг фонаря. Стоят.
История эта не специально херсонская, так делали, по рассказам, и в Пскове.
Я думаю, что я знаю белых. В Николаеве белые расстреляли трёх братьев Вонских за бандитизм, из них один был врач, другой присяжный поверенный - меньшевик. Трупы лежали среди улицы три дня Четвёртый брат, Владимир Вонский, мой помощник в 8-ой армии, ушёл тогда к повстанцам. Сейчас он большевик.
Вешают людей на фонарях и расстреливают людей на улице белые из романтизма.
Так повесили они одного мальчика Полякова за организацию вооружённого восстания. Ему было лет 16-17.
Мальчик перед смертью кричал: "Да здравствует Советская власть!".
Так как белые - романтики, то они напечатали в газете о том, что он умер героем.
Но повесили.
Во время Февральской революции и после неё:
Теперь о пулемётах на крышах. Меня вызывали сбивать их в продолжение чуть ли не двух недель. Обычно, когда казалось, что стреляют из окна, начинали беспорядочно стрелять по дому из винтовок, и пыль от штукатурки, подымающаюся в местах попаданий, принимали за ответный огонь. Я убеждён, что главная масса убитых во время Февральской революции убита нашими же пулями, прямо падающими на нас сверху.
Команда моя обыскала почти весь район Владимирский, Кузнечный, Ямской и Николаевский, и я не имею ни одного положительного заявления о находке пулемёта на крыше.
А вот в воздух мы стреляли очень много, даже из пушек.
О роли "интернационалистов" и большевиков, в частности:

Для выяснения их роли приведу параллель. Я не социалист, я фрейдовец.
Человек спит и слышит, как звонит звонок на парадной. Он знает, что нужно встать, но не хочет. И вот он придумывает сон и в него вставляет этот звонок, мотивируя его другим способом, - например, во сне он может увидать заутреню.
Россия придумала большевиков как сон, как мотивировку бегства и расхищения, большевики же не виновны в том, что они приснились.
А кто звонил?
Может быть, Всемирная Революция.
Ещё:
... мне не жаль, что я целовал и ел, и видал солнце; жаль, что подходил и хотел что-то направить, а всё шло по рельсам. ... Я не изменил ничего. ...
Когда падаешь камнем, то не нужно думать, когда думаешь, то не нужно падать. Я смешал два ремесла.
Причины, двигавшие мною, были вне меня.
Причины, двигавшие другими, были вне их.
Я - только падающий камень.
Камень, который падает и может в то же время зажечь фонарь, чтобы наблюдать свой путь.

Много ходил я по свету и видел разные войны, и всё у меня впечатление, что был я в дырке от бублика.
И страшного никогда ничего не видел. Жизнь не густа.
А война состоит из большого взаимного неуменья.

... тяжесть привычек мира притягивала к земле брошенный революцией горизонтально камень жизни.
Полёт превращается в падение.
О революции:
Это неправильно, что мы так страдали даром и что всё не изменилось.

Страшная страна.
Страшная до большевиков.

Уже носили галифе. И новые офицеры ходили со стеками, как старые. ... А потом всё стало как прежде.

Не надо думать, что книга состоит из таких сентенций. Конечно, нет, - они лишь следуют как вывод из ярко описанных фактов и ситуаций революции и гражданской войны.

Виктор Борисович Шкловский

Сентиментальное путешествие

Воспоминания 1917-1922 (Петербург -Галиция -Персия – Саратов – Киев – Петербург – Днепр – Петербург – Берлин)

Первая часть

Революция и фронт

Перед революцией я работал как инструктор запасного броневого дивизиона – состоял на привилегированном солдатском положении.

Никогда не забуду ощущение того страшного гнета, которое испытывал я и мой брат, служивший штабным писарем.

Помню воровскую побежку по улице после 8 часов и трехмесячное безысходное сидение в казармах, а главное – трамвай.

Город был обращен в военный лагерь. «Семишники» – так звали солдат военных патрулей за то, что они – говорилось – получали по две копейки за каждого арестованного, – ловили нас, загоняли во дворы, набивали комендантство. Причиной этой войны было переполнение солдатами вагонов трамвая и отказ солдат платить за проезд.

Начальство считало этот вопрос – вопросом чести. Мы, солдатская масса, отвечали им глухим озлобленным саботажем.

Может быть, это ребячество, но я уверен, что сидение без отпуска в казармах, где забранные и оторванные от дела люди гноились без всякого дела на нарах, казарменная тоска, темное томление и злоба солдат на то, что за ними охотились по улицам, – все это больше революционизировало петербургский гарнизон, чем постоянные военные неудачи и упорные, всеобщие толки об «измене».

На трамвайные темы создавался специальный фольклор, жалкий и характерный. Например: сестра милосердия едет с ранеными, генерал привязывается к раненым, оскорбляет и сестру; тогда она скидывает плащ и оказывается в мундире великой княгини; так и говорили: «в мундире». Генерал становится на колени и просит прощения, но она его не прощает. Как видите – фольклор еще совершенно монархический.

Рассказ этот прикрепляется то к Варшаве, то к Петербургу.

Рассказывалось об убийстве казаком генерала, который хотел стащить казака с трамвая и срывал его кресты. Убийство из-за трамвая, кажется, действительно случилось в Питере, но генерала я отношу уже к эпической обработке; в ту пору на трамваях генералы еще не ездили, исключая отставных бедняков.

Агитации в частях не было; по крайней мере, я могу это сказать про свою часть, где я проводил с солдатами все время с пяти-шести утра до вечера. Я говорю про партийную агитацию; но и при ее отсутствии все же революция была как-то решена, – знали, что она будет, думали, что разразится после войны.

Агитировать в частях было некому, партийных людей было мало, если были, так среди рабочих, которые почти не имели с солдатами связи; интеллигенция – в самом примитивном смысле этого слова, т<о> е<сть> все, имеющие какое-нибудь образование, хоть два класса гимназии, – была произведена в офицеры и вела себя, по крайней мере в петербургском гарнизоне, не лучше, а может быть – хуже кадрового офицерства; прапорщик был не популярен, особенно тыловой, зубами вцепившийся в запасный батальон. О нем солдаты пели:

Прежде рылся в огороде,
Теперь – ваше благородие.

Из этих людей многие виноваты лишь в том, что слишком легко поддались великолепно поставленной муштровке военных училищ. Многие из них впоследствии искренно были преданы делу революции, правда так же легко поддавшись ее влиянию, как прежде легко одержимордились.

История с Распутиным была широко распространена Я не люблю этой истории; в том, как рассказывалась она, было видно духовное гниение народа Послереволюционные листки, все эти «Гришки и его делишки» и успех этой литературы показали мне, что для очень широких масс Распутин явился своеобразным национальным героем, чем-то вроде Ваньки Ключника.

Но вот в силу разнообразных причин, из которых одни прямо царапали нервы и создавали повод для вспышки, а другие действовали изнутри, медленно изменяя психику народа, ржавые, железные обручи, стягивающие массу России, – натянулись.

Продовольствие города все ухудшалось, по тогдашним меркам оно стало плохо. Ощущалась недостача хлеба, у хлебных лавок появились хвосты, на Обводном канале уже начали бить лавки, и те счастливцы, которые сумели получить хлеб, несли его домой, держа крепко в руках, глядя на него влюбленно.

Покупали хлеб у солдат, в казармах исчезли корки и куски, прежде представляющие вместе с кислым запахом неволи «местные знаки» казарм.

Крик «хлеба» раздавался под окнами и у ворот казарм, уже плохо охраняемых часовыми и дежурными, свободно пропускавшими на улицу своих товарищей.

Казарма, разуверившаяся в старом строе, прижатая жестокой, но уже неуверенной рукой начальства, забродила. К этому времени кадровый солдат, да и вообще солдат 22 – 25 лет, был редкостью. Он был зверски и бестолково перебит на войне.

Кадровые унтер-офицеры были влиты в качестве простых рядовых в первые же эшелоны и погибли в Пруссии, под Львовом и при знаменитом «великом» отступлении, когда русская армия вымостила всю землю своими трупами. Питерский солдат тех дней – это недовольный крестьянин или недовольный обыватель.

Эти люди, даже не переодетые в серые шинели, а просто наспех завернутые в них, были сведены в толпы, банды и шайки, называемые запасными батальонами.

В сущности говоря, казармы стали просто кирпичными загонами, куда все новыми и новыми, зелеными и красными бумажками о призывах загонялись стада человечины.

Численное отношение командного состава к солдатской массе было, по всей вероятности, не выше, чем надсмотрщиков к рабам на невольничьих кораблях.

А за стенами казармы ходили слухи, что «рабочие собираются выступить», что «колпинцы 18 февраля хотят идти к Государственной думе».

У полукрестьянской, полумещанской солдатской массы было мало связей с рабочими, но все обстоятельства складывались так, что создавали возможность некоторой детонации.

Помню дни накануне. Мечтательные разговоры инструкторов-шоферов, что хорошо было бы угнать броневик, пострелять в полицию, а потом бросить броневик где-нибудь за заставой и оставить на нем записку: «Доставить в Михайловский манеж». Очень характерная черта: забота о машине осталась. Очевидно, у людей еще не было уверенности в том, что можно опрокинуть старый строй, хотели только пошуметь. А на полицию сердились давно, главным образом за то, что она была освобождена от службы на фронте.

Помню, недели за две до революции мы, идя командой (приблизительно человек в двести), улюлюкали на отряд городовых и кричали: «Фараоны, фараоны!»

В последние дни февраля народ буквально рвался на полицию, отряды казаков, высланные на улицу, никого не трогая, ездили, добродушно посмеиваясь. Это очень поднимало бунтарское настроение толпы. На Невском стреляли, убили несколько человек, убитая лошадь долго лежала недалеко от угла Литейного. Я запомнил ее, тогда это было непривычно.

На Знаменской площади казак убил пристава, который ударил шашкой демонстрантку.

На улицах стояли нерешительные патрули. Помню сконфуженную пулеметную команду с маленькими пулеметами на колесиках (станок Соколова), с пулеметными лентами на вьюках лошадей; очевидно, какая-то вьючно-пулеметная команда. Она стояла на Бассейной, угол Басковой улицы; пулемет, как маленький звереныш, прижался к мостовой, тоже сконфуженный, его обступила толпа, не нападающая, но как-то напиравшая плечом, безрукая.

На Владимирском стояли патрули Семеновского полка – каиновой репутации.

Патрули стояли нерешительно: «Мы ничего, мы как другие». Громадный аппарат принуждения, приготовленный правительством, буксовал. В ночь не выдержали волынцы, сговорились, по команде «на молитву» бросились к винтовкам, разбили цейхгауз, взяли патроны, выбежали на улицу, присоединили к себе несколько маленьких команд, стоящих вокруг, и поставили патрули в районе своей казармы – в Литейной части. Между прочим, волынцы разбили нашу гауптвахту, находящуюся рядом с их казармой. Освобожденные арестованные явились в команду по начальству; офицерство наше заняло нейтралитет, оно было тоже в своеобразной оппозиции «Вечернего времени». Казарма шумела и ждала, когда придут выгонять ее на улицу. Наши офицеры говорили: «Делайте, что сами знаете».

На улицах, в моем районе, уже отбирали оружие у офицеров какие-то люди в штатском, кучками выскакивая из ворот.

У ворот, несмотря на одиночные выстрелы, стояло много народа, даже женщины и дети. Казалось, что ждали свадьбы или пышных похорон.

Еще за три-четыре дня до этого наши машины были приведены по приказанию начальства в негодность. В нашем гараже инженер-вольноопределяющийся Белинкин отдал снятые части на руки солдатам-рабочим своего гаража. Но броневые машины нашего гаража были переведены в Михайловский манеж. Я пошел в Манеж, он был уже полон людьми, угоняющими автомобили. На броневых машинах не хватало частей. Мне показалось необходимым поставить на ноги прежде всего пушечную машину «ланчестер». Запасные части были у нас в школе. Пошел в школу. Встревоженные дежурные и дневальные были на местах. Это меня тогда удивило. Впоследствии, когда в конце 1918 года я подымал в Киеве панцирный дивизион против гетмана, я увидел, что почти все солдаты называли себя дежурными и дневальными, и уже не удивился.

Виктор Борисович Шкловский

Сентиментальное путешествие

Воспоминания 1917-1922 (Петербург -Галиция -Персия – Саратов – Киев – Петербург – Днепр – Петербург – Берлин)

Первая часть

Революция и фронт

Перед революцией я работал как инструктор запасного броневого дивизиона – состоял на привилегированном солдатском положении.

Никогда не забуду ощущение того страшного гнета, которое испытывал я и мой брат, служивший штабным писарем.

Помню воровскую побежку по улице после 8 часов и трехмесячное безысходное сидение в казармах, а главное – трамвай.

Город был обращен в военный лагерь. «Семишники» – так звали солдат военных патрулей за то, что они – говорилось – получали по две копейки за каждого арестованного, – ловили нас, загоняли во дворы, набивали комендантство. Причиной этой войны было переполнение солдатами вагонов трамвая и отказ солдат платить за проезд.

Начальство считало этот вопрос – вопросом чести. Мы, солдатская масса, отвечали им глухим озлобленным саботажем.

Может быть, это ребячество, но я уверен, что сидение без отпуска в казармах, где забранные и оторванные от дела люди гноились без всякого дела на нарах, казарменная тоска, темное томление и злоба солдат на то, что за ними охотились по улицам, – все это больше революционизировало петербургский гарнизон, чем постоянные военные неудачи и упорные, всеобщие толки об «измене».

На трамвайные темы создавался специальный фольклор, жалкий и характерный. Например: сестра милосердия едет с ранеными, генерал привязывается к раненым, оскорбляет и сестру; тогда она скидывает плащ и оказывается в мундире великой княгини; так и говорили: «в мундире». Генерал становится на колени и просит прощения, но она его не прощает. Как видите – фольклор еще совершенно монархический.

Рассказ этот прикрепляется то к Варшаве, то к Петербургу.

Рассказывалось об убийстве казаком генерала, который хотел стащить казака с трамвая и срывал его кресты. Убийство из-за трамвая, кажется, действительно случилось в Питере, но генерала я отношу уже к эпической обработке; в ту пору на трамваях генералы еще не ездили, исключая отставных бедняков.

Агитации в частях не было; по крайней мере, я могу это сказать про свою часть, где я проводил с солдатами все время с пяти-шести утра до вечера. Я говорю про партийную агитацию; но и при ее отсутствии все же революция была как-то решена, – знали, что она будет, думали, что разразится после войны.

Агитировать в частях было некому, партийных людей было мало, если были, так среди рабочих, которые почти не имели с солдатами связи; интеллигенция – в самом примитивном смысле этого слова, т<о> е<сть> все, имеющие какое-нибудь образование, хоть два класса гимназии, – была произведена в офицеры и вела себя, по крайней мере в петербургском гарнизоне, не лучше, а может быть – хуже кадрового офицерства; прапорщик был не популярен, особенно тыловой, зубами вцепившийся в запасный батальон. О нем солдаты пели:

Прежде рылся в огороде,
Теперь – ваше благородие.

Из этих людей многие виноваты лишь в том, что слишком легко поддались великолепно поставленной муштровке военных училищ. Многие из них впоследствии искренно были преданы делу революции, правда так же легко поддавшись ее влиянию, как прежде легко одержимордились.

История с Распутиным была широко распространена Я не люблю этой истории; в том, как рассказывалась она, было видно духовное гниение народа Послереволюционные листки, все эти «Гришки и его делишки» и успех этой литературы показали мне, что для очень широких масс Распутин явился своеобразным национальным героем, чем-то вроде Ваньки Ключника.

Но вот в силу разнообразных причин, из которых одни прямо царапали нервы и создавали повод для вспышки, а другие действовали изнутри, медленно изменяя психику народа, ржавые, железные обручи, стягивающие массу России, – натянулись.

Продовольствие города все ухудшалось, по тогдашним меркам оно стало плохо. Ощущалась недостача хлеба, у хлебных лавок появились хвосты, на Обводном канале уже начали бить лавки, и те счастливцы, которые сумели получить хлеб, несли его домой, держа крепко в руках, глядя на него влюбленно.

Покупали хлеб у солдат, в казармах исчезли корки и куски, прежде представляющие вместе с кислым запахом неволи «местные знаки» казарм.

Крик «хлеба» раздавался под окнами и у ворот казарм, уже плохо охраняемых часовыми и дежурными, свободно пропускавшими на улицу своих товарищей.

Казарма, разуверившаяся в старом строе, прижатая жестокой, но уже неуверенной рукой начальства, забродила. К этому времени кадровый солдат, да и вообще солдат 22 – 25 лет, был редкостью. Он был зверски и бестолково перебит на войне.

Кадровые унтер-офицеры были влиты в качестве простых рядовых в первые же эшелоны и погибли в Пруссии, под Львовом и при знаменитом «великом» отступлении, когда русская армия вымостила всю землю своими трупами. Питерский солдат тех дней – это недовольный крестьянин или недовольный обыватель.

Эти люди, даже не переодетые в серые шинели, а просто наспех завернутые в них, были сведены в толпы, банды и шайки, называемые запасными батальонами.

В сущности говоря, казармы стали просто кирпичными загонами, куда все новыми и новыми, зелеными и красными бумажками о призывах загонялись стада человечины.

Численное отношение командного состава к солдатской массе было, по всей вероятности, не выше, чем надсмотрщиков к рабам на невольничьих кораблях.

А за стенами казармы ходили слухи, что «рабочие собираются выступить», что «колпинцы 18 февраля хотят идти к Государственной думе».

У полукрестьянской, полумещанской солдатской массы было мало связей с рабочими, но все обстоятельства складывались так, что создавали возможность некоторой детонации.

Помню дни накануне. Мечтательные разговоры инструкторов-шоферов, что хорошо было бы угнать броневик, пострелять в полицию, а потом бросить броневик где-нибудь за заставой и оставить на нем записку: «Доставить в Михайловский манеж». Очень характерная черта: забота о машине осталась. Очевидно, у людей еще не было уверенности в том, что можно опрокинуть старый строй, хотели только пошуметь. А на полицию сердились давно, главным образом за то, что она была освобождена от службы на фронте.

Помню, недели за две до революции мы, идя командой (приблизительно человек в двести), улюлюкали на отряд городовых и кричали: «Фараоны, фараоны!»

В последние дни февраля народ буквально рвался на полицию, отряды казаков, высланные на улицу, никого не трогая, ездили, добродушно посмеиваясь. Это очень поднимало бунтарское настроение толпы. На Невском стреляли, убили несколько человек, убитая лошадь долго лежала недалеко от угла Литейного. Я запомнил ее, тогда это было непривычно.

С 1917 по 1922 г., кроме вышеизложенного, - женился на женщине по имени Люся (ей и посвящена эта книга), изза другой женщины дрался на дуэли, много голодал, работал вместе с Горьким во «Всемирной литературе», жил в Доме искусств (в тогдашней главной писательской казарме, размешавшейся во дворце купца Елисеева), преподавал литературу, выпускал книги, вместе с друзьями создал очень влиятельную научную школу. В скитаниях возил за собой книги. Снова научил русских литераторов читать Стерна, который когдато (в XVIII в.) первым написал «Сентиментальное путешествие». Объяснил, как устроен роман «Дон Кихот» и как устроено множество других литературных и нелитературных вещей. Со многими людьми успешно поскандалил. Потерял свои каштановые кудри. На портрете художника Юрия Анненского - шинель, огромный лоб, ироническая улыбка. Остался оптимистом.

Однажды встретил чистильщика обуви, старого знакомого айсора Лазаря Зервандова, и записал его рассказ об исходе айсоров из Северной Персии в Месопотамию. Поместил его в своей книге как отрывок героического эпоса. В Петербурге в это время люди русской культуры трагически переживали катастрофическую перемену, эпоха выразительно определялась как время смерти Александра Блока. Это тоже есть в книге, это тоже предстает как трагический эпос. Жанры преображались. Но судьба русской культуры, судьба русской интеллигенции представала с неотвратимой ясностью. Ясной представлялась и теория. Ремесло составляло культуру, ремесло определяло судьбу.

20 мая 1922 г. в Финляндии Шкловский писал: «Когда падаешь камнем, то не нужно думать, когда думаешь, то не нужно падать. Мною смешаны два ремесла».

В том же году в Берлине он заканчивает книгу именами тех, кто достоин своего ремесла, тех, кому их ремесло не оставляет возможности убивать и делать подлости.

Zoo, или Письма не о любви, или Третья Элоиза (1923)

Нелегально эмигрировав из Советской России в 1922 г., автор прибыл в Берлин. Здесь он встретил многих русских писателей, которые, как и большинство русских эмигрантов, жили в районе станции метро Zoo. Zoo - это зоологический сад, и поэтому, решив представить русскую литературнохудожественную эмиграцию, пребывающую в Берлине среди равнодушных и занятых собой немцев, автор стал описывать этих русских как представителей некой экзотической фауны, совершенно не приспособленных к нормальной европейской жизни. И потому им место в зоологическом саду. С особой уверенностью автор относил это к себе. Как большинство русских, прошедших через две войны и две революции, он даже есть не умел поевропейски - слишком наклонялся к тарелке. Брюки тоже были не такие, как надо, - без необходимой заглаженной складки. И еще у русских более тяжелая походка, чем у среднего европейца. Начав работать над этой книгой, автор вскоре обнаружил две важные для себя веши. Первое: оказывается, он влюблен в красивую и умную женщину по имени Аля. Второе: жить за границей он не может, так как от этой жизни он портится, приобретая привычки заурядного европейца. Он должен вернуться в Россию, где остались друзья и где, как он чувствует, нужен он сам, его книги, его идеи (идеи его все связаны с теорией прозы). Тогда эта книга устроилась следующим образом: письма от автора к Але и письма от Али к автору, написанные им самим. Аля запрещает писать о любви. Он пишет о литературе, о русских писателях в изгнании, о невозможности жить в Берлине, о многом другом. Получается интересно.

Русский писатель Алексей Михайлович Ремизов изобрел Великий обезьяний орден по типу масонской ложи. Жил он в Берлине примерно так, как жил бы здесь обезьяний царь Асыка.

Русский писатель Андрей Белый, с которым автор не раз по ошибке менялся кашне, эффектом своих выступлений нисколько не уступал настоящему шаману.

Русский художник Иван Пуни в Берлине много работал. В России он тоже был очень занят работой и не сразу заметил революцию.

Русский художник Марк Шагал не принадлежит культурному миру, а просто как рисовал лучше всех у себя в Витебске, так и рисует лучше всех в Европе.

Русский писатель Илья Эренбург курит постоянно трубку, но хороший ли он писатель, так до сих пор и не известно.

Русский филолог Роман Якобсон отличается тем, что носит узкие брюки, имеет рыжие волосы и может жить в Европе.

Русский филолог Петр Богатырев, напротив, жить в Европе не может и, чтобы хоть както уцелеть, должен поселиться в концентрационном лагере для русских казаков, ожидающих возвращения в Россию.

Для русских в Берлине издается несколько газет, а для обезьяны в зоологическом саду ни одной, а ведь она тоже скучает по родине. В конце концов автор мог бы взять это на себя.

Написав двадцать два письма (восемнадцать Але и четыре от Али), автор понимает, что его положение во всех отношениях безнадежно, адресует последнее, двадцать третье письмо во ВЦИК РСФСР и просит разрешить ему вернуться. При этом напоминает, что когдато при взятии Эрзерума зарубили всех, кто сдался. И это теперь представляется неправильным.

Виктор Борисович Шкловский 1893-1984

Сентиментальное путешествие
Zoo, или Письма не о любви, или Третья Элоиза (1923)

Занимательные и практические знания. Мифология.

Ареа евразийской прародины по данным лингвистики находился между Северным Прикарпатьем и Балтикой.
Основную часть этого ареала в IX тыс. до н. э. занимала лишь одна археологическая культура - свидер-ская, сосуществующая на западе с родственной аренсбург-ской археологической культурой.
Сввдерская культура - археологический эквивалент бореальной общности. Этот вывод можно сделать, совместив данные евразийской лексики и характеристики археологической культуры. Евразийщл в то далекое время широко использовали лук и стрелы, охотились с собаками, приручив волка; создали новое орудие - топор. (Андреев, 1986, с. 48, № 75; с. 248, № 198; с. 18, №140). (Рис. 44: 7 а).
Если эти языковые реалии относятся к Карпатскому бассейну и примыкающим к нему северным районам, датируются не ранее IX тыс. до н. э. (Сафронов, 1989) или концом палеолита (Андреев, 1986), то единственная культура, носители которой изобрели и широко использовали топор, одомашнили волка, выведя породу собак, были носители свидерской культуры. При-
17 Зак. 136 241
сутствие разнообразных кремневых наконечников стрел в свидерских комплексах - доказательство охотничьего типа хозяйства у свидерцев, при ведущем орудии охоты - луке и стрелах. (Рис. 43.)
Этот предварительный вывод может быть поддержан и сравнением 203 корней бореального языка, по которым восстанавливается достаточно отчетливо потрет евразийской культуры - культуры евразийского общества IX тыс. до н. э.
Кроме того, необходимо определить, была ли миг-ращ1Я свидерцев в Анатолию и есть ли у них генетическая связь с Чатал-Гуюком, раннеиндоевропейская атрибуция которого была установлена по 27 признакам десять лет назад (Сафронов, 1989, с. 40 - 45).
Поскольку наша задача состоит в том, чтобы сопоставить словесный портрет евразийской культуры с реалиями свидерской археологической культуры, материальная аналогия будет приводиться каждому признаку евразийской прародины и пракультуры.
Локализация прародины евразийцев по данным лингвистики об ее экологии. Первооткрыватель евразийской (бореальной) общности, Н.Д. Андреев, выделил признаки (в дальнейшем изложении: П. I...), указывающие на ландшафтно-климатические характеристики ареала евразийской прародины.
Климат в зоне прародины евразийцев был хлодный с долгими зимами и жестокими метелями, сулящими смертельный исход.
П. 1 "Зима", "снежное время" П.2 "холод", "стужа" П.З "лёд"
П.4 "иней", "тонкий лед"
П.З "ледяная корка"
П.6 "скользить по льду", "снегу"
П.7 "метель", "холодный", "одеваться"
П.8 "пурга", "холодный ветер", "дуть воя"
П.9 "ветер", "дуть", "северный"
П. 10 "замерзать", "окоченевать"

(отрывки из книги)
Еще осенью во «Всемирной Литературе» на Невском открылась студия для переводчиков .

Очень быстро она превратилась просто в литературную студию.

Здесь читали Н. С. Гумилёв, М. Лозинский, Е. Замятин, Андрей Левинсон, Корней Чуковский, Влад.(имир) Каз.(имирович) Шилейко, пригласили позже меня и Б. М. Эйхенбаума.

Поселился я в Доме Искусств . (...)

Внизу ходил, не сгибаясь в пояснице, Николай Степанович Гумилёв. У этого человека была воля, он гипнотизировал себя. Вокруг него водилась молодежь. Я не люблю его школу, но знаю, что он умел по-своему растить людей. Он запрещал своим ученикам писать про весну, говоря, что нет такого времени года. Вы представляете, какую гору слизи несет в себе массовое стихотворство. Гумилёв организовывал стихотворцев. Он делал из плохих поэтов неплохих. У него был пафос мастерства и уверенность в себе мастера. Чужие стихи он понимал хорошо, даже, если они далеко выходили из его орбиты.

Для меня он человек чужой и мне о нем писать трудно. Помню, как он рассказывал мне про пролетарских поэтов, в студии которых читал.

«Я уважаю их, они пишут стихи, едят картофель и берут соль за столом, стесняясь, как мы сахар».

Примечания:

Шкловский Виктор Борисович (1893-1984) — писатель, литературовед, критик.

Текст печатается по изданию: Шкловский В. Сентиментальное путешествие. Воспоминания 1918-1923. Л.: Атеней, 1924. С. 67, 137.

Ошибка мемуариста. На Невском, в квартире Горького была редакция «Всемирной литературы» (впоследствии переехала на Моховую ул.). Студия переводчиков помещалась на Литейном в Доме Мурузи (см. воспоминания Е. Г. Полонской, с. 158 наст. изд.).

См. комментарий 4 к воспоминаниям И. В. Одоевцевой (с. 271 наст. изд.).