Кроме любви; но власть любви уже не власть, а свобода. История в историях

Тайны смутных эпох Миронов Сергей

«ГРЯДУЩИЙ ХАМ»

«ГРЯДУЩИЙ ХАМ»

Так называлась во многом пророческая статья Дмитрия Мережковского, опубликованная до революции. Она, как нам кажется, во многом предсказала великую смуту 1917 года.

Многие из современных читателей увидят сходство этой работы с «Собачьим сердцем» Михаила Булгакова. Мол, речь идет о «безродном пролетарии», претендующем на власть в обществе и готовом ради этого пойти на любые подлости и преступления. Примерно так должен думать интеллектуал-«россиянин», пропитанный антисоветской пропагандой конца XX века.

Может показаться странным, что эта знаменательная и принципиальная статья не была включена в «Избранное» Д. Мережковского, составленное А. Горло и изданное в 1989 году в Кишиневе. Это произошло, скорее всего, не случайно, ибо составитель, извергавший проклятья в адрес советского государства, был знаком со статьей и понимал, что она разоблачает вовсе не пролетариат, а мещанскую буржуазию, озабоченную лишь личным комфортом и благополучием.

Можно отметить, кстати, и то, что пресловутый Шариков из «Собачьего сердца» является не столько отрицательным, сколько страдающим и одурманенным пропагандой персонажем, тогда как едва ли не единственный отрицательный герой повести – Швондер.

Мережковский писал о торжестве мещанского духа, пагубного для культуры, нормальных общественных отношений, человеческой личности. По пророчеству Мережковского, наступает царство Грядущего хама: «Одного бойтесь – рабства, и худшего из всех рабств – мещанства, и худшего из всех мещанств – хамства, ибо воцарившийся раб и есть хам… – грядущий Князь мира сего».

Это было сказано в начале ХX века в предреволюционной России и нашло свое полное воплощение в России второй половины XX века, завершившегося великой смутой. Мережковский не имел в виду традиционное толкование мещанства в смысле – горожане. Он уточнял: «Мещанство – самодержавная толпа сплоченной посредственности »; «мещанство – окончательная форма западной цивилизации ».

Мережковский одним из первых в России заговорил о демократии западного образца как власти толпы, осредненного мелочного и лишенного высоких идеалов человека, который сводит жизнь «на интересы торговой конторы или мещанского благосостояния». Упований марксистов на победу и власть пролетариата он не разделял, резонно полагая, что такая победа окажется временной, ибо городской пролетариат «весь пройдет мещанством».

Не произошло ли именно так в СССР? Только не забудем, что Грядущий хам – это не пролетарий и революционер, а именно «мурло мещанина», говоря словами Маяковского, пьесы которого «Клоп» и «Баня» подтвердили верность опасений Мережковского, вовсе не отвергавшего революцию. Он утверждал, что свободу нельзя получить по приказу начальства; ее можно только завоевать, доказав, что ты достоин свободы: «Нет, не свободен освобождаемый и не освободивший себя народ. Свобода – не милость, а право».

Вспоминается из «Фауста» Гете: «Лишь тот достоин счастья и свободы, Кто каждый день идет за них на бой!»

Тем, кто осознанно жил в России конца ХX века, покажутся актуальными слова Мережковского: «Какая самодовольная пошлость и плоскость в выражении лиц! Смотришь и «дивишься удивлением великим», как сказано в Апокалипсисе: откуда взялись эти коронованные лакеи Смердяковы, эти торжествующие хамы?»

Писатель приметил черты опошления прежде всего западной цивилизации, достигшей уже тогда, столетие назад, вожделенного сытого рая, «Срединного Царства» (по Мережковскому) самодовольного мещанства. Что еще желать в таком состоянии, кроме добавочной доли благ, кроме максимального удовлетворения своих постоянно растущих материальных потребностей? У русского неспокойного человека возникают злые мысли: «Социализм без революции, лев без когтей, социализм, переваренный в страусовом желудке буржуазии… в земном раю мещанства».

В то же время писатель задает резонный вопрос: «нет ли праведного, мудрого, доброго, святого мещанства?» И хочется ответить: конечно же – есть. Мещане бывают разные, и если они составляют определенную среднюю часть общества, то можно ли обойтись вовсе без такой середины, пусть бы даже и посредственной, не отличающейся ни талантами, ни бунтарским духом, столь необходимым для творчества.

Значит, все дело в торжествующем, агрессивном, претендующем на власть, насаждающем свои идеалы мещанстве – воинствующем, а не смиренном. Против такого активного и самодовольного, жаждущего власти мещанина, Грядущего хама и выступал Мережковский. Тогда это был Грядущий, а ныне стал Явленным и поистине торжествующим в России, прибравшим к рукам ее богатства и продавшим их за бесценок ради собственной выгоды.

Предреволюционная духовная смута, поразившая русское общество, определялась, как нам представляется, распространением идеологии низменного мещанства, Грядущего хама: не столько столкновением идей, сколько торжеством безыдейности, безверия (а не атеизма), отстранением от высоких общественных идеалов.

В нынешнее время, когда постоянно обеляется Белое движение и очерняется Красное, столкнувшиеся в Гражданской войне, может показаться странным, что победа оказалась на стороне «плебеев», а не «благородных». Но в том-то и дело, что идеалы, которые провозглашали (хотя и не всегда, конечно, реализовали) большевики, были ясны, актуальны и заманчивы: «Власть – рабочим, земля – крестьянам (вообще-то лозунг эсеров), хлеб – голодным, мир – народам». В то же время провозглашалась и дальняя, вполне утопическая идея о светлом и справедливом коммунистическом обществе.

Что противопоставляло этому белогвардейское движение? Даже не возврат к монархии, а общественный идеал западной демократии, сытого земного рая, ориентированного на материальные ценности.

Герои идут на жертвы и на смерть во имя идеалов высоких, превышающих ценность личной жизни. Нелепо отдавать жизнь за то, чтобы тебе жилось более сытно и комфортно.

Кстати сказать, В.И. Вернадский, который побывал в тылах деникинской армии, где не раз встречался и беседовал с П.И. Новгородцевым, отмечал в своем дневнике признаки моральной деградации белогвардейцев и предвидел их поражение. Это вынужден был признать и сражавшийся против красных В.В. Шульгин – сначала монархист, принявший отречение Николая II, затем идеолог Белого движения. Он писал в 1920 году: «Белое движение было начато почти что святыми, а кончили его почти что разбойники». Много позже, побывав в лагерях и освобожденный по амнистии 1953 года, он уточнил: «Красные, начав почти что разбойниками, с некоторого времени стремятся к святости». Но тотчас, перечислив некоторые преступления большевиков, все-таки вынужден был признать, что даже и будучи разбойниками, красные стремились к высоким идеалам. И привел слова А. Блока из поэмы «Двенадцать»:

Так идут державным шагом -

Позади – голодный пес.

Впереди – с кровавым флагом,

и за вьюгой невидим,

и от пули невредим,

нежной поступью надвьюжной,

снежной россыпью жемчужной,

в белом венчике из роз -

впереди – Иисус Христос.

Почему Блок осенил революционных полубандитов образом Иисуса Христа? Отчасти и потому, что поэт до глубины души ненавидел самодовольную пошлость сытых воинствующих буржуа, распространяющих вокруг идейную заразу. В своем дневнике он писал о таких буржуа как об исчадиях дьявола, алчных всеопошляющих бесах.

Российская революция была не только порождением смуты, но и восстанием против смуты в умах, против опошленных общественных идеалов, во имя высших ценностей… Впрочем, всякое бывало и всякими были революционеры.

Из книги Теория стаи [Психоанализ Великой Борьбы] автора Меняйлов Алексей Александрович

Из книги Величие и проклятие Петербурга автора

Заключение ГРЯДУЩИЙ ГОРОД Необходимо всерьез интересоваться тем, что будет после твоей смерти. Б. Рассел Но все это - про то, какую роль может сыграть Петербург. Сам город при этом не изменяется; и в роли «русского Гонконга», и в роли столицы «Руси Петербургской», и в роли

Из книги Великое в малом. Протоколы собраний Сионских мудрецов. Речь раввина автора Нилус Сергей Александрович

Из книги Христос автора Морозов Николай Александрович

автора Зинн Говард

23. Грядущий мятеж блюстителей Название этой главы - не предсказание, а надежда. И это я постараюсь объяснить.Что касается заголовка этой книги, он не вполне точен; «народная история», с одной стороны, - это обещание, которое не может выполнить ни один человек; с другой -

Из книги Народная история США: с 1492 года до наших дней автора Зинн Говард

23. Грядущий мятеж блюстителей Bryan, C. D. B. Friendly Fire. New York: Putnam, 1976.Levin, Murray B. The Alienated Voter. New York: Irvington, 1971.Warren, Donald I. The Radical Center: Middle America and the Politics of Alienation. Notre Dame, Ind.: University of Notre Dame Press, 1976.Weizenbaum, Joseph. Computer Power and Human Reason. San Francisco: Freeman,

Из книги Дивизия СС «Рейх». История Второй танковой дивизии войск СС. 1939-1945 гг. автора Акунов Вольфганг Викторович

Что день грядущий мне готовит? "За мраком ночи скрыты приключенья, Что нам грядущее на завтра припасло". Уильям Шекспир. "Король Иоанн" В апреле 1944 года остатки обескровленной и истощенной в ходе продолжавшихся более года боев на Восточном фронте дивизии Дас Рейх,

Из книги Столица на костях. Величие и проклятие Петербурга автора Буровский Андрей Михайлович

Заключение Грядущий город Необходимо всерьез интересоваться тем, что будет после твоей смерти. Б. Рассел Но все это - про то, какую роль может сыграть Петербург. Сам город при этом не изменяется; и в роли «русского Гонконга», и в роли столицы «Руси Петербургской», и в роли

Из книги Золото скифов: тайны степных курганов автора Янович Виктор Сергеевич

Глава 5 ЧТО ДЕНЬ ГРЯДУЩИЙ НАМ ГОТОВИТ?

Из книги Почему Европа? Возвышение Запада в мировой истории, 1500-1850 автора Голдстоун Джек

Грядущий прогресс остального мира Хотя данные препятствия являются основной причиной бедности в мире, все же есть надежда, что они будут преодолены. Все больше стран, от Китая и Индии до Польши и Ботсваны, стали осознавать, что на пути к современному экономическому росту

Из книги Клан Гамбино. Новое поколение мафии автора Винокур Борис

День грядущий… В апреле 2005 года Джон Готти-младший отбыл свой срок. За воротами его ждала толпа людей: главари его мафии и репортеры нью-йоркских газет, радио и телевидения. Они окружили его, задавая уйму вопросов. Он удивил всех. Заявил, что с этого дня больше не является

Из книги Великая Скифия: история докиевской Руси автора Янович Виктор Сергеевич

Из книги Американская империя [С 1492 года до наших дней] автора Зинн Говард

Грядущий мятеж блюстителей Название этой главы – не предсказание, а надежда. И это я постараюсь объяснить. Что касается заголовка этой книги, он не вполне точен; «народная история», с одной стороны, – это обещание, которое не может выполнить ни один человек; с другой –

Из книги «Поехали!» Мы – первые в космосе автора Железняков Александр Борисович

Вместо предисловия. 12 апреля 1961 года Раннее утро 12 апреля 1961 года. На открытой всем ветрам стартовой площадке космодрома Байконур (правда, таковым он станет через несколько часов, когда придет пора оповестить весь мир о начале новой эпохи) возвышается окутанная клубами

Из книги Фундамент Великой Молдовы: Как рождается новая национальная идеология автора Зотов В.

Александр Зданкевич Суверенитет нынешний и суверенитет грядущий Само словосочетание «Великая Молдова» из-за его чересчур грозного звучания можно трактовать по-разному. Однако же по нашему мнению сам концепт «Великая Молдова» прежде всего, определяется единственным

«Мещанство победит и должно победить», - пишет Герцен в 1864 году в статье «Концы и начала». «Да, любезный друг, пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство - окончательная форма западной цивилизации».

Трудно заподозрить Герцена в нелюбви к Европе. Ведь это именно один из тех русских людей, у которых, по выражению Достоевского, «две родины: наша Русь и Европа». Может быть, он сам не знал, кого любит больше - Россию или Европу. Подобно другу своему Бакунину, он был убежден, что последнее освобождение есть дело не какого-либо одного народа, а всех народов вместе, всего человечества и что народ может освободиться окончательно, только отрекаясь от своей национальной обособленности и входя в круг всечеловеческой жизни. «Всечеловечество», которое у Пушкина было эстетическим созерцанием, у Герцена, первого из русских людей, становится жизненным действием, подвигом. Он пожертвовал не отвлеченно, а реально ради своей любви к Европе своей любовью к России. Для Европы сделался вечным изгнанником, жил для нее и готов был умереть за нее. В минуты уныния и разочарования жалел, что не взял ружья, которое предлагал ему один работник во время революции 1848 года в Париже, и не умер на баррикадах...

В подтверждение своих мыслей о неминуемой победе мещанства в Европе Герцен ссылается на одного из благородных представителей европейской культуры, на одного из ее «рыцарей без страха и упрека» - на Дж. Ст. Милля.

«Мещанство, - говорит Герцен, - это та самодержавная толпа сплоченной посредственности... которая всем владеет, - толпа без невежества, но и без образования... Милль видит, что все около него пошлеет, мельчает; с отчаянием смотрит на подавляющие массы какой-то паюсной икры, сжатой из мириад мещанской мелкоты... Он вовсе не преувеличивал, говоря о суживании ума, энергии, о стертости личностей, о постоянном мельчании жизни, о постоянном исключении из нее общечеловеческих интересов, о сведении ее на интересы торговой конторы и мещанского благосостояния. Милль прямо говорит, что по этому пути Англия сделается Китаем, - мы к этому прибавим: и не одна Англия». Ни Милль, ни Герцен не видели последней причины этого духовного мещанства. «Мы вовсе не врачи! Мы - боль», - предупреждает Герцен. И действительно, во всех этих пророчествах - не только для Милля, но отчасти и для Герцена, пророчествах на собственную голода - нет никакого вывода, а есть лишь крик неизвестной боли, неизвестного ужаса. Причины мещанства Герцен и Милль не могли видеть, как человек не может видеть лицо свое без зеркала. То, чем они страдают и чего боятся в других, находится не только в других, но и в них самих, в последних непереступаемых и даже невидимых для них пределах их собственного религиозного, вернее, антирелигиозного сознания.

Последний передел всей современной европейской культуры - позитивизм, или, по терминологии Герцена, «научный реализм», как метод не только частного научного, но и общего философского и даже религиозного мышления. Родившись в науке и философии, позитивизм вырос из научного и философского сознания в бессознательную религию, которая стремится упразднить и заменить собою все бывшие религии. Позитивизм в этом широком смысле есть утверждение мира, открытого чувственному опыту, как единственно реального, и отрицание мира сверхчувственного: отрицание конца и начала мира в Боге и утверждение бесконечного и безначального продолжения мира в явлениях, бесконечной и безначальной, непроницаемой для человека среды явлений, середины, посредственности, той абсолютной, совершенно плотной, как Китайская стена, «сплоченной посредственности»... того абсолютного мещанства, о котором говорят Милль и Герцен, сами не разумея последней метафизической глубины того, что говорят.

В Европе позитивизм только делается - в Китае он уже сделался религией...

Китайцы - совершенные желтолицые позитивисты, европейцы - пока еще несовершенные белолицые китайцы. В этом смысле американцы совершеннее европейцев. Тут крайний Запад схо­дится с крайним Востоком.

Для Герцена и Милля то столкновение Китая с Европой, которое начинается, но, вероятно, не кончится на наших глазах, имело бы особенно вещий, грозный смысл. Китай довел до со­вершенства позитивное созерцание, но позитивного действия всей прикладной технической стороны положительного знания недоставало Китаю. Япония, не только военный, но и культурный авангард Востока, взяла у европейцев эту техническую сторону цивилизации и сразу сделалась для них непобедимой.

Кто верен своей физиологии, тот и последователен, кто последователен, тот и силен, а кто силен, тот побеждает. Япония победила Россию. Китай победит Европу, если только в ней самой не совершится великий духовный переворот, который опрокинет вверх дном последние метафизические основы ее культуры и позволит противопоставить пушкам позитивного Востока не одни только пушки позитивного Запада, а кое-что более реальное, более истинное.

Вот где главная «желтая опасность» - не извне, а внутри; не в том, что Китай идет в Европу, а в том, что Европа идет в Китай...

У Герцена были две надежды на спасение Европы от Китая.

Первая, более слабая, на социальный переворот. Герцен ставил дилемму так:

«Если народ сломится - новый Китай неминуем. Но если народ сломится - неминуем социальный переворот».

Спрашивается: чем же и во имя чего народ, сломивший социальный гнет, сломит и внутреннее духовное начало мещанской культуры? Какою новою верою, источником нового благородства? Каким вулканическим взрывом человеческой личности против безличного муравейника?..

Итак, на вопрос, чем народ победит мещанство, у Герцена нет никакого ответа. Правда, он мог бы позаимствовать ответ у своего друга, анархиста Бакунина, мог бы перейти от социализма к анархизму. Социализм желает заменить один общественный порядок другим, власть меньшинства - властью большинства; анархизм отрицает всякий общественный порядок, всякую внешнюю власть во имя абсолютной свободы, абсолютной личности - этого начала всех начал и конца всех концов. Мещанство, непобедимое для социализма, кажется (хотя только до поры до времени, до новых, еще более крайних, выводов, которых, впрочем, ни Герцен, ни Бакунин не предвидели) победным для анархизма. Сила и слабость социализма как религии в том, что он предопределяет будущее социальное творчество и тем самым невольно включает в себя дух вечной середины, мещанства, неизбежное метафизическое следствие позитивизма как религии, на котором и сам он, социализм, построен. Сила и слабость анархизма в том, что он не предопределяет никакого социального творчества, не связывает себя никакой ответственностью за будущее перед прошлым, и с исторической мели мещанство выплывает в открытое море неизведанных исторических глубин, где предстоит ему или окончательное крушение, или открытие нового неба и новой земли. «Мы должны разрушать, только разрушать, не думая о творчестве, - творить не наше дело», - проповедует Бакунин. Но тут уже кончается сознательный позитивизм и начинается скрытая, бессознательная мистика, пусть безбожная, противобожная, но все же мистика... Бакунинский «абсолютно свободный человек» слишком похож на фантастического «сверхчеловека», нечеловека, чтобы со спокойным сердцем мог его принять Герцен, который боится всякой мистики больше всего, даже больше самого мещанства, не сознавая, что этот суеверный страх мистики уже имеет в себе нечто мистическое. Как бы то ни было, правоверный социалист Герцен отшатнулся от впавшего в ересь анархиста Бакунина.

В конце жизни Герцен потерял или почти потерял надежду на социальный переворот в Европе, кажется, впрочем, потому, что перестал верить не столько в его возможность, сколько в спасительность.

Тогда-то загорелся последний свет в надвигавшейся тьме, последняя надежда в наступавшем отчаянии - надежда на Россию, на русскую сельскую общину, которая будто бы спасает Европу.

Когда Герцен бежал из России в Европу, он попал из одного рабства в другое, из материального в духовное. А когда захотел обратно бежать из Европы в Россию, то попал из европейского движения к новому Китаю - в старую «китайскую неподвижность» в России...

Если так, то, казалось бы, прежде чем произносить смертный приговор европейской культуре и бежать от нее к русскому варварству в отчаянии последнего безверия, следовало подумать, нельзя ли эти два обмелевших начала всемирной культуры - религию и общественность - как-нибудь сдвинуть с их общей позитивной мели в их общую религиозную глубину. Почему же Гер­цен об этом не думает? Кажется, все потому же: религиозных глубин боится он еще больше, чем позитивных мелей; ему мерещится в глубине всякой мистики свирепое чудовище реакции, своего рода апокалиптический зверь, выходящий из бездны.

За осторожного Герцена подумал и ответил неосторожный Бакунин... В 1869 году Бакунин предложил принять в основу социалистической программы отрицание всех религий и признание, что «бытие Бога несогласно со счастьем, достоинством, разумом, нравственностью и свободою людей».

Когда большинство отвергло эту резолюцию, Бакунин с некоторыми членами из меньшинства образовал новый союз... первый параграф коего гласил: «Союз объявляет себя безбожным».

Этот яростный «антитеологизм» есть уже не только отрицание религии, но и религия отрицания, какая-то новая религия без Бога, полная не менее фанатическою ревностью, чем старые религии с Богом. Тургенев удивился, услышав о выходке Бакунина на Бернском конгрессе. «Что с ним случилось? - спрашивал у всех Тургенев. - Ведь он всегда был верующим, даже Герцена бранил за атеизм. Что же с ним такое случилось?»

Бакунин и Герцен, желая бороться с метафизической идеей о Боге, на самом деле борются только с историческими призраками, искажающими преломлениями этой идеи в туманах полити­ческих низин... Неужели Бакунин и Герцен никогда не думали о том, что значит и это слово Христа: Я научу вас истине, а истина сделает вас свободными.

В первом царстве - Отца, Ветхом Завете, открылась власть Божия как истина; во втором царстве - Сына, Новом Завете, открывается истина как любовь; в третьем, и последнем царстве - Духа, в Грядущем Завете, откроется любовь как свобода. И в этом последнем царстве произнесено и услышано будет последнее, никем еще не произнесенное и не услышанное имя Господа Грядущего: Освободитель.

Но здесь мы уже сходим не только с этого берега, на котором стоит европейская культура - со своим мещанством прошлого и настоящего, - но и с того берега, на котором стоит Герцен пе­ред мещанством будущего; мы выплываем в открытый океан, в котором исчезают все берега, в океан грядущего христианства как одного из трех откровений всеединого Откровения Троицы...

Предсмертное видение Герцена - Россия как «свободной жизни край» и русская крестьянская община как спасение мира. Старую любовь свою он принял за новую веру, но, кажется, в последнюю минуту понял, что и эта последняя вера - обман. Если, впрочем, обманула вера, то любовь не обманула; в любви его к России было какое-то истинное прозрение: не крестьянская община, а христианская общественность, может быть, в самом деле будет новой верой, которую принесут юные варвары старому Риму.

В судьбе Герцена, этого величайшего русского интеллигента, предсказан вопрос, от которого зависит судьба всей русской интеллигенции: поймет ли она, что лишь в грядущем христианстве заключена сила, способная победить мещанство и хамство грядущее? Если поймет, то будет первым исповедником, мучеником нового мира, а если нет, то, подобно Герцену, - только послед­ним бойцом старого мира, умирающим гладиатором.

Когда вглядываешься в лица тех, от кого зависят ныне судьбы Европы, вспоминаются предсказания Милля и Герцена о неминуемой победе духовного Китая. Прежде бывали в истории изверги - Тамерланы, Аттилы, Борджиа. Теперь уже не изверги, а люди как люди. Вместо скипетра - аршин, вместо Библии - счетная книга, вместо алтаря - прилавок. Какая самодовольная пошлость и плоскость в выражении лиц! Смотришь и «дивишься удивлением великим», как сказано в Апокалипсисе, откуда взялись эти коронованные лакеи, эти торжествующие хамы? Да, со времени Герцена и Милля мещанство делало в Европе страшные успехи.

Все благородство культуры, уйдя из области общественной, сосредоточилось в уединенных личностях, в таких великих отшельниках, как Ницше, Ибсен, Флобер и все еще самый юный из юных - старец Гёте. Среди плоской равнины мещанства эти бездонные артезианские колодцы человеческого духа свидетельствуют о том, что под выжженной землею еще хранятся живые воды. Но нужен геологический переворот, землетрясение, чтобы подземные воды могли вырваться наружу и затопить равнину, снести муравьиные кучи, опрокинуть старые лавочки мещанской Евро­пы. А пока - мертвая засуха...

Но тут невольно, с последним отчаянием или с последней надеждой, наш взор, так же как предсмертный взор «сраженного гладиатора», Герцена, обращается от одной из «двух наших ро­дин» к другой, от Европы к России, от мрачного Запада к Востоку, еще более мрачному, хотя уже окровавленному не то зарей, не то заревом. Для Герцена этим «светом с Востока» было возрож­дение «крестьянской общины», для нас это - возрождение христианской общественности. И тут опять возникает в начале XX века вопрос, поставленный в середине XIX: мещанство, не побежден­ное Европой, победит ли Россия?

«Русская интеллигенция - лучшая в мире», - объявил недавно Горький.

Я этого не скажу не потому, чтобы я этого не желал и не думал, а просто потому, что совестно хвалить себя. Ведь и я, и Горький, оба мы - русские интеллигенты... Итак, я не берусь решить, что такое русская интеллигенция, чудо ли она или чудовище, - я только знаю, что это в самом деле нечто единственное в современной европейской культуре.

Мещанство захватило в Европе общественность; от него спасаются отдельные личности в благородстве высшей культуры. В России - наоборот: отдельных личностей не ограждает от ме­щанства низкий уровень нашей культуры; зато наша общественность насквозь благородна.

«В нашей жизни в самом деле есть что-то безумное, но нет ничего пошлого, ничего мещанского».

Ежели прибавить: не в нашей личной, а в нашей общественной жизни, то эти слова Герцена, сказанные полвека назад, и поныне остаются верными.

Русская общественность - вся насквозь благородна, потому что вся насквозь трагична...

Кажется, нет в мире положения более безвыходного, чем то, в котором очутилась русская интеллигенция, - положение между двумя гнетами: гнетом сверху, самодержавного строя, и гне­том снизу, темной народной стихии, не столько ненавидящей, сколько непонимающей - но иногда непонимание хуже всякой ненависти...

Что же это за небывалое, единственное в мире общество, или сословие, или каста, или вера, или заговор? Это не каста, не вера, не заговор, это все вместе в одном - это русская интелли­генция.

Откуда она явилась? Кто ее создал? Тот же, кто создал или, вернее, родил всю новую Россию, - Петр.

Я уже раз говорил и вновь повторяю и настаиваю: первый русский интеллигент - Петр. Он отпечатал, отчеканил, как на бронзе монеты, лицо свое на крови и плоти русской интеллигенции. Единственные законные наследники, дети Петровы, - все мы, русские интеллигенты. Он - в нас, мы - в нем. Кто любит Петра, тот и нас любит; кто его ненавидит, тот ненавидит и нас.

Что такое Петр? Чудо и чудовище? Я опять-таки решать не берусь. Он слишком родной мне, слишком часть меня самого, чтобы я мог судить о нем беспристрастно. Я только знаю: другого Петра не будет, он у России один, и русская интеллигенция у нас одна, другой не будет. И пока в России жив Петр Великий, жива и великая русская интеллигенция.

Мы каждый день погибаем! У нас много врагов, мало друзей. Велика опасность, грозящая нам, но велика и надежда наша: с нами Петр.

Среди всех печальных и страшных явлений, которые за последнее время приходится переживать русскому обществу, самое печальное и страшное - та дикая травля русской интеллигенции, которая происходит, к счастью, пока только в темных и глухих подпольях русской печати...

Беда русской интеллигенции не в том, что она недостаточно, а скорее в том, что она слишком русская, только русская. Когда Достоевский в глубине русского искал «всечеловеческого», все­мирного, он чуял и хотел предупредить эту опасность.

«Беспочвенность» - черта подлинно русская, но, разумеется, тут еще не вся Россия. Это только одна из противоположных крайностей, которые так удивительно совмещаются в России. Рядом с интеллигентами и народными рационалистами духоборами есть интеллигентные и народные хлысты мистики.

Рядом с чересчур трезвыми есть чересчур пьяные. Кроме равнинной, вширь идущей, несколько унылой и серой, дневной России Писарева и Чернышевского... есть вершинная и подземная, ввысь и вглубь идущая, тайная, звездная, ночная Россия Достоевского и Лермонтова...

Какая их этих двух России подлинная? Обе одинаково подлинные.

Их разъединение дошло в настоящем до последних пределов. Как соединить их - вот великий вопрос будущего.

Второе обвинение, связанное с обвинением в «беспочвенности», - «безбожие» русской интеллигенции...

Вера и сознание веры не одно и то же. Не все, кто думает верить, - верят; и не все, кто думает не верить, - не верят. У русской интеллигенции нет еще религиозного сознания, испо­ведания, но есть уже великая и все возрастающая религиозная жажда...

Иногда кажется, что самый атеизм русской интеллигенции - какой-то особенный, мистический атеизм. Тут у нее такое же, как у Бакунина, отрицание религии, переходящее в религию отрицания; такое же, как у Герцена, трагическое раздвоение ума и сердца: ум отвергает, сердце ищет Бога...

Достоевский, вспомнив как-то, лет через тридцать, один из своих разговоров с Белинским, восклицает с таким негодованием, как будто разговор происходил только вчера: «Этот человек ругал при мне Христа»... Когда Белинский восстал на Гоголя за то, что в «Переписке с друзьями» Гоголь пытался освятить рабство именем Христовым, то Белинский, Христа «ругавший», был, конечно, ближе к нему, нежели Гоголь, Христа"исповедовавший.

О русской интеллигенции иногда можно сказать то же, что о Белинском: она еще не со Христом, но уже с нею Христос.

Сила русской интеллигенции не в intellectus"e, не в уме, а в сердце и совести. Сердце и совесть ее почти всегда на правом пути; ум часто блуждает. Сердце и совесть свободны, ум связан. Сердце и совесть бесстрашны и «радикальны», ум робок и в самом радикализме консервативен, подражателен. При избытке общественных чувств - недостаток общих идей...

Взять хотя бы наших марксистов. Нет никакого сомнения, что это - превосходнейшие люди. И народ любят они, конечно, не меньше народников. Но когда говорят о «железном законе эконо­мической необходимости», то кажутся свирепыми жрецами Маркса - Молоха, которому готовы привести в жертву весь русский народ. И договорились до чертиков. Не только другим, но и сами себе опротивели...

Тянулась, тянулась канитель марксистская, а потом потянулась босяцкая.

Сначала мы думали, что босяки-то уж по крайней мере самобытное явление. Но когда пригляделись и прислушались, то оказалось, что так же точно, как русские марксисты повторяли немца Маркса, и русские босяки повторяли немца Ницше. Одну половину Ницше взяли босяки, другую наши декаденты-оргиасты...

От умственного голода лица стали унылы и бледны, и постны. Все чеховские «хмурые люди». В сердцах уже солнце восходит, а в мыслях все еще «сумерки»; в сердцах огонь пламенеющий, а в мыслях стынущая теплот, тепленькая водица... в сердцах буйная молодость, а в мыслях смиренное старчество.

Иногда, глядя на этих молодых стариков, интеллигентных аскетов и постников, хочется воскликнуть:

Милые русские юноши! Вы благородны, честны, искренни. Вы - надежда наша, вы - спасение и будущность России. Отчего же лица ваши так печальны, взоры потуплены долу? Развеселитесь, усмехнитесь, поднимите ваши головы, посмотрите черту прямо в глаза. Не бойтесь глупого старого черта политической реакции, который все еще мерещится вам то в языческой эстетике, то в христианской мистике. Не бойтесь никаких соблазнов, никаких искушений, никакой свободы, не только внешней, общественной, но и внутренней, личной, потому что без второй невозможна и первая. Одного бойтесь - рабства, и худшего из всех рабств - мещанства, и худшего из мещанств - хамства, ибо воцарившийся раб и стал хам, а воцарившийся хам и есть черт - уже не старый, фантастический, а новый, реальный черт, действительно страшный, страшнее, чем его малюют, - грядущий Князь мира сего, Грядущий Хам.

У этого Хама в России - три лица.

Первое, настоящее - над нами, лицо самодержавия, мертвый позитивизм казенщины, китайская стена табели о рангах, отделяющая русский народ от русской интеллигенции и русской церкви.

Второе лицо, прошлое - рядом с нами, лицо православия, воздающего кесарю Божие, той церкви, о которой Достоевский сказал, что она «в параличе»... Мертвый позитивизм православной казенщины, служащий позитивизму казенщины самодержавной.

Третье лицо, будущее - под нами, лицо хамства, идущего снизу, - хулиганства, босячества, черной сотни - самое страшное из всех трех лиц.

Эти три начала духовного мещанства соединились против трех начал духовного благородства: против земли, народа - живой плоти, против церкви - живой души, против интеллигенции - живого духа России.

Для того чтобы в свою очередь три начала духовного благородства и свободы могли соединиться против трех начал духовного рабства и хамства, нужна общая идея, которая соединила бы интеллигенцию, церковь и народ; а такую общую идею может дать только возрождение религиозное вместе с возрождением общественным. Ни религия без общественности, ни общественность без религии, а только религиозная общественность спасет Россию. И прежде всего должно пробудиться религиозно-общественное сознание там, где есть уже сознательная общественность и бессознательная религиозность - в русской интеллигенции, ко­торая не только по имени, но и по существу своему должна сделаться интеллигенцией, т.е. разумом, сознанием России. Разум, доведенный до конца своего, приходит к идее о Боге. Интелли­генция, доведенная до конца своего, придет к религии.

И когда это свершится, тогда русская интеллигенция уже перестанет быть интеллигенцией, только интеллигенцией, человеческим, только человеческим разумом, - тогда она сделается Разумом Богочеловеческим, Логосом России...

Не против Христа, а со Христом - к свободе. Христос освободит мир - и никто, кроме Христа. Со Христом - против рабства, мещанства и хамства.

Хама Грядущего победит лишь Грядущий Христос.

Сборник статей Д.С. Мережковского

«Грядущий Хам». СПб., 1906.

Печатается с сокращениями по кн.:

Д.С. Мережковский.

I

«Мещанство победит и должно победить, – пишет Герцен в 1864 г. в статье „Концы и начала“. – Да, любезный друг, пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство – окончательная форма западной цивилизации «.

Трудно заподозрить Герцена в нелюбви к Европе. Ведь это именно один из тех русских людей, у которых, по выражению Достоевского, «две родины: наша Русь и Европа». Может быть, он сам не знал, кого любит больше – Россию или Европу. Подобно другу своему Бакунину, он был убежден, что последнее освобождение есть дело не какого-либо одного народа, а всех народов вместе, всего человечества, и что народ может освободиться окончательно, только отрекаясь от своей национальной обособленности и входя в круг всечеловеческой жизни. «Всечеловечество», которое у Пушкина было эстетическим созерцанием, у Герцена первого из русских людей становится жизненным действием, подвигом. Он пожертвовал не отвлеченно, а реально своей любви к Европе своей любовью к России. Для Европы сделался вечным изгнанником, жил для нее и готов был умереть за нее. В минуты уныния и разочарования жалел, что не взял ружья, которое предлагал ему один работник во время революции 1848 года в Париже, и не умер на баррикадах.

Ежели такой человек усомнился в Европе, то не потому, что мало, а потому, что слишком верил в нее. И когда он произносит свой приговор: «Я вижу неминуемую гибель старой Европы и не жалею ничего из существующего», когда утверждает, что в дверях старого мира «не Катилина, а смерть» и на лбу его цицероновское «vixerunt!» , то можно не принимать этого приговора – я лично его не принимаю, – но нельзя не признать, что в устах Герцена он имеет страшный вес.

В подтверждение своих мыслей о неминуемой победе мещанства в Европе Герцен ссылается на одного из благороднейших представителей европейской культуры, на одного из ее «рыцарей без страха и упрека», на Дж. Ст. Милля.

«Мещанство , – говорит Герцен, – это та самодержавная толпа сплоченной посредственности (conglomerated mediocrity) Ст. Милля, которая всем владеет, – толпа без невежества, но и без образования… Милль видит, что все около него пошлеет, мельчает; с отчаянием смотрит на подавляющие массы какой-то паюсной икры, сжатой из мириад мещанской мелкоты… Он вовсе не преувеличивал, говоря о суживании ума, энергии, о стертости личностей, о постоянном мельчании жизни, о постоянном исключении из нее общечеловеческих интересов, о сведении ее на интересы торговой конторы и мещанского благосостояния. Милль прямо говорит, что по этому пути Англия сделается Китаем, – мы к этому прибавим: и не одна Англия «.

«Может, какой-нибудь кризис и спасет от китайского маразма. Но откуда он придет, как? – этого я не знаю, да и Милль не знает». «Где та могучая мысль, та страстная вера, то горячее упование, которое может закалить тело, довести душу до судорожного ожесточения, которое не чувствует ни боли, ни лишений и твердым шагом идет на плаху, на костер? Посмотрите кругом – что в состоянии поднять народы?»

«Христианство обмелело и успокоилось в покойной и каменистой гавани реформации; обмелела и революция в покойной и песчаной гавани либерализма… С такой снисходительной церковью, с такой ручной революцией – западный мир стал отстаиваться, уравновешиваться».

«Везде, где людские муравейники и ульи достигали относительного удовлетворения и уравновешивания, – достижение вперед делалось тише и тише, пока, наконец, не наступала последняя тишина Китая».

По следам «азиатских народов, вышедших из истории», вся Европа «тихим, невозмущаемым шагом» идет к этой последней тишине благополучного муравейника, к «мещанской кристаллизации» – китаизации.

Герцен соглашается с Миллем: «Если в Европе не произойдет какой-нибудь неожиданный переворот, который возродит человеческую личность и даст ей силу победить мещанство, то, несмотря на свои благородные антецеденты и свое христианство, Европа сделается Китаем».

«Подумай, – заключает Герцен письмо неизвестному русскому – кажется, всему русскому народу, – подумай, и у тебя волос станет дыбом».

Ни Милль, ни Герцен не видели последней причины этого духовного мещанства. «Мы вовсе не врачи! мы – боль», – предупреждает Герцен. И действительно, во всех этих пророчествах – не только для Милля, но отчасти и для Герцена пророчествах на собственную голову – нет никакого вывода, знания, а есть лишь крик неизвестной боли, неизвестного ужаса. Причины мещанства Герцен и Милль не могли видеть, как человек не может видеть лицо свое без зеркала. То, чем они страдают и чего боятся в других, находится не только в других, но и в них самих, в последних непереступаемых и даже невидимых для них пределах их собственного религиозного, вернее, антирелигиозного сознания.

Последний предел всей современной европейской культуры – позитивизм, или, по терминологии Герцена, «научный реализм», как метод не только частного научного, но и общего философского и даже религиозного мышления. Родившись в науке и философии, позитивизм вырос из научного и философского сознания в бессознательную религию, которая стремится упразднить и заменить собою все бывшие религии. Позитивизм в этом широком смысле есть утверждение мира, открытого чувственному опыту, как единственно реального, и отрицание мира сверхчувственного; отрицание конца и начала мира в Боге и утверждение бесконечного и безначального продолжения мира в явлениях, бесконечной и безначальной, непроницаемой для человека среды явлений, середины, посредственности, той абсолютной, совершенно плотной, как Китайская Стена, «сплоченной посредственности», conglomerated mediocrity, того абсолютного мещанства, о которых говорят Милль и Герцен, сами не разумея последней метафизической глубины того, что говорят.

В Европе позитивизм только делается – в Китае он уже сделался религией. Духовная основа Китая, учение Лао-Дзы и Конфуция, – совершенный позитивизм, религия без Бога, «религия земная, безнебесная», как выражается Герцен о европейском научном реализме. Никаких тайн, никаких углублений и порываний к «мирам иным». Все просто, все плоско. Несокрушимый здравый смысл, несокрушимая положительность. Есть то, что есть, и ничего больше нет, ничего больше не надо. Здешний мир – все, и нет иного мира, кроме здешнего. Земля – все, и нет ничего, кроме земли. Небо – не начало и конец, а безначальное и бесконечное продолжение земли. Земля и небо не будут едино , как утверждает христианство, а суть едино . Величайшая империя земли и есть Небесная империя, земное небо. Серединное царство – царство вечной середины, вечной посредственности, абсолютного мещанства – «царство не Божие, а человеческое», как определяет опять-таки Герцен общественный идеал позитивизма. Китайскому поклонению предкам, золотому веку в прошлом соответствует европейское поклонение потомкам, золотой век в будущем. Ежели не мы, то потомки наши увидят рай земной, земное небо, утверждает религия прогресса. И в поклонение предкам, и в поклонение потомкам одинаково приносится в жертву единственное человеческое лицо, личность, безличному, бесчисленному роду, народу, человечеству – «паюсной икре, сжатой из мириад мещанской мелкоты», грядущему вселенскому полипняку и муравейнику. Отрекаясь от Бога, от абсолютной Божественной Личности, человек неминуемо отрекается от своей собственной человеческой личности. Отказываясь, ради чечевичной похлебки умеренной сытости, от своего божественного голода и божественного первородства, человек неминуемо впадает в абсолютное мещанство.

Китайцы – совершенные желтолицые позитивисты; европейцы – пока еще несовершенные белолицые китайцы. В этом смысле американцы совершеннее европейцев. Тут крайний Запад сходится с крайним Востоком.

Для Герцена и Милля то столкновение Китая с Европою, которое начинается, но, вероятно, не кончится на наших глазах, имело бы особенно вещий, грозный смысл. Китай довел до совершенства позитивное созерцание, но позитивного действия, всей прикладной технической стороны положительного знания недоставало Китаю. Япония, не только военный, но и культурный авангард Востока, взяла у европейцев эту техническую сторону цивилизации и сразу сделалась для них непобедимой. Пока Европа противопоставляла скверным китайским пушкам свои лучшие, она побеждала, и эта победа казалась торжеством культуры над варварством. Но когда сравнялись пушки, то и культуры сравнялись. Оказалось, что у Европы ничего и не было, кроме пушек, чем бы она могла показать свое культурное превосходство над варварами. Христианство? Но «христианство обмелело»; оно еще имеет некоторое – довольно, впрочем, сомнительное – значение для внутренней европейской политики; но когда современному христианству, переезжая за границу Европы, приходится обменивать свои кредитные билеты на чистое золото, то за них никто ничего не дает. Да и в самой Европе бесстыднейшие стыдятся говорить о христианстве по поводу таких серьезных вещей, как война. Некогда источник великой силы, христианство сделалось теперь источником великой немощи, самоубийственной непоследовательности, противоречивости всей западноевропейской культуры. Христианство – эти старые семитические дрожжи в арийской крови – и есть именно то, что не дает ей устояться окончательно, мешает последней «кристаллизации», китаизации Европы. Кажется, позитивизм белой расы навеки попорчен, «подмочен» «метафизическим и теологическим периодом». Позитивизм желтой расы вообще и японской в частности – это свеженькое яичко, только что снесенное желтою монгольскою курочкой от белого арийского петушка, – ничем не попорчен: каким он был за два, за три тысячелетия, таким и остался, таким навсегда останется. Позитивизм европейский все еще слишком умственный, то есть поверхностный, так сказать, накожный; желтые люди – позитивисты до мозга костей. И культурное наследие веков – китайская метафизика, теология – не ослабляет, а усиливает этот естественный физиологический дар.

Кто верен своей физиологии, тот и последователен, кто последователен, тот и силен, а кто силен, тот и побеждает. Япония победила Россию. Китай победит Европу, если только в ней самой не совершится великий духовный переворот, который опрокинет вверх дном последние метафизические основы ее культуры и позволит противопоставить пушкам позитивного Востока не одни пушки позитивного Запада, а кое-что реальное, более истинное.

Вот где главная «желтая опасность» – не извне, а внутри; не в том, что Китай идет в Европу, а в том, что Европа идет в Китай. Лица у нас еще белые; но под белою кожей уже течет не прежняя густая, алая, арийская, а все более жидкая, «желтая» кровь, похожая на монгольскую сукровицу; разрез наших глаз прямой, но взор начинает косить, суживаться. И прямой белый свет европейского дня становится косым «желтым» светом китайского заходящего или японского восходящего солнца. В настоящее время японцы кажутся переодетыми обезьянами европейцев; кто знает, может быть, со временем европейцы и даже американцы будут казаться переодетыми обезьянами японцев и китайцев, неисправимыми идеалистами, романтиками старого мира, которые только притворяются господами нового мира, позитивистами. Может быть, война желтой расы с белою – только недоразумение: свои своих не узнали. Когда же узнают, то война окончится миром, и это будет уже «мир всего мира», последняя тишина и покой небесный, Небесная империя, Серединное царство по всей земле от Востока до Запада, окончательная «кристаллизация», всечеловеческий улей и муравейник, сплошная, облепляющая шар земной «паюсная икра» мещанства, и даже не мещанства, а хамства, потому что достигшее своих пределов и воцарившееся мещанство есть хамство.

"Грядущий хам" - статья Дмитрия Сергеевича Мережковского, русского писателя, поэта, критика, переводчика, историка, религиозного философа, общественного деятеля. Предостерегая общество от «недооценки мощных сил, препятствующих религиозному и социальному освобождению», писатель считал, что интеллигенции, воплощающей «живой дух России», противостоят силы «духовного рабства и хамства, питаемые стихией мещанства, безличности, серединности и пошлости». При этом «хамство» в его терминологии было не социальной характеристикой, но синонимом бездуховности (материализма, позитивизма, мещанства, атеизма и т.д.). Если религиозного обновления не произойдет, весь мир, и Россию в том числе, ждет «Грядущий хам», - утверждал писатель.

По Мережковскому «хамство» в России имеет три «лица»: прошлое, настоящее и будущее. В прошлом лицо хамства - это лицо церкви, воздающей кесарю Божье, это «православная казенщина», служащая казёнщине самодержавной. Настоящее лицо хамства связывалось Мережковским с российским самодержавием, с огромной бюрократической машиной государства. Но самое страшное лицо хамства - будущее, это «лицо хамства, идущего снизу - хулиганства, босячества, черной сотни». Думаю, своей актуальности статья не только не потеряла, но и приобрела ее в новых очертаниях.

Герцен соглашается с Миллем: «Если в Европе не произойдет какой-нибудь неожиданный переворот, который возродит человеческую личность и даст ей силу победить мещанство, то, несмотря на свои благородные антецеденты и свое христианство, Европа сделается Китаем».

В Европе позитивизм только делается – в Китае он уже сделался религией. Духовная основа Китая, учение Лао-Дзы и Конфуция, – совершенный позитивизм, религия без Бога, «религия земная, безнебесная», как выражается Герцен о европейском научном реализме. Никаких тайн, никаких углублений и порываний к «мирам иным». Все просто, все плоско. Несокрушимый здравый смысл, несокрушимая положительность. Есть то, что есть, и ничего больше нет, ничего больше не надо. Здешний мир – все, и нет иного мира, кроме здешнего.

Пока Европа противопоставляла скверным китайским пушкам свои лучшие, она побеждала, и эта победа казалась торжеством культуры над варварством. Но когда сравнялись пушки, то и культуры сравнялись. Оказалось, что у Европы ничего и не было, кроме пушек, чем бы она могла показать свое культурное превосходство над варварами.

Кто верен своей физиологии, тот и последователен, кто последователен, тот и силен, а кто силен, тот и побеждает. Япония победила Россию. Китай победит Европу, если только в ней самой не совершится великий духовный переворот, который опрокинет вверх дном последние метафизические основы ее культуры и позволит противопоставить пушкам позитивного Востока не одни пушки позитивного Запада, а кое-что реальное, более истинное.

«Бог есть, значит, человек – раб. Человек свободен, значит, нет Бога. Я утверждаю, что никто не выйдет из этого круга, а теперь выберем».

«Если есть Бог, то человек – раб», – утверждает Бакунин. Почему? Потому что «свобода есть отрицание всякой власти, а Бог есть власть». Это положение Бакунин считает аксиомой. И действительно, это было бы аксиомой, если бы не было Христа.

Религия современной Европы – не христианство, а мещанство. От благоразумного сытого мещанства до безумного голодного зверства один шаг. Не только человек человеку, но и народ народу – волк. От взаимного пожирания удерживает только взаимный страх, узда слишком слабая для рассвирепевших зверей. Не сегодня, так завтра они бросятся друг на друга и начнется небывалая бойня.

В этой-то страшной свободе духа, в этой способности внезапно отрываться от почвы, от быта, истории, сжигать все свои корабли, ломать все свое прошлое во имя неизвестного будущего, – в этой произвольной беспочвенности и заключается одна из глубочайших особенностей русского духа. Нас очень трудно сдвинуть; но раз мы сдвинулись, мы доходим во всем, в добре и зле, в истине и лжи, в мудрости и безумии, до крайности.

Одного бойтесь – рабства и худшего из всех рабств – мещанства и худшего из всех мещанств – хамства, ибо воцарившийся раб и есть хам, а воцарившийся хам и есть черт – уже не старый, фантастический, а новый, реальный черт, действительно страшный, страшнее, чем его малюют, – грядущий Князь мира сего, Грядущий Хам.

Цитаты из других книг можно найти в

Дмитрий Сергеевич Мережковский


ГРЯДУЩИЙ ХАМ

"Мещанство победит и должно победить", - пишет Герцен в 1864 году в статье "Концы и начала". "Да, любезный друг, пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство - окончательная форма западной цивилизации".

Трудно заподозрить Герцена в нелюбви к Европе. Ведь это именно один из тех русских людей, у которых, по выражению Достоевского, "две родины: наша Русь и Европа". Может быть, он сам не знал, кого любит больше - Россию или Европу. Подобно другу своему Бакунину, он был убежден, что последнее освобождение есть дело не какого-либо одного народа, а всех народов вместе, всего человечества, и что народ может освободиться окончательно, только отрекаясь от своей национальной обособленности и входя в круг всечеловеческой жизни. "Всечеловечество", которое у Пушкина было эстетическим созерцанием, у Герцена, первого из русских людей, становится жизненным действием, подвигом. Он пожертвовал не отвлеченно, а реально своей любви к Европе своей любовью к России. Для Европы сделался вечным изгнанником, жил для нее и готов был умереть за нее. В минуты уныния и разочарования жалел, что не взял ружья, которое предлагал ему один работник во время революции 1848 года в Париже, и не умер на баррикадах.

Ежели такой человек усомнился в Европе, то не потому, что мало, а потому, что слишком верил в нее. И когда он произносит свой приговор "Я вижу неминуемую гибель старой Европы и не жалею ничего из существующего", когда утверждает, что в дверях старого мира - "не Катилина, а смерть", и на лбу его цицероновское: "vixerunt", - то можно не принимать этого приговора, - я лично его не принимаю, - но нельзя не признать, что в устах Герцена он имеет страшный вес.

В подтверждение своих мыслей о неминуемой победе мещанства в Европе Герцен ссылается на одного из благороднейших представителей европейской культуры, на одного из ее "рыцарей без страха и упрека", на Дж.Ст.Милля.

"Мещанство, - говорит Герцен, - это та самодержавная толпа сплоченной посредственности (conglomerated mediocrity) Ст Милля, которая всем владеет, - толпа без невежества, но и без образования... Милль видит, что все около него пошлеет, мельчает; с отчаянием смотрит на подавляющие массы какой-то паюсной икры, сжатой из мириад мещанской мелкоты... Он вовсе не преувеличивал, говоря о суживании ума, энергии, о стертости личностей, о постоянном мельчании жизни, о постоянном исключении из нее общечеловеческих интересов, о сведении ее на интересы торговой конторы и мещанского благосостояния. Милль прямо говорит, что по этому пути Англия сделается Китаем, - мы к этому прибавим: и не одна Англия".

"Может, какой-нибудь кризис и спасет от китайского маразма. Но откуда он придет, как? Этого я не знаю, да и Милль не знает". "Где та могучая мысль, та страстная вера, то горячее упование, которое может закалить тело, довести душу до судорожного ожесточения, которое не чувствует ни боли, ни лишений и твердым шагом идет на плаху, на костер? Посмотрите кругом - что в состоянии поднять народы?

Христианство обмелело и успокоилось в покойной и каменистой гавани реформации; обмелела и революция в покойной и песчаной гавани либерализма... С такой снисходительной церковью, с такой ручной революцией - западный мир стал отстаиваться, уравновешиваться".

"Везде, где людские муравейники и ульи достигали относительного удовлетворения и уравновешивания, - достижение вперед делалось тише, и тише, пока наконец не наступала последняя тишина Китая".

По следам "азиатских народов, вышедших из истории", вся Европа "тихим, невозмущаемым шагом" идет к этой последней тишине благополучного муравейника, к "мещанской кристаллизации" - китаизации.

Герцен соглашается с Миллем: "Если в Европе не произойдет какой-нибудь неожиданный переворот, который возродит человеческую личность и даст ей силу победить мещанство, то, несмотря на свои благородные антецеденты и свое христианство, Европа сделается Китаем".

"Подумай, - заключает Герцен письмо неизвестному русскому, - кажется, всему русскому народу, - подумай, и у тебя волос станет дыбом".

Ни Милль, ни Герцен не видели последней причины этого духовного мещанства. "Мы вовсе не врачи! Мы - боль", - предупреждает Герцен. И действительно, во всех этих пророчествах, - не только для Милля, но отчасти и для Герцена, пророчествах на собственную голову, - нет никакого вывода, знания, а есть лишь крик неизвестной боли, неизвестного ужаса. Причины мещанства Герцен и Милль не могли видеть, как человек не может видеть лицо свое без зеркала. То, чем они страдают и чего боятся в других, находится не только в других, но и в них самих, в последних непереступаемых и даже невидимых для них пределах их собственного религиозного, вернее, антирелигиозного сознания.

Последний предел всей современной европейской культуры - позитивизм, или, по терминологии Герцена, "научный реализм", как метод не только частного научного, но и общего философского и даже религиозного мышления. Родившись в науке и философии, позитивизм вырос из научного и философского сознания в бессознательную религию, которая стремится упразднить и заменить собою все бывшие религии. Позитивизм, в этом широком смысле, есть утверждение мира, открытого чувственному опыту, как единственно реального, и отрицание мира сверхчувственного; отрицание конца и начала мира в Боге и утверждение бесконечного и безначального продолжения мира в явлениях, бесконечной и безначальной, непроницаемой для человека среды явлений, середины, посредственности, той абсолютной, совершенно плотной, как Китайская стена, "сплоченной посредственности", conglomerated mediocrity, того абсолютного мещанства, о котором говорят Милль и Герцен, сами не разумея последней метафизической глубины того, что говорят.

В Европе позитивизм только делается - в Китае он уже сделался религией. Духовная основа Китая, учение Лао Дзы и Конфуция, - совершенный позитивизм, религия без Бога, "религия земная, безнебесная", как выражается Герцен о европейском научном реализме. Никаких тайн, никаких углублений и порываний к "мирам иным". Все просто, все плоско. Несокрушимый здравый смысл, несокрушимая положительность. Есть то, что есть, и ничего больше нет, ничего больше не надо. Здешний мир - все, и нет иного мира, кроме здешнего. Земля - все, и нет ничего, кроме земли. Небо - не начало и конец, а безначальное и бесконечное продолжение земли. Земля и небо не будут едино, как утверждает христианство, а суть едино. Величайшая империя земли и есть Небесная империя, земное небо. Серединное царство - царство вечной середины, вечной посредственности, абсолютного мещанства - "царство не Божие, а человеческое", как определяет опять-таки Герцен общественный идеал позитивизма. Китайскому поклонению предкам, золотому веку в прошлом соответствует европейское поклонение потомкам золотого века в будущем. Ежели не мы, то потомки наши увидят рай земной, земное небо, - утверждает религия прогресса. И в поклонение предкам, и в поклонение потомкам одинаково приносится в жертву единственное человеческое лицо, личность безличному, бесчисленному роду, народу, человечеству - "паюсной икре, сжатой из мириад мещанской мелкоты", грядущему вселенскому полипняку и муравейнику. Отрекаясь от Бога, от абсолютной Божественной Личности, человек неминуемо отрекается от своей собственной человеческой личности. Отказываясь, ради чечевичной похлебки умеренной сытости, от своего божественного голода и божественного первородства, человек неминуемо впадает в абсолютное мещанство.