Хождение по мукам с иллюстрациями читать. А.Н. Толстой «Хождение по мукам. Письмо с. с. сулакшину

Алексей Николаевич Толстой
Хождение по мукам
книга 1
* КНИГА ПЕРВАЯ. СЕСТРЫ *
О, Русская земля!..
("Слово о полку Игореве")
1
Сторонний наблюдатель из какого-нибудь заросшего липами захолустного переулка, попадая в Петербург, испытывал в минуты внимания сложное чувство умственного возбуждения и душевной придавленности.
Бродя по прямым и туманным улицам, мимо мрачных домов с темными окнами, с дремлющими дворниками у ворот, глядя подолгу на многоводный и хмурый простор Невы, на голубоватые линии мостов с зажженными еще до темноты фонарями, с колоннадами неуютных и нерадостных дворцов, с нерусской, пронзительной высотой Петропавловского собора, с бедными лодочками, ныряющими в темной воде, с бесчисленными барками сырых дров вдоль гранитных набережных, заглядывая в лица прохожих - озабоченные и бледные, с глазами, как городская муть, - видя и внимая всему этому, сторонний наблюдатель - благонамеренный - прятал голову поглубже в воротник, а неблагонамеренный начинал думать, что хорошо бы ударить со всей силой, разбить вдребезги это застывшее очарование.
Еще во времена Петра Первого дьячок из Троицкой церкви, что и сейчас стоит близ Троицкого моста, спускаясь с колокольни, впотьмах, увидел кикимору - худую бабу и простоволосую, - сильно испугался и затем кричал в кабаке: "Петербургу, мол, быть пусту", - за что был схвачен, пытан в Тайной канцелярии и бит кнутом нещадно.
Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец - мертвый чиновник. Много таких россказней ходило по городу.
И совсем еще недавно поэт Алексей Алексеевич Бессонов, проезжая ночь на лихаче, по дороге на острова, горбатый мостик, увидал сквозь разорванные облака в бездне неба звезду и, глядя на нее сквозь слезы, подумал, что лихач, и нити фонарей, и весь за спиной его спящий Петербург - лишь мечта, бред, возникший в его голове, отуманенной вином, любовью и скукой.
Как сон, прошли два столетия: Петербург, стоящий на краю земли, в болотах и пусторослях, грезил безграничной славой и властью; бредовыми видениями мелькали дворцовые перевороты, убийства императоров, триумфы и кровавые казни; слабые женщины принимали полубожественную власть; из горячих и смятых постелей решались судьбы народов; приходили ражие парни, с могучим сложением и черными от земли руками, и смело поднимались к трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь.
С ужасом оглядывались соседи на эти бешеные взрывы фантазии. С унынием и страхом внимали русские люди бреду столицы. Страна питала и никогда не могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки.
Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт - парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. - Так жил город.
В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Петербурга, на необитаемом острове.
В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно - роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражен дворец.
И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой.
Петербург, как всякий город, жил единой жизнью, напряженной и озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации знаменитого Сашки Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале "Красные бубенцы", - и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить.
То было время, когда любовь, чувства добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.
Девушки скрывали свою невинность, супруги - верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения - признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными.
Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго - предсмертного гимна, - он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники новое и непонятное лезло изо всех щелей.
2
- ...Мы ничего не хотим помнить. Мы говорим: довольно, повернитесь к прошлому задом! Кто там у меня за спиной? Венера Милосская? А что - ее можно кушать? Или она способствует ращению волос! Я не понимаю, для чего мне нужна эта каменная туша? Но искусство, искусство, брр! Вам все еще нравится щекотать себя этим понятием? Глядите по сторонам, вперед, под ноги. У вас на ногах американские башмаки! Да здравствуют американские башмаки! Вот искусство: красный автомобиль, гуттаперчевая шина, пуд бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство. Вот искусство: афиша в шестнадцать аршин, и на ней некий шикарный молодой человек в сияющем, как солнце, цилиндре. Это - портной, художник, гений сегодняшнего дня! Я хочу пожирать жизнь, а вы меня потчуете сахарной водицей для страдающих половым бессилием...
В конце узкого зала, за стульями, где тесно стояла молодежь с курсов и университета, раздался смех и хлопки. Говоривший, Сергей Сергеевич Сапожков, усмехаясь влажным ртом, надвинул на большой нос прыгающее пенсне и бойко сошел по ступенькам большой дубовой кафедры.
Сбоку, за длинным столом, освещенным двумя пятисвечными канделябрами, сидели члены общества "Философские вечера". Здесь были и председатель общества, профессор богословия Антоновский, и сегодняшний докладчик историк Вельяминов, и философ Борский, и лукавый писатель Сакунин.
Общество "Философские вечера" в эту зиму выдерживало сильный натиск со стороны мало кому известных, но зубастых молодых людей. Они нападали на маститых писателей и почтенных философов с такой яростью и говорили такие дерзкие и соблазнительные вещи, что старый особняк на Фонтанке, где помещалось общество, по субботам, в дни открытых заседаний, бывал переполнен.
Так было и сегодня. Когда Сапожков при рассыпавшихся хлопках исчез в толпе, на кафедру поднялся небольшого роста человек с шишковатым стриженым черепом, с молодым скуластым и желтым лицом - Акундин. Появился он здесь недавно, успех, в особенности в задних рядах зрительного зала, бывал у него огромный, и когда спрашивали: откуда и кто такой? - знающие люди загадочно улыбались. Во всяком случае, фамилия его была не Акундин, приехал он из-за границы и выступал неспроста.
Пощипывая редкую бородку, Акундин оглядел затихший зал, усмехнулся тонкой полоской губ и начал говорить.
В это время в третьем ряду кресел, у среднего прохода, подперев кулачком подбородок, сидела молодая девушка, в суконном черном платье, закрытом до шеи. Ее пепельные тонкие волосы были подняты над ушами, завернуты в большой узел и сколоты гребнем. Не шевелясь и не улыбаясь, она разглядывала сидящих за зеленым столом, иногда ее глаза подолгу останавливались, на огоньках свечей.
Когда Акундин, стукнув по дубовой кафедре, воскликнул: "Мировая экономика наносит первый удар железного кулака по церковному куполу", девушка Вздохнула не сильно и, приняв кулачок от покрасневшего снизу подбородка, положила в рот карамель.
Акундин говорил:
- ...А вы все еще грезите туманными снами о царствии божием на земле. А он, несмотря на все ваши усилия, продолжает спать. Или вы надеетесь, что он все-таки проснется и заговорит, как валаамова ослица? Да, он проснется, но разбудят его не сладкие голоса ваших поэтов, не дым из кадильниц, народ могут разбудить только фабричные свистки. Он проснется и заговорит, и голос его будет неприятен для слуха. Или вы надеетесь на ваши дебри и болота? Здесь можно подремать еще с полстолетия, верю. Но не называйте это мессианством. Это не то, что грядет, а то, что уходит. Здесь, в Петербурге, в этом великолепном зале, выдумали русского мужика. Написали о нем сотни томов и сочинили оперы. Боюсь, как бы эта забава не окончилась большой кровью...
Но здесь председатель остановил говорившего. Акундин слабо улыбнулся, вытащил из пиджака большой платок и вытер привычным движением череп и лицо. В конце зала раздались голоса:
- Пускай говорит!
- Безобразие закрывать человеку рот!
- Это издевательство!
- Тише вы, там, сзади!
- Сами вы тише!
Акундин продолжал:
- ...Русский мужик - точка приложения идей. Да. Но если эти идеи органически не связаны с его вековыми желаниями, с его первобытным понятием о справедливости, понятием всечеловеческим, то идеи падают, как семена на камень. И до тех пор, покуда не станут рассматривать русского мужика просто как человека с голодным желудком и натертым работою хребтом, покуда не лишат его наконец когда-то каким-то барином придуманных мессианских его особенностей, до тех пор будут трагически существовать два полюса: ваши великолепные идеи, рожденные в темноте кабинетов, и народ, о котором вы ничего не хотите знать... Мы здесь даже и не критикуем вас по существу. Было бы странно терять время на пересмотр этой феноменальной груды - человеческой фантазии. Нет. Мы говорим: спасайтесь, покуда не поздно. Ибо ваши идеи и ваши сокровища будут без сожаления выброшены в мусорный ящик истории...
Девушка в черном суконном платье не была расположена вдумываться в то, что говорилось с дубовой кафедры. Ей казалось, что все эти слова и споры, конечно, очень важны и многозначительны, но самое важное было иное, о чем эти люди не говорили...
За зеленым столом в это время появился новый человек. Он не спеша сел рядом с председателем, кивнул направо и налево, провел покрасневшей рукой по русым волосам, мокрым от снега, и, спрятав под стол руки, выпрямился, в очень узком черном сюртуке: худое матовое лицо, брови дугами, под ними, в тенях, - огромные серые глаза, и волосы, падающие шапкой. Точно таким Алексей Алексеевич Бессонов был изображен в последнем номере еженедельного журнала.
Девушка не видела теперь ничего, кроме этого почти отталкивающе-красивого лица. Она словно с ужасом внимала этим странным чертам, так часто снившимся ей в ветреные петербургские ночи.
Вот он, наклонив ухо к соседу, усмехнулся, и улыбка - простоватая, но в вырезах тонких ноздрей, в слишком женственных бровях, в какой-то особой нежной силе этого лица было вероломство, надменность и еще то, чего она понять не могла, но что волновало ее всего сильнее.
В это время докладчик Вельяминов, красный и бородатый, в золотых очках и с пучками золотисто-седых волос вокруг большого черепа, отвечал Акундину:
- Вы правы так же, как права лавина, когда обрушивается с гор. Мы давно ждем пришествия страшного века, предугадываем торжество вашей правды.
Вы овладеете стихией, а не мы. Но мы знаем, высшая справедливость, на завоевание которой вы скликаете фабричными гудками, окажется грудой обломков, хаосом, где будет бродить оглушенный человек. "Жажду" - вот что скажет он, потому что в нем самом не окажется ни капли божественной влаги. Берегитесь, - Вельяминов поднял длинный, как карандаш, палец и строго через очки посмотрел на ряды слушателей, - в раю, который вам грезится, во имя которого вы хотите превратить человека в живой механизм, в номер такой-то, - человека в номер, - в этом страшном раю грозит новая революция, самая страшная изо всех революций - революция Духа.
Акундин холодно проговорил с места:
- Человека в номер - это тоже идеализм.
Вельяминов развел над столом руками. Канделябр бросал блики на его лысину. Он стал говорить о грехе, куда отпадает мир, и о будущей страшной расплате. В зале покашливали.
Во время перерыва девушка пошла в буфетную и стояла у дверей, нахмуренная и независимая. Несколько присяжных поверенных с женами пили чай и громче, чем все люди, разговаривали. У печки знаменитый писатель, Чернобылин, ел рыбу с брусникой и поминутно оглядывался злыми пьяными глазами на проходящих. Две, средних лет, литературные дамы, с грязными шеями и большими бантами в волосах, жевали бутерброды у буфетного прилавка. В стороне, не смешиваясь со светскими, благообразно стояли батюшки. Под люстрой, заложив руки сзади под длинный сюртук, покачивался на каблуках полуседой человек с подчеркнуто растрепанными волосами - Чирва - критик, ждал, когда к нему кто-нибудь подойдет. Появился Вельяминов; одна из литературных дам бросилась к нему, вцепилась в рукав. Другая литературная дама вдруг перестала жевать, Отряхнула крошки, нагнула голову, расширила глаза. К ней подходил Бессонов, кланяясь направо и налево смиренным наклонением головы.
Девушка в черном всей своей кожей почувствовала, как подобралась под корсетом литературная дама. Бессонов говорил ей что-то с ленивой усмешкой. Она всплеснула полными руками и захохотала, подкатывая глаза.
Девушка дернула плечиком и пошла из буфета. Ее окликнули. Сквозь толпу к ней протискивался черноватый истощенный юноша, в бархатной куртке, радостно кивал, от удовольствия морщил нос и взял ее за руку. Его ладонь была влажная, и на лбу влажная прядь волос, и влажные длинные черные глаза засматривали с мокрой нежностью. Его звали Александр Иванович Жиров. Он сказал:
- Вот? Что вы тут делаете, Дарья Дмитриевна?
- То же, что и вы, - ответила она, освобождая руку, сунула ее в муфту и там вытерла о платок.
Он захихикал, глядя еще нежнее:
- Неужели и на этот раз вам не понравился Сапожков? Он говорил сегодня, как пророк. Вас раздражает его резкость и своеобразная манера выражаться. Но самая сущность его мысли - разве это не то, чего мы все втайне хотим, но сказать боимся? А он смеет. Вот:
Каждый молод, молод, молод.
В животе чертовский голод,
Будем лопать пустоту...
Необыкновенно, ново и смело, Дарья Дмитриевна, разве вы сами не чувствуете, - новое, новое прет! Наше, новое, жадное, смелое. Вот тоже и Акундин. Он слишком логичен, но как вбивает гвозди! Еще две, три таких зимы, - и все затрещит, полезет по швам, - очень хорошо!
Он говорил тихим голосом, сладко и нежно улыбаясь. Даша чувствовала, как все в нем дрожит мелкой дрожью, точно от ужасного возбуждения. Она не дослушала, кивнула головой и стала протискиваться к вешалке.
Сердитый швейцар с медалями, таская вороха шуб и калош, не обращал внимания на Дашин протянутый номерок. Ждать пришлось долго, в ноги дуло из пустых с махающими дверями сеней, где стояли рослые, в синих мокрых кафтанах, извозчики и весело и нагло предлагали выходящим:
- Вот на резвой, ваше сясь!
- Вот по пути, на Пески!
Вдруг за Дашиной спиной голос Бессонова проговорил раздельно и холодно:
- Швейцар, шубу, шапку и трость.
Даша почувствовала, как легонькие иголочки пошли по спине. Она быстро повернула голову и прямо взглянула Бессонову в глаза. Он встретил ее взгляд спокойно, как должное, но затем веки его дрогнули, в серых глазах появилась живая влага, они словно подались, и Даша почувствовала, как у нее затрепетало сердце.
- Если не ошибаюсь, - проговорил он, наклоняясь к ней, - мы встречались у вашей сестры?
Даша сейчас же ответила дерзко:
- Да. Встречались.
Выдернула у швейцара шубу и побежала к парадным дверям. На улице мокрый и студеный ветер подхватил ее платье, обдал ржавыми каплями. Даша до глаз закуталась в меховой воротник. Кто-то, перегоняя, проговорил ей над ухом:
- Ай да глазки!
Даша быстро шла по мокрому асфальту, по зыбким полосам электрического света. Из распахнувшейся двери ресторана вырвались вопли скрипок - вальс. И Даша, не оглядываясь, пропела в косматый мех муфты:
- Ну, не так-то легко, не легко, не легко!
3
Расстегивая в прихожей мокрую шубу, Даша спросила у горничной:
- Дома никого нет, конечно?
Великий Могол, - так называли горничную Лушу за широкоскулое, как у идола, сильно напудренное лицо, - глядя в зеркало, ответила тонким голосом, что барыни действительно дома нет, а барин дома, в кабинете, и ужинать будет через полчаса.
Даша прошла в гостиную, села у рояля, положила ногу на ногу и охватила колено.
Зять, Николай Иванович, дома, - значит, поссорился с женой, надутый и будет жаловаться. Сейчас - одиннадцать, и часов до трех, покуда не заснешь, делать нечего. Читать, но что?. И охоты нет. Просто сидеть, думать - себе дороже станет. Вот, в самом деле, как жить иногда неуютно.
Даша вздохнула, открыла крышку рояля и, сидя боком, одною рукою начала разбирать Скрябина. Трудновато приходится человеку в таком неудобном возрасте, как девятнадцать лет, да еще девушке, да еще очень и очень неглупой, да еще по нелепой какой-то чистоплотности слишком суровой с теми, - а их было немало, - кто выражал охоту развеивать девичью скуку.
В прошлом году Даша приехала из Самары в Петербург на юридические курсы и поселилась у старшей сестры, Екатерины Дмитриевны Смоковниковой. Муж ее был адвокат, довольно известный; жили они шумно и широко.
Даша была моложе сестры лет на пять; когда Екатерина Дмитриевна выходила замуж, Даша была еще девочкой; последние годы сестры мало виделись, и теперь между ними начались новые отношения: у Даши влюбленные, у Екатерины Дмитриевны - нежно любовные.
Первое время Даша подражала сестре во всем, восхищалась ее красотой, вкусами, уменьем вести себя с людьми. Перед Катиными знакомыми она робела, иным от застенчивости говорила дерзости. Екатерина Дмитриевна старалась, чтобы дом ее был всегда образцом вкуса и новизны, еще не ставшей достоянием улицы; она не пропускала ни одной выставки и покупала футуристические картины. В последний год из-за этого у нее происходили бурные разговоры с мужем, потому что Николай Иванович любил живопись идейную, а Екатерина Дмитриевна со всей женской пылкостью решила лучше пострадать за новое искусство, чем прослыть отсталой.
Даша тоже восхищалась этими странными картинами, развешанными в гостиной, хотя с огорчением думала иногда, что квадратные фигуры с геометрическими лицами, с большим, чем нужно, количеством рук и ног, глухие краски, как головная боль, - вся эта чугунная, циническая поэзия слишком высока для ее тупого воображения.
Каждый вторник у Смоковниковых, в столовой из птичьего глаза, собиралось к ужину шумное и веселое общество. Здесь были разговорчивые адвокаты, женолюбивые и внимательно следящие за литературными течениями; два или три журналиста, прекрасно понимающие, как нужно вести внутреннюю и внешнюю политику; нервно расстроенный критик Чирва, подготовлявший очередную литературную катастрофу. Иногда спозаранку приходили молодые поэты, оставлявшие тетради со стихами в прихожей, в пальто. К началу ужина в гостиной появлялась какая-нибудь знаменитость, шла не спеша приложиться к хозяйке и с достоинством усаживалась в кресло. В средине ужина бывало слышно, как в прихожей с грохотом снимали кожаные калоши и бархатный голос произносил:
"Приветствую Тебя, Великий Могол!" - и затем над стулом хозяйки склонялось бритое, с отвислыми жабрами, лицо любовника-резонера:
- Катюша, - лапку!
Главным человеком для Даши во время этих ужинов была сестра. Даша негодовала на тех, кто был мало внимателен к милой, доброй и простодушной Екатерине Дмитриевне, к тем же, кто бывал слишком внимателен, ревновала, глядела на виноватого злыми глазами.
Понемногу она начала разбираться в этом кружащем непривычную голову множестве лиц. Помощников присяжных поверенных она теперь презирала: у них, кроме мохнатых визиток, лиловых галстуков да проборов через всю голову, ничего не было важного за душой. Любовника-резонера она ненавидела: он не имел права сестру звать Катей, Великого Могола - Великим Моголом, не имел никакого основания, выпивая рюмку водки, щурить отвислые глаза на Дашу и приговаривать:
"Пью за цветущий миндаль!"
Каждый раз при этом Даша задыхалась от злости.
Щеки у нее действительно были румяные, и ничем этот проклятый миндальный цвет согнать было нельзя, и Даша чувствовала себя за столом вроде деревянной матрешки.
На лето Даша не поехала к отцу в пыльную и знойную Самару, а с радостью согласилась остаться у сестры на взморье, в Сестрорецке. Там были те же люди, что и зимой, только все виделись чаще, катались на лодках, купались, ели мороженое в сосновом бору, слушали по вечерам музыку и шумно ужинали на веранде курзала, под звездами.
Екатерина Дмитриевна заказала Даше белое, вышитое гладью платье, большую шляпу из белого газа с черной лентой и широкий шелковый пояс, чтобы завязывать большим бантом на спине, и в Дашу неожиданно, точно ему вдруг раскрыли глаза, влюбился помощник зятя - Никанор Юрьевич Куличек.
Но он был из "презираемых". Даша возмутилась, позвала его в лес и там, не дав ему сказать в оправдание ни одного слова (он только вытирался платком, скомканным в кулаке), наговорила, что она не позволит смотреть на себя, как на какую-то "самку", что она возмущена, считает его личностью с развращенным воображением и сегодня же пожалуется зятю.
Зятю она нажаловалась в тот же вечер. Николай Иванович выслушал ее до конца, поглаживая холеную бороду и с удивлением взглядывая на миндальные от негодования Дашины щеки, на гневно дрожащую большую шляпу, на всю тонкую, беленькую Дашину фигуру, затем сел на песок у воды и начал хохотать, вынул платок, вытирал глаза, приговаривая:
- Уйди, Дарья, уйди, умру!
Даша ушла, ничего не понимая, смущенная и расстроенная. Куличек теперь не смел даже глядеть на нее, худел и уединялся. Дашина честь была спасена. Но вся эта история неожиданно взволновала в ней девственно дремавшие чувства. Нарушилось тонкое равновесие, точно во всем Дашином теле, от волос до пяток, зачался какой-то второй человек, душный, мечтательный, бесформенный и противный. Даша чувствовала его всей своей кожей и мучилась, как от нечистоты; ей хотелось смыть с себя эту невидимую паутину, вновь стать свежей, прохладной, легкой.
Теперь по целым часам она играла в теннис, по два раза на дню купалась, вставала ранним утром, когда на листьях еще горели большие капли росы, от лилового, как зеркало, моря шел пар и на пустой веранде расставляли влажные столы, мели сырые песчаные дорожки.
Но, пригревшись на солнышке или ночью в мягкой постели, второй человек оживал, осторожно пробирался к сердцу и сжимал его мягкой лапкой. Его нельзя было ни отодрать, ни смыть с себя, как кровь с заколдованного ключа Синей Бороды.
Все знакомые, а первая - сестра, стали находить, что Даша очень похорошела за это лето и словно хорошеет с каждым днем. Однажды Екатерина Дмитриевна, зайдя утром к сестре, сказала:
- Что же это с нами дальше-то будет?
- А что, Катя?
Даша в рубашке сидела на постели, закручивала большим узлом волосы.
- Уж очень хорошеешь, - что дальше-то будем делать?
Даша строгими, "мохнатыми" глазами поглядела на сестру и отвернулась. Ее щека и ухо залились румянцем.
- Катя, я не хочу, чтобы ты так говорила, мне это неприятно понимаешь?
Екатерина Дмитриевна села на кровать, щекою прижалась к Дашиной голой спине и засмеялась, целуя между лопатками.
- Какие мы рогатые уродились: ни в ерша, ни в ежа, ни в дикую кошку.
Однажды на теннисной площадке появился англичанин - худой, бритый, с выдающимся подбородком и детскими глазами. Одет он был до того безукоризненно, что несколько молодых людей из свиты Екатерины Дмитриевны впали в уныние. Даше он предложил партию и играл, как машина. Даше казалось, что он за все время ни разу на нее не взглянул - глядел мимо. Она проиграла и предложила вторую партию. Чтобы было ловчее, - засучила рукава белой блузки. Из-под пикейной ее шапочки выбилась прядь волос, она ее не поправляла. Отбивая сильным дрейфом над самой сеткой мяч, Даша думала:
"Вот ловкая русская девушка с неуловимой грацией во всех движениях, и румянец ей к лицу".
Англичанин выиграл и на этот раз, поклонился Даше - был он совсем сухой, - закурил душистую папироску и сел невдалеке, спросив лимонаду.
Играя третью партию со знаменитым гимназистом, Даша несколько раз покосилась в сторону англичанина, - он сидел за столиком, охватив у щиколотки ногу в шелковом носке, положенную на колено, сдвинув соломенную шляпу на затылок, и, не оборачиваясь, глядел на море.

История создания романа

История создания романа-трилогии «Хождение по мукам» крайне драматична для самого писателя. Её трудно восстанавливать литературоведам, ибо всё, что говорил о своём романе сам А.Н. Толстой – «красный граф» и эмигрант-возвращенец – следует тщательно анализировать, чтобы отделить двуличную ложь писателя от настоящей трагедии, которую суждено было пережить автору романа, раз и навсегда «наступившему на горло собственной песне».

Первая часть трилогии, получившая впоследствии название «Сёстры», создавалась Толстым в эмигрантский период и датирована самим писателем 1921 годом. Возможно, Толстой планировал опубликовать первую часть как отдельное произведение в эмигрантской печати, но он понимал, что его роман неизбежно встанет в один ряд с тысячами повестей и романов вчерашних граждан России, выброшенных на чужбину, пройдёт совершенно незамеченным читающей публикой.

В 1923 году, измученный лишениями эмигрантского быта, Толстой возвращается в советскую Россию. Здесь уже начинается серьёзное осмысление событий революции и гражданской войны, рождается новая идеология и новая литература. Однако прощение советской власти и свой кусок сладкой булки с маслом нужно было ещё заслужить. Невозможно было сделать это, создавая фантастические романы и переделывая сказки Коллоди на новый лад. Время и окружающая действительность настоятельно требовали от писателя предательства вчерашних идеалов, отречения от своего недавнего прошлого, пляски на костях старого мира. Только создав воистину монументальное произведение-эпопею, объясняющее всё советским властям, можно было доказать свою лояльность и преданность новым «хозяевам России». Одновременно перед автором стояла задача написать занимательный и нескучный роман, который должен был вызвать интерес у читающей публики, особенно у молодёжи, не знавшей и не помнившей истинных событий революции и гражданской войны.

В 1925 году писатель переделывает первую часть «Хождения», превращая своё весьма заурядное эмигрантское произведение в обличительно-фантастический роман.

А.Н.Толстой – современник и участник эпохальных событий 1914-1920 годов – с упорством писателя-фантаста повествует о героях, которые уже тогда, в 1917 году прекрасно знают, чьей победой завершится «великая русская смута» XX века. С первых страниц романа автор начинает петь высокопарные дифирамбы в адрес большевиков, сеять сомнения в души своих «старорежимных» персонажей, чтобы у читателя не закралось и толики сомнения в неизбежной победе советской власти.

Помимо политических нестыковок, в первой части трилогии поражает совершенно фантастическое описание бытовой стороны жизни русской интеллигенции накануне Первой мировой войны. Адвокат Николай Иванович Смоковников имеет шикарную квартиру в центре Петербурга, содержит жену, её сестру, свою любовницу с её детьми. Помимо этого – в его квартире обосновался ещё и литературный салон, где бывают все петербургские знаменитости. Все перечисленные персонажи разъезжают по дорогим курортам, а жена-изменница отправляется в длительный вояж в Париж прямо накануне мировой войны. С началом войны она столь же легко и быстро оттуда возвращается. Вспомним, что Ленину для такой операции понадобился пломбированный вагон, а Троцкому пришлось выбираться из Испании через Канаду и США. В тоже самое время такой же вполне успешный адвокат А.Ф. Керенский по своей бедности не мог стать депутатом Государственной Думы, пока партия эсеров не приобрела для него дом, чтобы повысить имущественный ценз своего кандидата.

Около полутора лет заняли подготовительные работы ко второму тому: поездки по местам событий, беседы с участниками гражданской войны, работа с печатными и рукописными источниками и - главное - осмысление материала. Толстой использовал при написании второй части трилогии малодоступные в советской России белоэмигрантские источники. Не оставляет сомнения его знакомство с первыми томами «Очерков русской смуты» А.И.Деникина и другими воспоминаниями участников гражданской войны со стороны белого лагеря. В отличие от белоэмигрантских авторов, писавших о гражданской войне (Краснов, Деникин, Шинкаренко и др.), Толстой не был непосредственным участником или свидетелем описываемых им событий. Поэтому некоторые эпизоды их произведений были подвергнуты основательной переработке и включены в текст романа, как собственные размышления автора.

«Утром мажу бутерброд - Сразу мысль: а как народ?» [Л. Филатов]

«Нужно было очень много увидеть, узнать, пережить, - рассказывал впоследствии писатель. - Мне нужно было сделать основное, а именно: определить свое отношение к материалу. Иными словами, нужно было все заново пережить самому, продумать и прочувствовать».

Первые строки второй части трилогии были написаны в марте 1927 года. В конце апреля Толстой отправил в журнал «Новый мир» две главы.

Редактор журнала В. П. Полонский в письме Толстому выразил опасение, что события будут изображены в романе «под углом зрения людей, пострадавших от революции», а это не очень уместно во время подготовки к празднованию десятилетия Октября.

Толстой немедленно ответил Полонскому большим письмом:

«Дорогой Вячеслав Павлович, что Вы делаете? С первых шагов Вы мне говорите, - стоп, осторожно, так нельзя выражаться. Вы хотите внушить мне страх и осторожность, и, главное, предвидение, что мой роман попадет к десятилетию Октябрьской революции. Если бы я Вас не знал, я бы мог подумать, что Вы хотите от меня романа-плаката, казенного ура-романа…

Нужно самым серьезным образом договориться относительно моего романа. Первое: я не только признаю революцию, - с одним таковым признанием нельзя было бы и писать роман, - я люблю ее мрачное величие; ее всемирный размах. И вот - задача моего романа - создать это величие, этот размах во всей его сложности, во всей его трудности. Второе: мы знаем, что революция победила. Но Вы пишете, чтобы я с первых же слов ударил в литавры победы, Вы хотите, чтобы я начал с победы и затем, очевидно, показал бы растоптанных врагов. По такому плану я отказываюсь писать роман. Это будет одним из многочисленных, никого уже теперь, а в особенности молодежь, не убеждающих плакатов…

Нет, революция пусть будет представлена революцией, а не благоприличной картиночкой, где впереди рабочий с красным знаменем, за ним - благостные мужички в совхозе, и на фоне - заводские трубы и встающее солнце. Время таким картинкам прошло, - жизнь, молодежь, наступающее поколение требует: «В нашей стране произошло событие, величайшее в мировой истории, расскажите нам правдиво, величаво об этом героическом времени».

Но едва только читатель почувствует, что автор чего-то не договаривает, чего-то опасается, изображает красных сплошь чудо-богатырями, а белых - сплошь в ресторане с певичками, - со скукой бросит книжку».

Да, как мы видим, автор отчаянно боролся за свой роман. Толстой, действительно, хотел и мог бы создать произведение, вошедшее наравне с «Тихим Доном» Шолохова и «Белой гвардией» Булгакова в золотой фонд отечественной литературы, но…

Советские чиновники от литературы заставляли автора беспощадно резать и кромсать тело многострадального романа, оставляя на его страницах место только для положительно-картонных героев-схем и откровенных глупостей с точки зрения здравого смысла. Так, описывая штурм корниловцами Екатеринодара в конце марта 1918 года, Толстой со страниц своего романа пытается убедить читателя, что штурмовать город многочисленной (!) и хорошо обученной Добровольческой армии было гораздо проще, чем оборонять его едва-едва созданным красным формированиям Автономова и Сорокина. Стоит ли говорить о том, что сегодня подобные утверждения могут вызывать лишь горькую усмешку даже у людей, совершенно не знакомых с азами военного дела.

Исполняя явный идеологический заказ, Толстой-фантаст также повествует о сложностях «красной» переправы у станицы Ново-Дмитровской в марте 1918 года, приводит совершенно фантастические диалоги и факты из жизни деятелей белого движения, осознавая, что краснеть за эту литературную ложь ему придётся только перед далёкими потомками. На тот момент история гражданской войны писалась победившей стороной, героизация вчерашних противников являлась преступлением, и художественный вымысел писателя превзошёл все мыслимые границы.

Из текста романа также совершенно ясно, что автор не был знаком не только с реальностью войны, но и с немаловажными деталями быта населения Петрограда в 1918 году. После отъезда Телегина Даша совершенно спокойно проживает в центре города одна в своей пятикомнатной(!) квартире, принимает у себя эмиссаров Добровольческой армии, связанных с савинковскими антибольшевистскими организациями, и никакой домком её не «уплотняет» как буржуйку и не доносит в органы ВЧК о её сомнительных визитёрах. Фантастика, да и только!

С июльского номера «Нового мира» за 1927 год началась публикация второй части «Хождения по мукам» и продолжалась до июля 1928 года. Подготавливая книгу к отдельному изданию, Толстой дал этой части заглавие «Восемнадцатый год».

Пятнадцать лет спустя, закончив переработку трилогии в целом, сам Толстой указывал на «недостатки» первого варианта «Восемнадцатого года»: «Это был предельный историзм… Это было просто непереваренные куски и исторические фрагменты, которые попадались мне в руки… Тут ничего не было связного, приходилось восполнять эти пропущенные места рассказами очевидцев, но по рассказам очевидцев, конечно, история не пишется, поэтому тут было много допущено ошибок, которые пришлось потом исправлять».

Чтобы сгладить свои «исторические ошибки» и проявить ещё большую лояльность к советской историографии гражданской войны Толстой пишет повесть «Хлеб», посвящённую обороне Царицына. Оборона Царицына в 1930-е годы считалась главным событием в советской истории гражданской войны, а освещение «кубанских походов» Корнилова-Деникина оставалось прерогативой белоэмигрантских авторов. Именно это обстоятельство и заставило Толстого столь сурово отзываться о второй части своей трилогии. Тем не менее, «Восемнадцатый год» А.Н. Толстого стал одним из крупнейших произведений советской литературы конца 1920-х годов. На безрыбье, как говорится, и рак – рыба. «Восемнадцатый год» ознаменовал и полный переход писателя на позиции соцреализма.

Третий том трилогии «Хмурое утро» дался Толстому труднее всего. Нужно было привести к общему знаменателю целый ряд разорванных сюжетных линий, подвести идеологическую подоплёку под неожиданное «воскресение» уже обречённых автором на гибель центральных героев – Кати и Рощина, дать «правильную» оценку крестьянскому антибольшевистскому движению.

«Слишком много острых мест и наиострейшее это - крестьянское движение, - махновщина и сибирская партизанщина, которые корнями связаны с сегодняшним днем», - писал Толстой В. П. Полонскому, объясняя задержку с выходом завершающего тома романа.

Конечно, дело было не только в этом. Толстой прекрасно чувствовал историческую эпоху своего времени: на дворе был уже не конец 1920-х, а середина 1930-х годов, когда любая «ошибка» в трактовке событий гражданской войны могла стоить ему жизни. Поэтому к работе над третьей частью «Хождения по мукам» предусмотрительный писатель вернулся только в 1939 году – после выхода исторического романа о Петре I, одобренного партией и правительством.

«Хмурое утро» было закончено как раз в тот день, когда началась Великая Отечественная война – 22 июня 1941 года.

Поскольку романы, составляющие трилогию, писались с большими интервалами, Толстой почти до конца своей жизни трудился над текстом «Хождения по мукам», сводя его к единому стилю, многое переделывая, придавая ему стройность единого произведения. Только в 1943 году вышло первое издание «Хождения по мукам» в одном томе, и 19 марта этого же года постановлением Совета Народных Комиссаров А. Н. Толстому была присуждена Государственная премия за роман. 30 марта в газете «Известия» была опубликована телеграмма писателя о передаче премии на постройку танка. Толстой просил разрешения назвать эту боевую машину - «Грозный».

Обращение к теме потерянной и возвращённой родины было как нельзя более своевременным в годы Великой Отечественной войны. Сам Толстой признавался:

«Дело в том, что ощущение родины на рубеже первой мировой войны и даже в первую мировую войну в среде интеллигенции было ослаблено. И только за эти 25 лет новой жизни, и в особенности в преддверии ко второй мировой войне, стало вырисовываться перед каждым человеком глубокое ощущение связи, неразрывной связи со своей родной землей. Мы пришли к ощущению родины через глубокие страдания, через борьбу. Никогда на протяжении, может быть, целого века не было такого глубокого и острого ощущения родины, как сейчас…»

В «Краткой литературной энциклопедии» указывается, что в романе-эпопее социалистического реализма появилось «новое качество жанрового содержания. Оно заключается в том, что становление характеров главных героев происходит не просто в связи, но на основе их положительного активного участия в исторически прогрессивных и революционных событиях».

В наиболее значительных романах-эпопеях русской литературы, созданных М. Горьким, А. Толстым, М. Шолоховым, раскрывается «противостояние и перепутье истории и «частного человека», народа и личности, их драматическая встреча, горечь их противоборства и радость их единения».

«Хождение по мукам» А.Н.Толстого – роман-эпопея, который слишком много может сказать нам, людям XXI века, но вовсе не об эпохе 1914-1919 годов. Сегодня «Хождение по мукам» представляет собой ценнейший исторический источник, дающий представление о том, какими путями развивалась отечественная литература в 1930-40-е годы XX столетия. При наличии и доступности других исторических источников далёкие потомки могут по-разному судить о событиях революции и гражданской войны, могут вдоволь иронизировать над наивностью и идеологической закрепощённостью автора, творившего в весьма непростые годы «сталинского режима».

Не случайно в 1990-е годы, когда утрата единой государственной идеологии привела к новым трагическим событиям в истории нашей страны, роман А.Н.Толстого был практически забыт. Тема возвращения утраченной родины и гордости за свою страну начинает вновь вторгаться в сознание ныне живущих людей.

К сожалению, внимательно перечитать трилогию А.Н.Толстого и задуматься над тем, почему роман написан именно так, а не иначе, не по силам очень многим нашим современникам. Но возвращение к его страницам хотя бы в виде не самых удачных экранизаций и обсуждений на Интернет-форумах, на наш взгляд, говорит о многом.

Герои и прототипы

Роман-трилогия А.Н.Толстого «Хождение по мукам», в отличие от романов М.И. Шолохова и М.А. Булгакова, никогда не входил в обязательную школьную программу. Отчасти это правильно, поскольку идеологическая перегруженность и те условия, в которых автор вынужден был создавать вторую и особенно третью части трилогии, отрицательно сказались на художественной ценности самого произведения.

Литературоведы и историки литературы до сего дня спорят: были ли у героев Толстого реальные прототипы? Слишком схематично поданы автором на страницах романа образы главных персонажей – Телегина, Рощина, Даши, и особенно – Кати Булавиных.

Подчас А.Н.Толстой, словно фокусник из рукава, «достаёт» необходимого ему героя, чтобы продолжать развитие сюжета произведения. Именно так он поступает с одним из наиболее интересных персонажей – Вадимом Петровичем Рощиным .

Литературоведы уверяют, что образ Рощина – блистательного офицера, перешедшего на сторону красных, был списан автором с Евгения Александровича Шиловского (1889–1952), его зятя. Увы, имя этого человека сегодня знакомо немногим. Более того, в советское время про Шиловского говорилось немало гадостей.

Лейб-гвардеец Шиловский, представитель небогатого тамбовского дворянского рода, после окончания военного училища стал офицером-артиллеристом, воевал на фронтах Первой мировой, за храбрость награждался именным георгиевским оружием, перед революцией окончил Николаевскую академию Генерального штаба.

Почему Шиловский перешёл на сторону красных - трудный вопрос. Возможно, виной тому идеализм, очарование некоторыми иллюзиями того времени, желание быть «вместе с народом»... Как бы там ни было, свой выбор Евгений Александрович сделал и оставался ему верен. Все досужие разговоры о нём были связаны с личной драмой. В 1921 году Шиловский, тогда - помощник начальника штаба Западного фронта, недолго, кстати, командовавший 16-й армией, влюбился в жену своего заместителя, и Елена Нюренберг-Неелова стала его женой, родились сыновья Евгений и Сергей. В 1929 году Шиловский уехал в командировку, а Елена Шиловская отправилась в гости, где встретила Михаила Булгакова. Любовь свела обоих с ума. Именно Шиловская, как известно, стала прототипом Маргариты в знаменитом романе Булгакова. В 1932 году последовал развод с бурным выяснением отношений и делёжкой детей. Евгений остался с отцом, Сергей воспитывался в новой семье автора «Дней Турбинных».

В 1935 году преподаватель Академии Генштаба Евгений Шиловский познакомился в санатории «Узкое» с дочерью А.Н. Толстого Марианной. Случился роман, он завершился хорошо - и Евгений Александрович обрел счастье, хотя был старше жены на двадцать один год. Толстой «возрастного» зятя принял - он сам переживал в этот момент развод, уходя к молодой жене. Потом они крепко дружили, в Москве жили рядом.

Шиловский - образец офицерской чести, работяга, друживший со многими видными военными, не раз вульгарно «пинался» делягами от литературы, называвшими себя «булгакововедами», за то, что якобы стрелял в Булгакова. Его не стеснялись называть даже Дантесом! Поводом к подобным выпадам послужил неосторожный рассказ Е. Шиловской о беседе её бывшего мужа с Булгаковым. По её словам, Шиловский схватился за револьвер, а Булгаков предложил ему дуэль, которая так и не состоялась.

Сохранилось письмо Е.А. Шиловского родителям бывшей жены, в котором он совершенно спокойно объясняет, что «не хочет стоять на пути у высоких чувств» и Елену благородно отпускает. Старомодно, благородно, по-рощински…

27 мая 1952 года Евгений Александрович умер от инфаркта - в своем служебном кабинете. Похоронен он на Новодевичьем кладбище в Москве.

В романе А.Н.Толстого образ Рощина выглядит несколько схематичным в самом начале, а его развитие в третьей книге трилогии оставляет у читателя массу сомнений и недоумений. Только любовь Вадима Петровича к Екатерине Дмитриевне скрашивает его схематичность и безжизненность на страницах романа. Только любовь позволяет понять, что на самом деле должно было произойти в душе русского человека, чтобы он принял Россию такую, униженную и оскорблённую, простил, как прощают любимой женщине, все её безумства и падения. В «Хмуром утре» Рощин рассуждает о том, сможет ли он принять и простить Катю после Красильникова, после всего самого страшного, что могло случиться с ней? Да, он понимает, что готов принять её любую просто потому, что не в силах вырвать из сердца, изменить и предать того, кого любит, в кого верит, кому ещё можно помочь. Так и с родиной, которую не выбирают…

Поэт Бессонов

Под именем Алексея Бессонова в романе выведен, несомненно, Александр Блок. Карикатурный, безжизненный персонаж Бессонов – горькая сатира на коллегу по литературному цеху. В романе всё сочится намеками на поэта - у Бессонова даже инициалы те же, «А.А.Б.»

А.Н. Толстой не единожды занимался сатирой на поэта: в «Приключениях Буратино», например, Блок без труда узнаётся в образе трагического стихоплёта Пьеро. Оскорбивший Петра Первого голландец, получивший оплеуху, носил фамилию Блок. Убитый в провинции губернатор - Блок.

Толстой задевает Блока во множестве своих произведений. Совпадение? Нет, конечно. Предположений по этому поводу было много, от тривиальной ревности - Блок восхищался Натальей Крандиевской, женой Толстого, до еще более тривиальной - зависти. В Блоке Толстой видел некий символ ушедшей эпохи, ушедшей с честью. Толстому так красиво уйти не удалось.

Известно, что уже после выхода в свет первых частей романа Толстой прочёл изданную переписку Блока и Белого и сожалел, что намекал на поэта так откровенно.

Катя Рощина

Едва окончив первую часть романа, «Сестёр», Толстой признавался: «Катя - это всё Наталья Васильевна». Да, это была она, его «Туся» - в непростой, но счастливый период жизни, когда Толстой был рядом и когда «Туся» всё ещё была ему нужна.

Наталья Васильевна Крандиевская (1888–1963) выросла в «литературной» семье и была невероятно одарена. Писать стихи она начала в семь лет, её полудетскую прозу читал Горький, а стихи - Иван Бунин, который стал её литературным учителем и критиком. Бунин научил Крандиевскую запредельной строгости к себе, отчего она выпустила не так много книг. После первой встречи с Толстым Крандиевская тонко высмеяла его откровенно слабые стихи, писателю «шпильку» передали, чем дело и кончилось. Но потом Наташа волей случая оказалась за соседним столиком со второй женой Толстого, Софьей Дымшиц: они учились живописи. Она уже была замужем, Толстой находился в стадии предразвода; так странно и вопреки всему завязался их роман. Пережив непростые расставания, они соединились и прожили вместе двадцать лет - с 1914 до 1935 года. Надо признать, что Толстой был вполне прагматичен: он понимал, что Крандиевская, для которой любовь означала самоотречение и полное растворение в любимом, обеспечит ему быт и комфорт. Так и случилось.

В трудные времена в эмиграции Крандиевская выучилась на портниху, чтобы обеспечивать семью. Она обшивала русских эмигранток, а затем капризных француженок и не роптала. Летом 1923 года они решили вернуться: пароход «Шлезиен» доставил всю семью в Советскую Россию.

Тяготы эмиграции были позади: Толстого встречали с триумфом. Прежде не изданные романы обрели всесоюзную славу, Крандиевская находилась в глухой монументальной тени мужа, вела его дела, от переписки до вычитки корректуры, а стихи написала лишь единожды, откликнувшись на просьбу любимого сочинить «Песенку Пьеро». Тем временем приближается беда: Толстой переживает неудачную любовь к невестке М.Горького и заявляет, что у него осталась лишь работа, никакой личной жизни нет. В своих воспоминаниях Крандиевская констатирует: «События развивались с быстротой фильма. Нанятая мной для секретарства Людмила через две недели окончательно утвердилась в сердце Толстого и в моей спальне...» Наталья Васильевна оказалась едва ли не единственной из тех, кто пытался... оправдать мужа: «Таков свирепый закон любви. Он гласит: если ты стар - ты не прав и ты побежден. Если ты молод - ты прав и ты побеждаешь». Не сойти с ума ей помогли осознание долга - надо было поднимать детей, да творчество. В октябре 1935 года 52-летний Алексей Толстой женился на 29-летней Людмиле Баршевой, заявив, что прежде никогда не любил.

«Он пил меня до тех пор, пока не почувствовал дно, – записала Наталья Васильевна Крандиевская после расставания с Толстым. – Инстинкт питания отшвырнул его в сторону…»

«Туся» осталась в Ленинграде, он уехал в Москву, где был осыпан благами. Во время войны Крандиевская выжила на пайке хлеба в 125 граммов. Хоронила близких. Ее стихи о блокаде уникальны...

Известие о смерти Алексея Толстого пришло в 1945 году. Это был непереносимый удар. А вскоре в издательстве «зарубили» её книгу, что было еще одним ударом. Наталья Васильевна скончается в 1963 году, и книга эта увидит свет лишь спустя двадцать лет после её ухода.

Однако та Катя Рощина, которую Толстой вывел на страницах своего романа, совершенно не похожа на Наталью Крандиевскую. То ли Толстой при последующей редакции «Сестёр» убрал всё, что хоть как-то связывало этот персонаж с его «Тусей», то ли он, действительно, не знал и никогда не любил свою жену, пользуясь ею как вещью, спутницей, домашним животным.

Женские образы в «Хождении по мукам» оставляют желать лучшего. Внутренний мир Екатерины Дмитриевны автором вообще никак не раскрывается. Мы знаем о ней только то, что госпожа Смоковникова почему-то не любит своего мужа, от этого несчастна, произносит монологи о гибели мира и изменяет Смоковникову с карикатурно-сатирическим Бессоновым. На основании такой информации читатель может сделать только один вывод: «Баба – дура.»

Крайне нелогично выглядит расставание Рощина и Екатерины Дмитриевны в Ростове. Женщина, которая всю жизнь мучалась отсутствием настоящего чувства, впервые обретает любимого человека. Катя полюбила Вадима именно таким, каким он впервые появляется на страницах романа – искренне страдающим за поругание своей родины, героем, воином, патриотом. Он участвует в октябрьских боях в Москве, не смирившись с поражением, отправляется на Дон, к добровольцам, чтобы продолжить борьбу. Что должна в этом случае делать любящая женщина? Разделять его взгляды, поддерживать, быть верной спутницей, следовать за любимым и, если нужно, погибнуть вместе с ним. Так всегда поступали русские женщины. Екатерина Дмитриевна выбирает другой путь. Она пытается удержать мужа от борьбы, чтобы в кровавой каше гражданской войны он не стал «убийцей». Но Рощин уже начал свою войну, переступил свой Рубикон, сделал свой выбор. Это очевидно для всех окружающих, кроме женщины, которая его якобы любит! Вспомним, что Н. Крандиевская от большой любви вернулась с Толстым в советскую Россию. В тех условиях это было не меньшим, а то и большим подвигом, чем отправиться на войну.

По первоначальному замыслу автора Екатерина Дмитриевна должна была погибнуть, как отживший осколок старого мира. Но в третьей книге Толстой всё же решает её спасти, дать ей новые, свежие силы, вывести на единственно правильный путь обретения веры в новую советскую родину.

Даша Телегина

С Дашей, напротив, Толстой решил всё закончить хорошо. Литературным прототипом этого образа в романе выступила сестра Натальи – (1891-1963), известный советский скульптор, автор скульптурных портретов Будённого, Чапаева, Фурманова, Короленко, Марины Цветаевой и других своих современников.

Даша в романе – наиболее психологически разработанный автором образ. В «Сёстрах» Даша – строгая девушка-максималистка, осуждающая сестру за ложь и измену нелюбимому мужу. Это ребёнок, которому суждено было взрослеть и превращаться в женщину в очень непростое, тяжёлое время. События революции и гражданской войны, личные потери и трагедии не ломают эту героиню. Она так и не взрослеет, оставаясь «младшей сестрой», «женщиной-дочерью», «женой-ребёнком», нуждающейся в опёке и чьей-то заботе. На протяжении всего повествования Даша то выглядывает из-за плеча Кати, то Телегина, даже Кузьмы Кузьмича. Ей постоянно нужна защита и опора, чтобы суметь приспособиться к непростому времени, не сгинуть в водовороте событий. Даше полностью удаётся вписаться в реальность новой советской России, приспособиться к ней, став женой красного командира Телегина. Только начав жить интересами любимого человека, она, наконец, обретает внутреннюю гармонию и смысл жизни.

Иван Телегин – единственный персонаж, к которому автор пытается вызвать симпатию читателя. В отличие от других центральных героев, Телегин имеет и свою предысторию, и вполне исчерпывающую характеристику «хорошего человека», занятого интересным ему, важным делом.

Телегин намеренно выделяется автором на фоне бездельников-интеллигентов, разлагающихся в муках бессмысленного творчества и путанице политических идей. На страницах романа Иван Ильич не раз получает характеристику «типичного обывателя», обыкновенного русского человека: умного, талантливого, со здоровой психикой, здоровой природой, способного на многое ради достижения поставленной перед собой цели. При полном отсутствии честолюбия и самолюбивых амбиций в нём проявляются такие качества, как верность, способность к бескорыстной, искренней любви, честность, незаурядная сила характера и сила воли. Это настоящий русский человек, герой своего непростого времени, который опять-таки инстинктивно, на перепутье делает правильный выбор: связывает свою жизнь с Дашей Булавиной и отправляется в Красную армию.

Образ мягкого, интеллигентного Телегина был также подсмотрен Толстым в его ближайшем окружении. Его черты он увидел в муже Надежды Васильевны, Петре Петровиче Файдыше (1892– 1943). Петр Файдыш был превосходным архитектором, живописцем и скульптором. Его отец Петр Степанович Файдыш служил управляющим на одном из предприятий Саввы Морозова. После его смерти меценат положил вдове приличную сумму «пенсии» из благодарности отличному работнику. Деньги Морозова помогли Анастасии Ивановне дать образование всем семерым детям. Талантливый Петр окончил Школу живописи, ваяния и зодчества.

Грянувшая революция изменила ход событий, но Файдыш без работы не остался: он трудился над костюмами к постановкам Художественного театра, а позже вместе с коллегами разрабатывал проект Библиотеки имени Ленина и некоторых станций московского метро.

На Первую мировую Петр Файдыш отправился добровольцем. Георгиевский крест и тяжкое ранение в бедро были его «трофеями». В 1914 году он попал в плен и бежал. В Надежду Крандиевскую он влюбился с первого взгляда. Их первый ребенок, Миша, как и ребёнок Телегиных в романе, погиб сразу после рождения от пневмонии.

В 1943 году Пётр Файдыш был арестован. В беседе с друзьями на даче (посёлок «Сокол») он неосторожно высказался о том, что немцы не чинят особых притеснений мирному населению на оккупированных территориях. Файдыша обвинили в сочувствии к фашистам и расстреляли.

Дочь Файдыша и Крандиевской, Наталья Петровна Навашина-Крандиевская стала знаменитой советской художницей Ее работы украшают Третьяковку и другие музеи, за её плечами - огромное количество выставок. А сын, Андрей Петрович, был скульптором-монументалистом, членкором Академии художеств, но скончался очень рано, в 47 лет, в 1967 году.

Интересны и второстепенные персонажи романа. Прообразов журналиста Жирова, Арнольдова, Валета и других завсегдатаев кафе «Красные бубенцы» Толстой знал лично.

Автор также бросает на полуслове весьма перспективную сюжетную линию Жадов – Расторгуева, заставляя вчерашнего героя войны и безобидную глупую футуристку встать на преступный путь. Но Жадов выбирает путь грабителя отнюдь не только под влиянием обстоятельств. Он подводит целую теорию под своё право идти грабить и убивать, он не «тварь дрожащая, а право имеет». И Расторгуева становится жертвой жадовской «достоевщины», составив со своим спутником успешный криминальный дуэт. Эти персонажи не вписываются в дальнейшую историко-героическую концепцию романа, остаются, как и Бессонов, в безвозвратном прошлом, уступая место пламенным борцам Гымзе, Ивану Горе, Латугину и т.д.

Так переплелись в романе частички правды и художественного вымысла, реальность и фантазии. Нам остается лишь перечитывать его, оценивая вновь и вновь минувшее столетие.

[* Использована информация статьи Ольги Кузьминой «По мукам ходили близкие» , Вечерняя Москва, 27 июля 2017 г.]

Почему «Хождение по мукам»? О смысле названия трилогии

Вне сомнения, нынешнему не слишком вдумчивому и не слишком образованному читателю название трилогии А. Н. Толстого покажется странным. Почему «хождение»? И по каким таким мукам, когда весть советский народ должен торжественно шествовать по светлому пути к социализму и коммунизму? Современникам писателя особого объяснения не требовалось. Сто лет назад любой образованный человек в России знал о «Хождении Богородицы по мукам» - известном произведении русской духовной литературы XII века. Произведение это было апокрифическим, то есть в церковный канон не вошедшим, но, несмотря на это, в народе почитаемым и любимым. «Хождение…» было произведением чисто русским. В других христианских странах этот апокриф не известен. Потому перевод заглавия трилогии А. Н. Толстого на западные языки представлял проблему для переводчиков. Для европейского читателя такого библейского сказания попросту не существует.

Согласно этой легенде, Богородица просит архангела Михаила показать ей, как мучаются в аду души грешников. Архангел демонстрирует картину адских мучений и объясняет, кто из грешников за что наказан. Богородица обращается к своему сыну и молит об облегчении участи несчастных. Вняв молитвам Матери, Господь отменяет мучения в аду ежегодно на пятьдесят дней: от Пасхи до Троицы.

Таким образом, в названии трилогии автором был заключён обнадёживающий, оптимистический смысл: рано или поздно Господь обратит свой взор на плутающих во тьме заблуждения грешников, отменит их муки хотя бы на пятьдесят дней (или лет?), даст им вздохнуть свободно. А поскольку коммунисты сказали всем, что Бога нет, то современникам Толстого оставалось уповать лишь на то божество, что сидело в Кремле, связывать только с ним все свои чаяния и надежды на светлое завтра. Именно за это и сыпались премии, особняки и прочие «конфетки» новоявленному писателю-соцреалисту от щедрой руки бывшего семинариста, взобравшегося на самую вершину государственной власти.

С другой стороны, «Хождение по мукам» - глубоко лирическая книга, искренняя исповедь русской интеллигенции, это, как говорит сам писатель,- «хождение совести автора по страданиям, надеждам, восторгам, падениям, унынию, взлетам - ощущение целой огромной эпохи, начинающейся преддверием первой мировой войны и кончающейся первым днем второй мировой войны».

Критика о романе

«Я хороший писатель. Поэтому и обязан писать хорошо. А Алексей Толстой феноменально талантлив. И поэтому может позволить себе писать гнусно».

Ю. Тынянов

Критических статей, как таковых, о масштабном произведении А.Н.Толстого не так много. Советская критика должна была либо восхвалять «дозволенные» властью произведения, либо топить допущенные, но сомнительные и не совсем «правильные».

В плане «дозволенности» с трилогией Толстого всё обстояло благополучно. Поэтому критики-современники сочиняли хвалебные статьи и предисловия к очередным изданиям романа, послушно закрывая глаза на художественные промахи, «недоделки», исторические «нестыковки» и непростительную «халтуру» в создании образов главных героев, подменяя понятием «художественный вымысел» откровенную авторскую ложь.

Критики отмечали также, что одним из важнейших мотивов трилогии стало «трагическое ощущение утраченной родины». В 1941 году это было как нельзя более своевременно.

В первой части трилогии Толстой честно пытается описывать внутренний мир и переживания молодой барышни Даши Булавиной, но в его исполнении это выглядит нелепо, а подчас даже смешно. Чистая девушка с присущим ей юношеским максимализмом осуждает сестру за ложь и измены нелюбимому мужу, но одновременно мечется из одной крайности в другую, предлагая себя разным мужчинам. Психологизм Толстого убог и непроработан. Женские образы психологически бедны, схематичны, а моментами – просто фантастичны, как герои плохих мультфильмов. Госпожу Расторгуеву Толстой просто и безыскусно влепил в тело романа, как футуристическое пятно в полотно соцреализма. Прочие «женщины из народа»: Матрёна, Маруся, Анисья, Агриппина отличаются друг от друга только их отношением к революции – одни её принимают, другие нет. Одни – борцы, другие просто «попутчики» или враги.

В «Хмуром утре» Толстой явно «пересолил» с идеализацией своего самого человечного героя - Ивана Ильича. От правильно-выверенных соцреалистических поступков красного командира Телегина читателя начинает постепенно тошнить. Даже герои-коммунисты в не менее «соцреалистичном» романе М.А. Шолохова «Поднятая целина» выглядят куда менее картонными, имеют человеческие черты и совершают человеческие поступки. Давыдов подпадает под обаяние Лушки Нагульновой, Нагульнов, прикрываясь политической целесообразностью, ночью, по-разбойничьи, убивает любовника бывшей жены.


Телегин не проигрывает, не совершает ошибок, даже не изменяет жене. Единственный эпизод, в котором вдруг проявляется его интеллигентское чувство вины (скорее даже страха перед неизбежным позором) – попытка самоубийства после разгрома бригады. Этот эпизод был введён автором, как отсылка к прежнему, мягкому и симпатичному человеку – инженеру Ивану Ильичу Телегину. В третьей части романа того, прежнего Телегина больше нет.

Современный исследователь Г.Н.Воронцова в своей монографии «Роман А. Н. Толстого “Хождение по мукам” (1919-1921). Творческая история и проблемы текстологии» (М., ИМЛИ РАН, 2014) доказывает, что А.Н. Толстым в эмиграции был создан другой текст романа «Хождение по мукам», свободный от идеологических установок. Этот текст был включён в изменённом автором виде в тело всем известного романа. Его поиск – дело во многом увлекательное и небесполезное для вдумчивого читателя. Этот «поиск» объясняет многие художественные особенности трилогии Толстого: полное изменение психологического рисунка центральных характеров, расстановку прямо противоположных первоначальным приоритетов, намеренное искажение автором хорошо известных ему исторических событий.

Толстой делился со своим близким знакомым Анненковым: «Я - простой смертный, который хочет жить, хорошо жить, и все тут». Ещё Толстой говорил: «Я циник, простой смертный, который хочет хорошо жить, и мне на всё наплевать. Нужно писать пропаганду? Чёрт с ним, я и её напишу! Эта гимнастика меня даже забавляет. Приходится быть акробатом. Мишка Шолохов, Сашка Фадеев - все они акробаты. Но они не графы. А я граф, чёрт подери!»

И «акробатствовать» в искусстве Толстой также предпочитал по-графски: шаг в лево – конъюнктура и сталинская премия, шаг вправо – гениальный роман и опять же почести и неплохой материальный «улов». Это признак почти моцартовской гениальности. Было чему позавидовать и прошлым и нынешним Сальери…

Экранизации

Впервые роман был экранизирован в 1957 году, вышли три серии (режиссер Григорий Рошаль); затем, в 1977 году, сняли 13-серийную версию (режиссер Василий Ордынский). В новом сезоне свое прочтение романа предложил канал НТВ: фильм Константина Худякова «Хождение по мукам» (12 серий).

Экранизация 1957 года – классический фильм конца 1950-х годов. Тогда сценаристы и режиссёры умели укладывать в одну-две серии многотомные эпопеи, да так ловко, что основная сюжетная линия от этого нисколько не страдала. Григорий Рошаль снял в своём фильме «лирику» романа, искусно приправив её идеологическим соусом и обеспечив торжество оптимизма по поводу неизбежного коммунистического будущего. Уже в 1970-е годы, несмотря на прекрасное созвездие актёров (В.Медведев, Р.Нифонтова, Н.Веселовская, Н. Гриценко) эта экранизация выглядела безнадёжно устаревшей и камерной. Трёхсерийный формат не мог вобрать в себя всё богатство сюжетных линий первоисточника, в полной мере раскрыть трагедию русской интеллигенции на переломе истории.

Переборщил Рошаль и с идеологией. В романе Толстого почти нет описаний кровавых казней и жестоких расправ (автор намеренно избегал подобных эпизодов). Фильм 1957 года перенасыщен «зверствами» махновцев и белых офицеров, казнями героических коммунистов, поющих «интернационал», убийствами женщин и детей.

Кроме того, несимпатичные автору персонажи (Бессонов, Смоковников, Расторгуева, Махно и др.) показаны излишне карикатурно; образы главных героев, напротив, наполнены такой безупречной «правильностью» характеров, что мало напоминают живых людей.

Экранизация 1977 года – телевизионная версия, которая едва уложилась в 13 полуторачасовых серий. Фильм снимался к 60-и летнему юбилею Великой Октябрьской социалистической революции, и до сего дня считается наиболее удачной кинематографической версией романа А.Толстого. Режиссёр Василий Ордынский шёл от канонического текста трилогии, боясь пропустить хотя бы один сколько-нибудь идеологически значимый эпизод.

Конечно, военные сцены в сериале показаны очень бледно, почти полностью отсутствует любимая современным зрителем «движуха», но это объясняется, прежде всего, «некинематографичностью» самого первоисточника. В отличие от произведений своих современников (Шолохова, Булгакова и даже белого борзописца генерала Краснова), роман А.Толстого напоминает собой блюдо, приготовленное плохой хозяйкой. Лирика, история и идеология существуют совершенно отдельно друг от друга, а психологическое развитие образов центральных персонажей настолько искалечено идеологической цензурой 1930-х годов, что авторам фильма пришлось додумывать, доращивать, реконструировать за автора их прошлое, объяснять те или иные поступки.

Например, неожиданное развитие получает незаслуженно обижаемый Катей адвокат Смоковников (актёр Вячеслав Езепов). В фильме объясняется зрителю, чем он занимается, как добывает, так сказать, «хлеб насущный», красуясь на публике, обличает общественные пороки. Объясняется, почему Катя не в силах любить этого в общем-то симпатичного и обаятельного, но глубоко порочного человека.

В сериале приоткрывается и «плотная завеса» над прошлым Вадима Петровича Рощина, уделено место развитию его отношений с Катериной Дмитриевной. В первоисточнике «развитие» романа Рощин-Катя никак не прослеживается, оно оставлено автором за страницами произведения, читателю предлагается лишь конечный результат. В трилогии Рощин – один из самых «закрытых» и неудобных персонажей. Толстому пришлось немало поработать над образом, чтобы привести его в соответствие с идеологическими установками эпохи. В фильме Рощин – настоящий «герой своего времени», в его образе раскрыта трагедия миллионов русских людей, утративших прежние идеалы, но оставшихся верными своим убеждениям. Рощин остаётся верным своей любви, долгу чести перед Россией и любимой женщиной, которую пытается спасти любой ценой, как и утраченную, но вновь обретённую родину.

Сериал Ордынского выигрывает на фоне других кинопостановок «Хождения» ещё и за счёт прекрасного подбора актёров. И. Алфёрова, Ю.Соломин, С. Пенкина, М. Ножкин, М. Козаков – созвездие талантливых исполнителей, которое делает сериал интересным для зрителя даже без необходимой для современного российского кинематографа «гламурности» и лишней «движухи». Хотя, следует признать, что смотреть эту постановку, перенасыщенную авторским текстом и монологами героев, местами бывает скучно.

Последняя экранизация Константина Худякова (2017) горячо обсуждалась и отчаянно критиковалась современным зрителем на различных Интернет-форумах, получая в основном негативные оценки («неизвестно зачем, неизвестно на кой?..»).

Возмущение зрительской аудитории вызвал, прежде всего, неудачный подбор актёров на главные женские, да и мужские роли. На втором месте - явные исторические «ляпы» в сочетании с полноценной «развесистой клюквой», которую неискушённый зритель должен принимать за «чистую монету». И на третьем месте - обвинение создателей фильма в полном отходе от первоисточника, «опошлении и упрощении» нашего исторического прошлого.

Из «плюсов» фильма отмечалась хорошая постановка военных сцен, спецэффекты, динамичность действия и развитие в сценарии брошенных Толстым в романе перспективных сюжетных линий.

На наш взгляд, однозначной негативной оценки этому сериалу давать нельзя.

Во-первых, фильм снимался лишь «по мотивам» произведения А.Н. Толстого (об этом заявлено в титрах, в самом начале каждой серии). Создатели фильма написали свой оригинальный сценарий, во многом отличный от первоисточника, где расставлены совершенно другие акценты и обозначены иные приоритеты, чем в романе, написанном в конце 1920-начале 1940-х годов.

Во-вторых, фильм намеренно адаптирован на «клиповое мышление» современной аудитории. Это сборник отдельных новелл, упрощённых и разбавленных слезливым «гламуром» и обязательной «движухой» с лихо закрученным сюжетом, без которых сегодня и смотреть-то постановку произведения советского писателя никто не станет.

В результате из сериала совершенно ушли приметы той сложной эпохи, исчезли истинные герои А.Н.Толстого – люди на переломе, ищущие правды, страждущие спасения своей родины, искренне желающие не просто выжить, а разобраться в событиях, найти свой путь, быть полезными своей стране. Герои сериала Худякова больше похожи на людей 1990-х, опустошённых и выжженных изнутри отсутствием всяческих убеждений и сколько-нибудь приемлемой идеологии. Они просто выживают, как могут, стараясь пережить свалившиеся на них испытания.

Русский офицер Рощин в октябре 1917 года не сражается с большевиками на улицах Москвы. Он спокойно сидит в квартире своих родственников, пьёт водку с Телегиным, куда более переживая за судьбу родов свояченицы, нежели за судьбу армии и гибнущей страны. Аполитичный Телегин уходит в красную армию исключительно из-за неприятностей в семейной жизни; инвалид войны Жадов и его разочарованная в любви подружка Расторгуева составляют криминальный дуэт в духе американских Бонни и Клайда; чудом выживший на войне поэт Бессонов пытается приспособить свой поэтический дар к реалиям нового советского быта…

Историческая драма плавно перетекает в трагический фарс, сдобренный всеми обязательными атрибутами современного бандитского сериала.

Что же остаётся? Остаётся только любовь, верность и вера друг в друга. Они помогают героям сериала остаться людьми, жить дальше, строить своё личное семейное счастье. Что ж, по нынешним временам и это немало.

В третьих, явные исторические «ляпы» присутствуют в огромных количествах и в более ранних постановках «Хождения по мукам». Хватает их и в самом первоисточнике. Конъюнктурщику А.Н. Толстому не впервой было искажать в нужную сторону общеизвестные исторические факты. Но все эти искажения были сделаны намеренно – в целях политкорректности или по требованию цензуры. Так в фильме Рошаля (1957) голосом за кадром отчётливо сказано: Ростов и Новочеркасск весной 1918 года захватили немцы , что якобы и позволило белым добровольцам Деникина туда вернуться. О том, что на Дону вспыхнуло антибольшевистское восстание, и донское правительство (Круг спасения Дона) решило добровольно ввести Донскую область в орбиту германских политических интересов, в 1957 году не могло быть и речи. Фильм бы не выпустили на экран.

Но какая цензура, простите, надоумила автора сценария сериала 2017 года вложить в уста генерала Романовского высказывание о террористе Савинкове, как о создателе Добровольческой армии??? Истинным создателем этой армии и был И.П. Романовский. Он с самого начала сидел на «кадрах», потом был начальником штаба Добровольческой армии при главнокомандующем А.И.Деникине. И почему именно начальник штаба армии решает вопрос об отпуске капитана Рощина в Ростов? Если другой фамилии уважаемые создатели фильма не смогли извлечь из глубин своей памяти, так почитали бы что-нибудь, для общего развития…

Дальше – больше. Б.В.Савинков «крышует» бандитов и дружит с белыми генералами, дворник-татарин спасает от уплотнения вчерашних «буржуев», немецкие лагеря времён Первой мировой войны как две капли воды напоминают собой гитлеровский концлагерь в советских фильмах и т.п., и т.д. Помимо «развесистой клюквы» в изображении исторических событий, буквально шокирует зрителя речь героев сериала. Это не диалоги русской интеллигенции начала XX века, а разговоры, заимствованные на современном городском рынке или жаргон среднестатистических подростков в кулуарах столь же среднестатистического общеобразовательного учреждения.


Телегин - Л. Бичевин, Даша - А. Чиповская, Катя - Ю. Снигирь, Рощин - П. Трубинер

Что касается подбора актёров, то здесь не всё так плохо. Юлия Снигирь в роли Кати более энергична и менее гламурна, чем её предшественницы – Р.Нифонтова (1957) и С. Пенкина (1977). Кстати, такое «прочтение» кардинально отличается от подачи образа Кати в самом первоисточнике. Сцена разрыва с Рощиным выглядит куда более эмоционально, чем в предшествующих киноверсиях. Определение Красильникова «не рыба, не мясо» к этой Кате совершенно не подходит. Это женщина с характером, способная выжить в любой ситуации. Вспомним, что в романе Катерина Дмитриевна не делает ни одной попытки бежать он Красильникова или хотя бы объясниться с ним по поводу их взаимоотношений. Напротив, она пытается приспособиться к ситуации, но это оказывается выше её сил. В сериале Катя бежит от своего тюремщика, презирает его и рвётся на свободу с риском для жизни. Если бы Толстой написал такую Катю, его кивок в сторону Н. Крандиевской был бы вполне оправдан и понят современниками и потомками.

М. Ножкина (1977) в роли Рощина не переиграет никто, и здесь любой современный актёр смотрелся бы бледно и непривлекательно. Ему проигрывает даже Н. Гриценко в постановке 1957 года. П. Трубинер играл не Рощина, он играл просто офицера. А кто теперь помнит, какими они были на самом деле?..

Особая неудача фильма 2017 – пара Даша (А. Чиповская) – Телегин (Л.Бичевин). Чиповская постоянно расписывается в своей полной актёрской бездарности «обворожительной улыбкой», от которой, извините, мухи дохнут. А Бичевин… Это вообще не его роль, даже в «худяковском» прочтении. С Ю. Соломиным и И.Алфёровой лучше даже не сравнивать. Получается карикатура.

Версия 2017 года разочаровала многих поклонников романа А.Н.Толстого. Но у тех, кто себя к «фанатам» первоисточника не относит, либо вовсе не читал его не при какой погоде, стойкого чувства отторжения не вызывает. Один раз посмотреть можно, чтобы потом перечитать роман. Без «противоядия» с современным кинематографом уживаться нельзя.


Толстой Алексей
Хождение по мукам (книга 1)
Алексей Николаевич Толстой
Хождение по мукам
книга 1
* КНИГА ПЕРВАЯ. СЕСТРЫ *
О, Русская земля!..
("Слово о полку Игореве")
1
Сторонний наблюдатель из какого-нибудь заросшего липами захолустного переулка, попадая в Петербург, испытывал в минуты внимания сложное чувство умственного возбуждения и душевной придавленности.
Бродя по прямым и туманным улицам, мимо мрачных домов с темными окнами, с дремлющими дворниками у ворот, глядя подолгу на многоводный и хмурый простор Невы, на голубоватые линии мостов с зажженными еще до темноты фонарями, с колоннадами неуютных и нерадостных дворцов, с нерусской, пронзительной высотой Петропавловского собора, с бедными лодочками, ныряющими в темной воде, с бесчисленными барками сырых дров вдоль гранитных набережных, заглядывая в лица прохожих - озабоченные и бледные, с глазами, как городская муть, - видя и внимая всему этому, сторонний наблюдатель - благонамеренный - прятал голову поглубже в воротник, а неблагонамеренный начинал думать, что хорошо бы ударить со всей силой, разбить вдребезги это застывшее очарование.
Еще во времена Петра Первого дьячок из Троицкой церкви, что и сейчас стоит близ Троицкого моста, спускаясь с колокольни, впотьмах, увидел кикимору - худую бабу и простоволосую, - сильно испугался и затем кричал в кабаке: "Петербургу, мол, быть пусту", - за что был схвачен, пытан в Тайной канцелярии и бит кнутом нещадно.
Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец - мертвый чиновник. Много таких россказней ходило по городу.
И совсем еще недавно поэт Алексей Алексеевич Бессонов, проезжая ночь на лихаче, по дороге на острова, горбатый мостик, увидал сквозь разорванные облака в бездне неба звезду и, глядя на нее сквозь слезы, подумал, что лихач, и нити фонарей, и весь за спиной его спящий Петербург - лишь мечта, бред, возникший в его голове, отуманенной вином, любовью и скукой.
Как сон, прошли два столетия: Петербург, стоящий на краю земли, в болотах и пусторослях, грезил безграничной славой и властью; бредовыми видениями мелькали дворцовые перевороты, убийства императоров, триумфы и кровавые казни; слабые женщины принимали полубожественную власть; из горячих и смятых постелей решались судьбы народов; приходили ражие парни, с могучим сложением и черными от земли руками, и смело поднимались к трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь.
С ужасом оглядывались соседи на эти бешеные взрывы фантазии. С унынием и страхом внимали русские люди бреду столицы. Страна питала и никогда не могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки.
Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт - парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. - Так жил город.
В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Петербурга, на необитаемом острове.
В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно - роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражен дворец.
И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой.
Петербург, как всякий город, жил единой жизнью, напряженной и озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации знаменитого Сашки Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале "Красные бубенцы", - и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить.
То было время, когда любовь, чувства добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.
Девушки скрывали свою невинность, супруги - верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения - признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными.
Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго - предсмертного гимна, - он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники новое и непонятное лезло изо всех щелей.
2
- ...Мы ничего не хотим помнить. Мы говорим: довольно, повернитесь к прошлому задом! Кто там у меня за спиной? Венера Милосская? А что - ее можно кушать? Или она способствует ращению волос! Я не понимаю, для чего мне нужна эта каменная туша? Но искусство, искусство, брр! Вам все еще нравится щекотать себя этим понятием? Глядите по сторонам, вперед, под ноги. У вас на ногах американские башмаки! Да здравствуют американские башмаки! Вот искусство: красный автомобиль, гуттаперчевая шина, пуд бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство. Вот искусство: афиша в шестнадцать аршин, и на ней некий шикарный молодой человек в сияющем, как солнце, цилиндре. Это - портной, художник, гений сегодняшнего дня! Я хочу пожирать жизнь, а вы меня потчуете сахарной водицей для страдающих половым бессилием...
В конце узкого зала, за стульями, где тесно стояла молодежь с курсов и университета, раздался смех и хлопки. Говоривший, Сергей Сергеевич Сапожков, усмехаясь влажным ртом, надвинул на большой нос прыгающее пенсне и бойко сошел по ступенькам большой дубовой кафедры.
Сбоку, за длинным столом, освещенным двумя пятисвечными канделябрами, сидели члены общества "Философские вечера". Здесь были и председатель общества, профессор богословия Антоновский, и сегодняшний докладчик историк Вельяминов, и философ Борский, и лукавый писатель Сакунин.
Общество "Философские вечера" в эту зиму выдерживало сильный натиск со стороны мало кому известных, но зубастых молодых людей. Они нападали на маститых писателей и почтенных философов с такой яростью и говорили такие дерзкие и соблазнительные вещи, что старый особняк на Фонтанке, где помещалось общество, по субботам, в дни открытых заседаний, бывал переполнен.
Так было и сегодня. Когда Сапожков при рассыпавшихся хлопках исчез в толпе, на кафедру поднялся небольшого роста человек с шишковатым стриженым черепом, с молодым скуластым и желтым лицом - Акундин. Появился он здесь недавно, успех, в особенности в задних рядах зрительного зала, бывал у него огромный, и когда спрашивали: откуда и кто такой? - знающие люди загадочно улыбались. Во всяком случае, фамилия его была не Акундин, приехал он из-за границы и выступал неспроста.
Пощипывая редкую бородку, Акундин оглядел затихший зал, усмехнулся тонкой полоской губ и начал говорить.
В это время в третьем ряду кресел, у среднего прохода, подперев кулачком подбородок, сидела молодая девушка, в суконном черном платье, закрытом до шеи. Ее пепельные тонкие волосы были подняты над ушами, завернуты в большой узел и сколоты гребнем. Не шевелясь и не улыбаясь, она разглядывала сидящих за зеленым столом, иногда ее глаза подолгу останавливались, на огоньках свечей.
Когда Акундин, стукнув по дубовой кафедре, воскликнул: "Мировая экономика наносит первый удар железного кулака по церковному куполу", девушка Вздохнула не сильно и, приняв кулачок от покрасневшего снизу подбородка, положила в рот карамель.
Акундин говорил:
- ...А вы все еще грезите туманными снами о царствии божием на земле. А он, несмотря на все ваши усилия, продолжает спать. Или вы надеетесь, что он все-таки проснется и заговорит, как валаамова ослица? Да, он проснется, но разбудят его не сладкие голоса ваших поэтов, не дым из кадильниц, народ могут разбудить только фабричные свистки. Он проснется и заговорит, и голос его будет неприятен для слуха. Или вы надеетесь на ваши дебри и болота? Здесь можно подремать еще с полстолетия, верю. Но не называйте это мессианством. Это не то, что грядет, а то, что уходит. Здесь, в Петербурге, в этом великолепном зале, выдумали русского мужика. Написали о нем сотни томов и сочинили оперы. Боюсь, как бы эта забава не окончилась большой кровью...
Но здесь председатель остановил говорившего. Акундин слабо улыбнулся, вытащил из пиджака большой платок и вытер привычным движением череп и лицо. В конце зала раздались голоса:
- Пускай говорит!
- Безобразие закрывать человеку рот!
- Это издевательство!
- Тише вы, там, сзади!
- Сами вы тише!
Акундин продолжал:
- ...Русский мужик - точка приложения идей. Да. Но если эти идеи органически не связаны с его вековыми желаниями, с его первобытным понятием о справедливости, понятием всечеловеческим, то идеи падают, как семена на камень. И до тех пор, покуда не станут рассматривать русского мужика просто как человека с голодным желудком и натертым работою хребтом, покуда не лишат его наконец когда-то каким-то барином придуманных мессианских его особенностей, до тех пор будут трагически существовать два полюса: ваши великолепные идеи, рожденные в темноте кабинетов, и народ, о котором вы ничего не хотите знать... Мы здесь даже и не критикуем вас по существу. Было бы странно терять время на пересмотр этой феноменальной груды - человеческой фантазии. Нет. Мы говорим: спасайтесь, покуда не поздно. Ибо ваши идеи и ваши сокровища будут без сожаления выброшены в мусорный ящик истории...
Девушка в черном суконном платье не была расположена вдумываться в то, что говорилось с дубовой кафедры. Ей казалось, что все эти слова и споры, конечно, очень важны и многозначительны, но самое важное было иное, о чем эти люди не говорили...
За зеленым столом в это время появился новый человек. Он не спеша сел рядом с председателем, кивнул направо и налево, провел покрасневшей рукой по русым волосам, мокрым от снега, и, спрятав под стол руки, выпрямился, в очень узком черном сюртуке: худое матовое лицо, брови дугами, под ними, в тенях, - огромные серые глаза, и волосы, падающие шапкой. Точно таким Алексей Алексеевич Бессонов был изображен в последнем номере еженедельного журнала.
Девушка не видела теперь ничего, кроме этого почти отталкивающе-красивого лица. Она словно с ужасом внимала этим странным чертам, так часто снившимся ей в ветреные петербургские ночи.
Вот он, наклонив ухо к соседу, усмехнулся, и улыбка - простоватая, но в вырезах тонких ноздрей, в слишком женственных бровях, в какой-то особой нежной силе этого лица было вероломство, надменность и еще то, чего она понять не могла, но что волновало ее всего сильнее.
В это время докладчик Вельяминов, красный и бородатый, в золотых очках и с пучками золотисто-седых волос вокруг большого черепа, отвечал Акундину:
- Вы правы так же, как права лавина, когда обрушивается с гор. Мы давно ждем пришествия страшного века, предугадываем торжество вашей правды.
Вы овладеете стихией, а не мы. Но мы знаем, высшая справедливость, на завоевание которой вы скликаете фабричными гудками, окажется грудой обломков, хаосом, где будет бродить оглушенный человек. "Жажду" - вот что скажет он, потому что в нем самом не окажется ни капли божественной влаги. Берегитесь, - Вельяминов поднял длинный, как карандаш, палец и строго через очки посмотрел на ряды слушателей, - в раю, который вам грезится, во имя которого вы хотите превратить человека в живой механизм, в номер такой-то, - человека в номер, - в этом страшном раю грозит новая революция, самая страшная изо всех революций - революция Духа.
Акундин холодно проговорил с места:
- Человека в номер - это тоже идеализм.
Вельяминов развел над столом руками. Канделябр бросал блики на его лысину. Он стал говорить о грехе, куда отпадает мир, и о будущей страшной расплате. В зале покашливали.
Во время перерыва девушка пошла в буфетную и стояла у дверей, нахмуренная и независимая. Несколько присяжных поверенных с женами пили чай и громче, чем все люди, разговаривали. У печки знаменитый писатель, Чернобылин, ел рыбу с брусникой и поминутно оглядывался злыми пьяными глазами на проходящих. Две, средних лет, литературные дамы, с грязными шеями и большими бантами в волосах, жевали бутерброды у буфетного прилавка. В стороне, не смешиваясь со светскими, благообразно стояли батюшки. Под люстрой, заложив руки сзади под длинный сюртук, покачивался на каблуках полуседой человек с подчеркнуто растрепанными волосами - Чирва - критик, ждал, когда к нему кто-нибудь подойдет. Появился Вельяминов; одна из литературных дам бросилась к нему, вцепилась в рукав. Другая литературная дама вдруг перестала жевать, Отряхнула крошки, нагнула голову, расширила глаза. К ней подходил Бессонов, кланяясь направо и налево смиренным наклонением головы.
Девушка в черном всей своей кожей почувствовала, как подобралась под корсетом литературная дама. Бессонов говорил ей что-то с ленивой усмешкой. Она всплеснула полными руками и захохотала, подкатывая глаза.
Девушка дернула плечиком и пошла из буфета. Ее окликнули. Сквозь толпу к ней протискивался черноватый истощенный юноша, в бархатной куртке, радостно кивал, от удовольствия морщил нос и взял ее за руку. Его ладонь была влажная, и на лбу влажная прядь волос, и влажные длинные черные глаза засматривали с мокрой нежностью. Его звали Александр Иванович Жиров. Он сказал:
- Вот? Что вы тут делаете, Дарья Дмитриевна?
- То же, что и вы, - ответила она, освобождая руку, сунула ее в муфту и там вытерла о платок.
Он захихикал, глядя еще нежнее:
- Неужели и на этот раз вам не понравился Сапожков? Он говорил сегодня, как пророк. Вас раздражает его резкость и своеобразная манера выражаться. Но самая сущность его мысли - разве это не то, чего мы все втайне хотим, но сказать боимся? А он смеет. Вот:
Каждый молод, молод, молод.
В животе чертовский голод,
Будем лопать пустоту...
Необыкновенно, ново и смело, Дарья Дмитриевна, разве вы сами не чувствуете, - новое, новое прет! Наше, новое, жадное, смелое. Вот тоже и Акундин. Он слишком логичен, но как вбивает гвозди! Еще две, три таких зимы, - и все затрещит, полезет по швам, - очень хорошо!
Он говорил тихим голосом, сладко и нежно улыбаясь. Даша чувствовала, как все в нем дрожит мелкой дрожью, точно от ужасного возбуждения. Она не дослушала, кивнула головой и стала протискиваться к вешалке.
Сердитый швейцар с медалями, таская вороха шуб и калош, не обращал внимания на Дашин протянутый номерок. Ждать пришлось долго, в ноги дуло из пустых с махающими дверями сеней, где стояли рослые, в синих мокрых кафтанах, извозчики и весело и нагло предлагали выходящим:
- Вот на резвой, ваше сясь!
- Вот по пути, на Пески!
Вдруг за Дашиной спиной голос Бессонова проговорил раздельно и холодно:
- Швейцар, шубу, шапку и трость.
Даша почувствовала, как легонькие иголочки пошли по спине. Она быстро повернула голову и прямо взглянула Бессонову в глаза. Он встретил ее взгляд спокойно, как должное, но затем веки его дрогнули, в серых глазах появилась живая влага, они словно подались, и Даша почувствовала, как у нее затрепетало сердце.
- Если не ошибаюсь, - проговорил он, наклоняясь к ней, - мы встречались у вашей сестры?
Даша сейчас же ответила дерзко:
- Да. Встречались.
Выдернула у швейцара шубу и побежала к парадным дверям. На улице мокрый и студеный ветер подхватил ее платье, обдал ржавыми каплями. Даша до глаз закуталась в меховой воротник. Кто-то, перегоняя, проговорил ей над ухом:
- Ай да глазки!
Даша быстро шла по мокрому асфальту, по зыбким полосам электрического света. Из распахнувшейся двери ресторана вырвались вопли скрипок - вальс. И Даша, не оглядываясь, пропела в косматый мех муфты:
- Ну, не так-то легко, не легко, не легко!
3
Расстегивая в прихожей мокрую шубу, Даша спросила у горничной:
- Дома никого нет, конечно?
Великий Могол, - так называли горничную Лушу за широкоскулое, как у идола, сильно напудренное лицо, - глядя в зеркало, ответила тонким голосом, что барыни действительно дома нет, а барин дома, в кабинете, и ужинать будет через полчаса.
Даша прошла в гостиную, села у рояля, положила ногу на ногу и охватила колено.
Зять, Николай Иванович, дома, - значит, поссорился с женой, надутый и будет жаловаться. Сейчас - одиннадцать, и часов до трех, покуда не заснешь, делать нечего. Читать, но что?. И охоты нет. Просто сидеть, думать - себе дороже станет. Вот, в самом деле, как жить иногда неуютно.
Даша вздохнула, открыла крышку рояля и, сидя боком, одною рукою начала разбирать Скрябина. Трудновато приходится человеку в таком неудобном возрасте, как девятнадцать лет, да еще девушке, да еще очень и очень неглупой, да еще по нелепой какой-то чистоплотности слишком суровой с теми, - а их было немало, - кто выражал охоту развеивать девичью скуку.
В прошлом году Даша приехала из Самары в Петербург на юридические курсы и поселилась у старшей сестры, Екатерины Дмитриевны Смоковниковой. Муж ее был адвокат, довольно известный; жили они шумно и широко.
Даша была моложе сестры лет на пять; когда Екатерина Дмитриевна выходила замуж, Даша была еще девочкой; последние годы сестры мало виделись, и теперь между ними начались новые отношения: у Даши влюбленные, у Екатерины Дмитриевны - нежно любовные.
Первое время Даша подражала сестре во всем, восхищалась ее красотой, вкусами, уменьем вести себя с людьми. Перед Катиными знакомыми она робела, иным от застенчивости говорила дерзости. Екатерина Дмитриевна старалась, чтобы дом ее был всегда образцом вкуса и новизны, еще не ставшей достоянием улицы; она не пропускала ни одной выставки и покупала футуристические картины. В последний год из-за этого у нее происходили бурные разговоры с мужем, потому что Николай Иванович любил живопись идейную, а Екатерина Дмитриевна со всей женской пылкостью решила лучше пострадать за новое искусство, чем прослыть отсталой.
Даша тоже восхищалась этими странными картинами, развешанными в гостиной, хотя с огорчением думала иногда, что квадратные фигуры с геометрическими лицами, с большим, чем нужно, количеством рук и ног, глухие краски, как головная боль, - вся эта чугунная, циническая поэзия слишком высока для ее тупого воображения.
Каждый вторник у Смоковниковых, в столовой из птичьего глаза, собиралось к ужину шумное и веселое общество. Здесь были разговорчивые адвокаты, женолюбивые и внимательно следящие за литературными течениями; два или три журналиста, прекрасно понимающие, как нужно вести внутреннюю и внешнюю политику; нервно расстроенный критик Чирва, подготовлявший очередную литературную катастрофу. Иногда спозаранку приходили молодые поэты, оставлявшие тетради со стихами в прихожей, в пальто. К началу ужина в гостиной появлялась какая-нибудь знаменитость, шла не спеша приложиться к хозяйке и с достоинством усаживалась в кресло. В средине ужина бывало слышно, как в прихожей с грохотом снимали кожаные калоши и бархатный голос произносил:
"Приветствую Тебя, Великий Могол!" - и затем над стулом хозяйки склонялось бритое, с отвислыми жабрами, лицо любовника-резонера:
- Катюша, - лапку!
Главным человеком для Даши во время этих ужинов была сестра. Даша негодовала на тех, кто был мало внимателен к милой, доброй и простодушной Екатерине Дмитриевне, к тем же, кто бывал слишком внимателен, ревновала, глядела на виноватого злыми глазами.
Понемногу она начала разбираться в этом кружащем непривычную голову множестве лиц. Помощников присяжных поверенных она теперь презирала: у них, кроме мохнатых визиток, лиловых галстуков да проборов через всю голову, ничего не было важного за душой. Любовника-резонера она ненавидела: он не имел права сестру звать Катей, Великого Могола - Великим Моголом, не имел никакого основания, выпивая рюмку водки, щурить отвислые глаза на Дашу и приговаривать:
"Пью за цветущий миндаль!"
Каждый раз при этом Даша задыхалась от злости.
Щеки у нее действительно были румяные, и ничем этот проклятый миндальный цвет согнать было нельзя, и Даша чувствовала себя за столом вроде деревянной матрешки.
На лето Даша не поехала к отцу в пыльную и знойную Самару, а с радостью согласилась остаться у сестры на взморье, в Сестрорецке. Там были те же люди, что и зимой, только все виделись чаще, катались на лодках, купались, ели мороженое в сосновом бору, слушали по вечерам музыку и шумно ужинали на веранде курзала, под звездами.
Екатерина Дмитриевна заказала Даше белое, вышитое гладью платье, большую шляпу из белого газа с черной лентой и широкий шелковый пояс, чтобы завязывать большим бантом на спине, и в Дашу неожиданно, точно ему вдруг раскрыли глаза, влюбился помощник зятя - Никанор Юрьевич Куличек.
Но он был из "презираемых". Даша возмутилась, позвала его в лес и там, не дав ему сказать в оправдание ни одного слова (он только вытирался платком, скомканным в кулаке), наговорила, что она не позволит смотреть на себя, как на какую-то "самку", что она возмущена, считает его личностью с развращенным воображением и сегодня же пожалуется зятю.
Зятю она нажаловалась в тот же вечер. Николай Иванович выслушал ее до конца, поглаживая холеную бороду и с удивлением взглядывая на миндальные от негодования Дашины щеки, на гневно дрожащую большую шляпу, на всю тонкую, беленькую Дашину фигуру, затем сел на песок у воды и начал хохотать, вынул платок, вытирал глаза, приговаривая:
- Уйди, Дарья, уйди, умру!
Даша ушла, ничего не понимая, смущенная и расстроенная. Куличек теперь не смел даже глядеть на нее, худел и уединялся. Дашина честь была спасена. Но вся эта история неожиданно взволновала в ней девственно дремавшие чувства. Нарушилось тонкое равновесие, точно во всем Дашином теле, от волос до пяток, зачался какой-то второй человек, душный, мечтательный, бесформенный и противный. Даша чувствовала его всей своей кожей и мучилась, как от нечистоты; ей хотелось смыть с себя эту невидимую паутину, вновь стать свежей, прохладной, легкой.
Теперь по целым часам она играла в теннис, по два раза на дню купалась, вставала ранним утром, когда на листьях еще горели большие капли росы, от лилового, как зеркало, моря шел пар и на пустой веранде расставляли влажные столы, мели сырые песчаные дорожки.
Но, пригревшись на солнышке или ночью в мягкой постели, второй человек оживал, осторожно пробирался к сердцу и сжимал его мягкой лапкой. Его нельзя было ни отодрать, ни смыть с себя, как кровь с заколдованного ключа Синей Бороды.
Все знакомые, а первая - сестра, стали находить, что Даша очень похорошела за это лето и словно хорошеет с каждым днем. Однажды Екатерина Дмитриевна, зайдя утром к сестре, сказала:
- Что же это с нами дальше-то будет?
- А что, Катя?
Даша в рубашке сидела на постели, закручивала большим узлом волосы.
- Уж очень хорошеешь, - что дальше-то будем делать?
Даша строгими, "мохнатыми" глазами поглядела на сестру и отвернулась. Ее щека и ухо залились румянцем.
- Катя, я не хочу, чтобы ты так говорила, мне это неприятно понимаешь?
Екатерина Дмитриевна села на кровать, щекою прижалась к Дашиной голой спине и засмеялась, целуя между лопатками.
- Какие мы рогатые уродились: ни в ерша, ни в ежа, ни в дикую кошку.
Однажды на теннисной площадке появился англичанин - худой, бритый, с выдающимся подбородком и детскими глазами. Одет он был до того безукоризненно, что несколько молодых людей из свиты Екатерины Дмитриевны впали в уныние. Даше он предложил партию и играл, как машина. Даше казалось, что он за все время ни разу на нее не взглянул - глядел мимо. Она проиграла и предложила вторую партию. Чтобы было ловчее, - засучила рукава белой блузки. Из-под пикейной ее шапочки выбилась прядь волос, она ее не поправляла. Отбивая сильным дрейфом над самой сеткой мяч, Даша думала:
"Вот ловкая русская девушка с неуловимой грацией во всех движениях, и румянец ей к лицу".
Англичанин выиграл и на этот раз, поклонился Даше - был он совсем сухой, - закурил душистую папироску и сел невдалеке, спросив лимонаду.
Играя третью партию со знаменитым гимназистом, Даша несколько раз покосилась в сторону англичанина, - он сидел за столиком, охватив у щиколотки ногу в шелковом носке, положенную на колено, сдвинув соломенную шляпу на затылок, и, не оборачиваясь, глядел на море.
Ночью, лежа в постели, Даша все это припомнила, ясно видела себя, прыгавшую по площадке, красную, с выбившимся клоком волос, и расплакалась от уязвленного самолюбия и еще чего-то, бывшего сильнее ее самой.
С этого дня она перестала ходить на теннис. Однажды Екатерина Дмитриевна ей сказала:
- Даша, мистер Беильс о тебе справляется каждый день, - почему ты не играешь?
Даша раскрыла рот - до того вдруг испугалась. Затем с гневом сказала, что не желает слушать "глупых сплетен", что никакого мистера Беильса не знает и знать не хочет, и он вообще ведет себя нагло, если думает, будто она из-за него не играет в "этот дурацкий теннис". Даша отказалась от обеда, взяла в карман хлеба и крыжовнику и ушла в лес, и в пахнущем горячею смолою сосновом бору, бродя между высоких и красных стволов, шумящих вершинами, решила, что нет больше возможности скрывать жалкую истину: влюблена в англичанина и отчаянно несчастна.
Так, понемногу поднимая голову, вырастал в Даше второй человек. Вначале его присутствие было отвратительно, как нечистота, болезненно, как разрушение. Затем Даша привыкла к этому сложному состоянию, как привыкают после лета, свежего ветра, прохладной воды - затягиваться зимою в корсет и суконное платье.
Две недели продолжалась ее самолюбивая влюбленность в англичанина. Даша ненавидела себя и негодовала на этого человека. Несколько раз издали видела, как он лениво и ловко играл в теннис, как ужинал с русскими моряками, и в отчаянии думала, что он самый обаятельный человек на свете.
А потом появилась около него высокая, худая девушка, одетая в белую фланель, - англичанка, его невеста, - и они уехали. Даша не спала целую ночь, возненавидела себя лютым отвращением и под утро решила, что пусть это будет ее последней ошибкой в жизни.
На этом она успокоилась, а потом ей стало даже удивительно, как все это скоро и легко прошло. Но прошло не все. Даша чувствовала теперь, как тот второй человек - точно слился с ней, растворился в ней, исчез, и она теперь вся другая - и легкая и свежая, как прежде, - но точно вся стала мягче, нежнее, непонятнее, и словно кожа стала тоньше, и лица своего она не узнавала в зеркале, и Особенно другими стали глаза, замечательные глаза, посмотришь в них - голова закружится.
В середине августа Смоковниковы вместе с Дашей переехали в Петербург, в свою большую квартиру на Пантелеймоновской. Снова начались вторники, выставки картин, громкие премьеры в театрах и скандальные процессы на суде, покупки картин, увлечение стариной, поездки на всю ночь в "Самарканд", к цыганам. Опять появился любовник-резонер, скинувший на минеральных водах двадцать три фунта весу, и ко всем этим беспокойным удовольствиям прибавились неопределенные, тревожные и радостные слухи о том, что готовится какая-то перемена.
Даше некогда было теперь ни думать, ни чувствовать помногу: утром лекции, в четыре - прогулка с сестрой, вечером - театры, концерты, ужины, люди - ни минуты побыть в тишине.
В один из вторников, после ужина, когда пили ликеры, в гостиную вошел Алексей Алексеевич Бессонов. Увидев его в дверях, Екатерина Дмитриевна-залилась яркой краской. Общий разговор прервался. Бессонов сел на диван и принял из рук Екатерины Дмитриевны чашку с кофе.
К нему подсели знатоки литературы - два присяжных поверенных, но он, глядя на хозяйку длинным, странным взором, неожиданно заговорил о том, что искусства вообще никакого нет, а есть шарлатанство, факирский фокус, когда обезьяна лезет на небо по веревке.
"Никакой поэзии нет. Все давным-давно умерло, - и люди и искусство. А Россия - падаль, и стаи воронов на ней, на вороньем пиру. А те, кто пишет стихи, все будут в аду".
Он говорил негромко, глуховатым голосом. На злом бледном лице его розовели два пятна. Мягкий воротник был помят, и сюртук засыпан пеплом. Из чашечки, которую он держал в руке, лился кофе на ковер.
Знатоки литературы затеяли было спор, но Бессонов, не слушая их, следил потемневшими глазами за Екатериной Дмитриевной. Затем поднялся, подошел к ней, и Даша слышала, как он сказал:
- Я плохо переношу общество людей. Позвольте мне уйти.
Она робко попросила его почитать. Он замотал головой и, прощаясь, так долго оставался прижатым к руке Екатерины Дмитриевны, что у нее порозовела спина.
После его ухода начался спор. Мужчины единодушно высказывались: "Все-таки есть некоторые границы, и нельзя уж так явно презирать наше общество". Критик Чирва подходил ко всем и повторял: "Господа, он был пьян в лоск". Дамы же решили: "Пьян ли был Бессонов или просто в своеобразном настроении, - все равно он волнующий человек, пусть это всем будет известно".
На следующий день, за обедом, Даша сказала, что Бессонов ей представляется одним из тех "подлинных" людей, чьими переживаниями, грехами, вкусами, как отраженным светом, живет, например, весь кружок Екатерины Дмитриевны. "Вот, Катя, я понимаю, от такого человека можно голову потерять".
Николай Иванович возмутился: "Просто тебе, Даша, ударило в нос, что он знаменитость". Екатерина Дмитриевна промолчала. У Смоковниковых Бессонов больше не появлялся. Прошел слух, что он пропадает за кулисами у актрисы Чародеевой. Куличек с товарищами ходили смотреть эту самую Чародееву и были разочарованы: худа, как мощи, - одни кружевные юбки.
Однажды Даша встретила Бессонова на выставке. Он стоял у окна и равнодушно перелистывал каталог, а перед ним, как перед чучелом из паноптикума, стояли две коренастые курсистки и глядели на него с застывшими улыбками. Даша медленно прошла мимо и уже в другой зале села на стул, - неожиданно устали ноги, и было грустно.
После этого Даша купила карточку Бессонова и поставила на стол. Его стихи - три белых томика - вначале произвели на нее впечатление отравы: несколько дней она ходила сама не своя, точно стала соучастницей какого-то злого и тайного дела. Но читая их и перечитывая, она стала наслаждаться именно этим болезненным ощущением, словно ей нашептывали - забыться, обессилеть, расточить, что-то драгоценное, затосковать по тому, чего никогда не бывает.
Из-за Бессонова она начала бывать на "Философских вечерах". Он приезжал туда поздно, говорил редко, но каждый раз Даша возвращалась домой взволнованная и была рада, когда дома - гости. Самолюбие ее молчало.
Сегодня пришлось в одиночестве разбирать Скрябина. Звуки, как ледяные шарики, медленно падают в грудь, в глубь темного озера без дна. Упав, колышут влагу и тонут, а влага приливает и отходит, и там, в горячей темноте, гулко, тревожно ударяет сердце, точно скоро, скоро, сейчас, в это мгновение, должно произойти что-то невозможное.
Даша опустила руки на колени и подняла голову. В мягком свете оранжевого абажура глядели со стен багровые, вспухшие, оскаленные, с выпученными глазами лица, точно призраки первозданного хаоса, жадно облепившие в первый день творения ограду райского сада.
- Да, милостивая государыня, плохо наше дело, - сказала Даша. Слева направо стремительно проиграла гаммы, без стука закрыла крышку рояля, из японской коробочки вынула папироску, закурила, закашлялась и смяла ее в пепельнице.
- Николай Иванович, который час? - крикнула Даша так, что было слышно через четыре комнаты.
В кабинете что-то упало, но не ответили. Появилась Великий Могол и, глядя в зеркало, сказала, что ужин подан.
В столовой Даша села перед вазой с увядшими цветами и принялась их ощипывать на скатерть. Могол подала чай, холодное мясо и яичницу. Появился наконец Николай Иванович в новом синем костюме, но без воротничка. Волосы его были растрепаны, на бороде, отогнутой влево, висела пушинка с диванной подушки.
Николай Иванович хмуро кивнул Даше, сел в конце стола, придвинул сковородку с яичницей и жадно стал есть.
Потом он облокотился о край стола, подпер большим волосатым кулаком щеку, уставился невидящими глазами на кучу оборванных лепестков и проговорил голосом низким и почти ненатуральным:
- Вчера ночью твоя сестра мне изменила.
4
Родная сестра, Катя, сделала что-то страшное и непонятное, черного цвета. Вчера ночью ее голова лежала на подушке, отвернувшись от всего живого, родного, теплого, а тело было раздавлено, развернуто. Так, содрогаясь, чувствовала Даша то, что Николай Иванович назвал изменой. И ко всему Кати не было дома, точно ее и на свете больше не существует.
В первую минуту Даша обмерла, в глазах потемнело. Не дыша, она ждала, что Николай Иванович либо зарыдает, либо закричит как-нибудь страшно. Но он ни слова не прибавил к своему сообщению и вертел в пальцах подставку для вилок. Взглянуть ему в лицо Даша не смела.
Затем, после очень долгого молчания, он с грохотом отодвинул стул и ушел в кабинет. "Застрелится", - подумала Даша. Но и этого не случилось. С острой и мгновенной жалостью она вспомнила, какая у него волосатая большая рука на столе. Затем он уплыл из ее зрения, и Даша только повторяла: "Что же делать? Что делать?" В голове звенело, - все, все, все было изуродовано и разбито.
Из-за суконной занавески появилась Великий Могол с подносом, и Даша, взглянув на нее, вдруг поняла, что теперь никакого больше Великого Могола не будет. Слезы залили ей глаза, она крепко сжала зубы и выбежала в гостиную.
Здесь все до мелочей было с любовью расставлено и развешано Катиными руками. Но Катина душа ушла из этой комнаты, и все в ней стало диким и нежилым. Даша села на диван. Понемногу ее взгляд остановился на недавно купленной картине. И в первый раз она увидела и поняла, что там было изображено.
Нарисована была голая женщина, гнойно-красного цвета, точно с содранной кожей. Рот - сбоку, носа не было совсем, вместо него - треугольная дырка, голова - квадратная, и к ней приклеена тряпка - настоящая материя. Ноги, как поленья - на шарнирах. В руке цветок. Остальные подробности ужасны. И самое страшное было угол, в котором она сидела раскорякой, - глухой и коричневый. Картина называлась "Любовь". Катя называла ее современной Венерой.
"Так вот почему Катя так восхищалась этой окаянной бабой. Она сама теперь такая же - с цветком, в углу". Даша легла лицом в подушку и, кусая ее, чтобы не кричать, заплакала. Некоторое время спустя в гостиной появился Николай Иванович. Расставив ноги, сердито зачиркал зажигательницей, подошел к роялю и стал тыкать в клавиши. Неожиданно вышел - "чижик". Даша похолодела. Николай Иванович хлопнул крышкой и сказал:
- Этого надо было ожидать.
Даша несколько раз про себя повторила эту фразу, стараясь понять, что она означает. Внезапно в прихожей раздался резкий звонок. Николай Иванович взялся за бороду, но, произнеся сдавленным голосом: "О-о-о!" - ничего не сделал и быстро ушел в кабинет. По коридору простукала, как копытами, Великий Могол. Даша соскочила с дивана, - в глазах было темно, так билось сердце, - и выбежала в прихожую.
Там неловкими от холода пальцами Екатерина Дмитриевна развязывала лиловые ленты мехового капора и морщила носик. Сестре она подставила холодную розовую щеку для поцелуя, но, когда ее никто не поцеловал, тряхнула головой, сбрасывая капор, и пристально серыми глазами взглянула на сестру.
- У вас что-нибудь произошло? Вы поссорились? - спросила она низким, грудным, всегда таким очаровательно милым голосом.
Даша стала глядеть на кожаные калоши Николая Ивановича, они назывались в доме "самоходами" и сейчас стояли сиротски. У нее дрожал подбородок.
- Нет, ничего не произошло, просто я так.
Екатерина Дмитриевна медленно расстегнула большие пуговицы беличьей шубки, движением голых плеч освободилась от нее, и теперь была вся теплая, нежная и усталая. Расстегивая гамаши, она низко наклонилась, говоря:
- Понимаешь, покуда нашла автомобиль, промочила ноги.
Тогда Даша, продолжая глядеть на калоши Николая Ивановича, спросила сурово:
- Катя, где ты была?
- На литературном ужине, моя милая, в честь, ей-богу, даже не знаю кого. Все то же самое. Устала до смерти и хочу спать.
И она пошла в столовую. Там, бросив на скатерть кожаную сумку и вытирая платком носик, спросила:
- Кто это нащипал цветов? А где Николай Иванович, спит?
Даша была сбита с толку: сестра ни с какой стороны не походила на окаянную бабу и была не только не чужая, а чем-то особенно сегодня близкая, так бы ее всю и погладила.
Но все же с огромным присутствием духа, царапая ногтем скатерть в том именно месте, где полчаса тому назад Николай Иванович ел яичницу, Даша сказала:
- Катя!
- Что, миленький?
- Я все знаю.
- Что ты знаешь? Что случилось, ради бога?
Екатерина Дмитриевна села к столу, коснувшись коленями Дашиных ног, и с любопытством глядела на нее снизу вверх.
Даша сказала:
- Николай Иванович мне все открыл.
И не видела, какое было лицо у сестры, что с ней происходило.
После молчания, такого долгого, что можно было умереть, Екатерина Дмитриевна проговорила злым голосом:
- Что же такое потрясающее сообщил про меня Николай Иванович?
- Катя, ты знаешь.
- Нет, не знаю.
Она сказала это "не знаю" так, словно получился ледяной шарик.
Даша сейчас же опустилась у ее ног.
- Так, может быть, это неправда? Катя, родная, милая, красивая моя сестра, скажи, - ведь это все неправда? - И Даша быстрыми поцелуями касалась Катиной нежной, пахнущей духами руки с синеватыми, как ручейки, жилками.
- Ну конечно, неправда, - ответила Екатерина Дмитриевна, устало закрывая глаза, - а ты и плакать сейчас же. Завтра глаза будут красные, носик распухнет.
Она приподняла Дашу и надолго прижалась губами к ее волосам.
- Слушай, я дура! - прошептала Даша в ее грудь.
В это время громкий и отчетливый голос Николая Ивановича проговорил за дверью кабинета:
- Она лжет!
Сестры быстро обернулись, но дверь была затворена. Екатерина Дмитриевна сказала:
- Иди-ка ты спать, ребенок. А я пойду выяснять отношения. Вот удовольствие, в самом деле, - едва на ногах стою.
Она проводила Дашу до ее комнаты, рассеянно поцеловала, потом вернулась в столовую, где захватила сумочку, поправила гребень и тихо, пальцем, постучала в дверь кабинета:
- Николай, отвори, пожалуйста.
На это ничего не ответили. Было зловещее молчание, затем фыркнул нос, повернули ключ, и Екатерина Дмитриевна, войдя, увидела широкую спину мужа, который, не оборачиваясь, шел к столу, сел в кожаное кресло, взял слоновой кости нож и резко провел им вдоль разгиба книги (роман Вассермана "Сорокалетний мужчина").
Все это делалось так, будто Екатерины Дмитриевны в комнате нет.
Она села на, диван, одернула юбку на ногах и, спрятав носовой платочек в сумку, щелкнула замком.

Сторонний наблюдатель из какого-нибудь заросшего липами захолустного переулка, попадая в Петербург, испытывал в минуты внимания сложное чувство умственного возбуждения и душевной придавленности.

Бродя по прямым и туманным улицам, мимо мрачных домов с темными окнами, с дремлющими дворниками у ворот, глядя подолгу на многоводный и хмурый простор Невы, на голубоватые линии мостов с зажженными еще до темноты фонарями, с колоннадами неуютных и не радостных дворцов, с нерусской, пронзительной высотой Петропавловского собора, с бедными лодочками, ныряющими в темной воде, с бесчисленными барками сырых дров вдоль гранитных набережных, заглядывая в лица прохожих – озабоченные и бледные, с глазами, как городская муть, – видя и внимая всему этому, сторонний наблюдатель – благонамеренный – прятал голову поглубже в воротник, а неблагонамеренный начинал думать, что хорошо бы ударить со всей силой, разбить вдребезги это застывшее очарование.

Еще во времена Петра Первого дьячок из Троицкой церкви, что и сейчас стоит близ Троицкого моста, спускаясь с колокольни, впотьмах, увидел кикимору – худую бабу и простоволосую, – сильно испугался и затем кричал в кабаке: «Петербургу, мол, быть пусту», – за что был схвачен, пытан в Тайной канцелярии и бит кнутом нещадно.

Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец – мертвый чиновник. Много таких россказней ходило по городу.

И совсем еще недавно поэт Алексей Алексеевич Бессонов, проезжая ночью на лихаче, по дороге на острова, горбатый мостик, увидал сквозь разорванные облака в бездне неба звезду и, глядя на нее сквозь слезы, подумал, что лихач, и нити фонарей, и весь за спиной его спящий Петербург – лишь мечта, бред, возникший в его голове, отуманенной вином, любовью и скукой.

Как сон, прошли два столетия: Петербург, стоящий на краю земли, в болотах и пусторослях, грезил безграничной славой и властью; бредовыми видениями мелькали дворцовые перевороты, убийства императоров, триумфы и кровавые казни; слабые женщины принимали полубожественную власть; из горячих и смятых постелей решались судьбы народов; приходили ражие парни, с могучим сложением и черными от земли руками, и смело поднимались к трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь.

С ужасом оглядывались соседи на эти бешеные взрывы фантазии. С унынием и страхом внимали русские люди бреду столицы. Страна питала и никогда не могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки.

Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся, пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт – парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. Так жил город.

В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Петербурга, на необитаемом острове.

В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно – роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражен дворец.

И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой.

Петербург, как всякий город, жил единой жизнью, напряженной и озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации знаменитого Сашки Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале «Красные бубенцы», – и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить.

То было время, когда любовь, чувства и добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.

Девушки скрывали свою невинность, супруги – верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения – признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными.

Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго – предсмертного гимна, – он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники – новое и непонятное лезло из всех щелей.

– …Мы ничего не хотим помнить. Мы говорим: довольно, повернитесь к прошлому задом! Кто там у меня за спиной? Венера Милосская? А что – ее можно кушать? Или она способствует ращению волос? Я не понимаю, для чего мне нужна эта каменная туша? Но искусство, искусство, брр! Вам все еще нравится щекотать себя этим понятием? Глядите по сторонам, вперед, под ноги. У вас на ногах американские башмаки! Да здравствуют американские башмаки! Вот искусство: красный автомобиль, гуттаперчевая шина, пуд бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство. Вот искусство: афиша в шестнадцать аршин, и на ней некий шикарный молодой человек в сияющем, как солнце, цилиндре. Это – портной, художник, гений сегодняшнего дня! Я хочу пожирать жизнь, а вы меня потчуете сахарной водицей для страдающих половым бессилием…

В конце узкого зала, за стульями, где тесно стояла молодежь с курсов и университета, раздался смех и хлопки. Говоривший, Сергей Сергеевич Сапожков, усмехаясь влажным ртом, надвинул на большой нос прыгающее пенсне и бойко сошел по ступенькам большой дубовой кафедры.

Сбоку, за длинным столом, освещенным двумя пятисвечными канделябрами, сидели члены общества «Философские вечера». Здесь были и председатель общества, профессор богословия Антоновский, и сегодняшний докладчик – историк Вельяминов, и философ Борский, и лукавый писатель Сакунин.

Общество «Философские вечера» в эту зиму выдерживало сильный натиск со стороны мало кому известных, но зубастых молодых людей. Они нападали на маститых писателей и почтенных философов с такой яростью и говорили такие дерзкие и соблазнительные вещи, что старый особняк на Фонтанке, где помещалось общество, по субботам, в дни открытых заседаний, бывал переполнен.

Так было и сегодня. Когда Сапожков при рассыпавшихся хлопках исчез в толпе, на кафедру поднялся небольшого роста человек с шишковатым стриженым черепом, с молодым скуластым и желтым лицом – Акундин. Появился он здесь недавно, успех, в особенности в задних рядах зрительного зала, бывал у него огромный, и когда спрашивали: откуда и кто такой? – знающие люди загадочно улыбались. Во всяком случае, фамилия его была не Акундин, приехал он из-за границы и выступал неспроста.

Алексей Толстой

Хождение по мукам

Трилогия

«Хождение по мукам»

Вступительная статья В. Щербины

А. Н. Толстой - выдающийся советский писатель, один из крупнейших современных художников слова. В его лучших произведениях реалистическая правдивость, широта охвата явлений жизни, крупные масштабы исторического мышления сочетаются с ярким словесным мастерством, способностью воплощать материал в монументальных художественных формах. Трилогия «Хождение по мукам», а также ряд других произведений писателя получили заслуженное признание, стали любимыми книгами миллионов читателей, вошли в классику, в золотой фонд советской литературы.

Яркое и широкое воспроизведение жизни нашей страны на рубеже двух эпох, резкие изменения под влиянием революции духовного мира людей составляют основное содержание эпопеи.

А. Н. Толстой писал трилогию «Хождение по мукам» более двадцати лет. Когда он в 1919 году в эмиграции приступил к работе над первой книгой трилогии - романом «Сестры», он не думал, что произведение развернется в монументальную эпопею. Бурное течение жизни привело его к убеждению в необходимости продолжить работу. Нельзя было поставить точку и оставить своих героев на бездорожье.

В 1927–1928 годах выходит в свет вторая книга трилогии - роман «Восемнадцатый год». 22 июня 1941 года, в первый день Великой Отечественной войны, была дописана последняя страница романа «Хмурое утро».

А. Н. Толстой прожил со своими героями более двадцати лет, прошел с ними большой, сложный путь. За это время произошли перемены не только в судьбах героев, но и в судьбе автора, многое перечувствовавшего и передумавшего.

Уже в процессе работы над романом «Сестры» писатель, стремящийся к истинности воссоздания истории, несмотря на свои временные заблуждения, осознал обреченность и лживость бытия правящих классов старой России. Стремление разобраться в причинах, вызвавших очистительный взрыв социалистической революции, помогло писателю сделать верный выбор, пойти вместе с Родиной.

По словам Толстого, работа над трилогией «Хождение по мукам» была для него процессом познания жизни, «вживания» в сложную, полную противоречий историческую эпоху, образным осмыслением драматического опыта своей жизни и жизни своего поколения, обобщением исторических уроков грозных лет революции и гражданской войны, поисками верного гражданского и творческого пути.

Характерные поучительные особенности формирования творчества А. Н. Толстого и других выдающихся советских писателей старшего поколения подчеркнул К. А. Федин. «Советское искусство, - говорил К. А. Федин, - рождено не в кабинете начетчика и не в келье отшельника. Старшие и тогда не старые русские писатели в грозные годы гражданской войны очутились перед выбором: на какую сторону баррикады стать? И они делали свой выбор. И если ошибались в выборе и находили в себе силы исправить заблуждение, исправляли его. Замечательный советский, писатель Алексей Толстой оставил нам сурово-восторженное свидетельство в рассказах о таких мучительных заблуждениях. И он же в начале двадцатых годов исторгнул гимн обретенному новому своему читателю: „Новый читатель это - тот, кто почувствовал себя хозяином Земли и Города. Тот, кто за последнее десятилетие прожил десять жизней. Это тот, у кого воля и смелость - жить…“ Толстой утверждал, что писатель в тайнике сердца слышал зов этого нового читателя, гласивший так: „Ты хочешь перекинуть ко мне волшебную дугу искусства, - пиши: честно, ясно, просто, величаво. Искусство - это моя радость.

…Всякий опыт складывается из плюсов и минусов. Опыт Судеб старших писателей, опыт трагедий, как уроки жизни, усваивался советскими писателями наряду с тем величайшим историческим уроком, который черпали они в клокотавшей гуще своего революционного народа“.»

Реалистическое изображение жизни русского общества в предреволюционный период в первом, романе трилогии «Сестры» представляет поразительную по убедительности картину продажности, растленности, лживости, фальши всего бытия социальной верхушки. Все это способствовало нарастанию и предельному обострению общественных противоречий, неминуемо ведущих к революционному взрыву. Для общего настроения романа «Сестры» характерны мотивы обреченности буржуазно-интеллигентской среды, исторической закономерности гибели старого строя, предчувствия неизбежности «страшной мести», «жестокой расплаты», «мирового пожара», «конца мира». Мотив неизбежности распада царской империи в первой редакции романа носил во многом неопределенный характер. Предчувствие «конца мира», как известно, в предреволюционной русской литературе носило весьма различный, чрезвычайно дифференцированный характер. Если писатели революционного лагеря видели в обреченности буржуазно-интеллигентского уклада следствие реальных общественных процессов, непримиримости и обострения классовых противоречий, то декадентские литературные течения провозглашали «конец мира» с реакционных мистических позиций, затушевывавших подлинные конфликты бытия. А. Н. Толстой был далек от мистических концепций, утверждавших обреченность мира, неизбежность его конца. Писатель, вначале еще смутно понимая цели социалистической революции, тем не менее образно показал ее причины, кроющиеся в реальных социальных условиях, в ненависти народных масс к разложившимся привилегированным кругам общества. В последних романах трилогии мотив предопределенности конца старого мира получает последовательно реалистическое звучание; причины, вызвавшие революционный взрыв, крушение царской империи, здесь выяснены более глубоко и точно, в соответствии с исторической истиной.

Первая часть трилогии привлекает читателей пластичностью картин, словесным искусством. Художественные достоинства этого чудесного русского романа огромны. Как живые, стоят перед нами его главные герои - Катя, Даша, Телегин, Рощин. Однако сила этого произведения не только в его художественном, реалистическом мастерстве. Роман «Сестры» отличается глубоким реализмом в изображении распада старого дворянско-буржуазного общества и кризиса путей интеллигенции. Правдиво, в широких типических обобщениях показано здесь лицо верхушки царской России, чуждость народу декадентской разложившейся интеллигенции. Здесь образы и картины в полной мере реалистически убедительны. Роман создает ощущение грандиозности и решительности исторических преобразований, заставляет с волнением переживать мучительные судьбы его героев. Судьба героев особо интересна и поучительна благодаря тому, что роман проникнут пафосом решения основного исторического вопроса - вопроса о смысле революционного преобразования и дальнейшей судьбе нашей страны, с огромной силой и искренностью поставленного художником. Именно в этом один из источников значительности романа «Сестры». Во время создания этого произведения автор не имел ясного представления о дальнейшем пути России, еще не решил трудную задачу - верно увидеть эпоху и найти в ней самого себя. Мучительные размышления и искания пронизывают роман, создают его основной тон.

На фоне огромных общественных событий, в предчувствии грядущих перемен А. Н. Толстой рисует своих героев одинокими и беспомощными. Смятение царит в их сознании, еще бессильны они решить поставленные жизнью вопросы. Включение в борьбу раздвигает границы их мировоззрения, поднимает их до осознания общих связей личности и общества, до понимания движения времени как истории, то есть приводит к целостному познанию закономерностей эпохи. А. Н. Толстой много раз подчеркивал, что «Сестры» - роман не исторический. Писатель создавал его как произведение о судьбе своего поколения. В последних книгах трилогии вырисовывается уже конкретный образ живой истории. Жизненный опыт героев трилогии становится безмерно богаче, обобщает не только наблюдения одной социальной прослойки, а умножается опытом истории, борьбы народа, опытом революционной эпохи.

Постижение сущности Великой Октябрьской социалистической революции, героика строительства социализма произвели решительный перелом в литературной жизни А. Толстого. Революционное мировоззрение, идеи советского патриотизма несоизмеримо возвысили его творчество, одухотворили новым пафосом и целями. Совершенно в ином свете предстают перед писателем казавшиеся известными ему ранее исторические события, глубже вникает он в смысл борьбы народа за новую жизнь. Теперь он по-другому смотрит на мир, ставит перед собой другие творческие задачи, прежде всего - воплощение величия революционного народа.

Смелее, шире, значительнее становятся творческие замыслы А. Н. Толстого. Он предъявляет к себе все более строгие требования, стремится создать обширную эпопею, посвященную русскому обществу в годы революции и гражданской войны. Писатель отлично понимал сложность и ответственность этой задачи. «Революцию одним „нутром“ не понять и не охватить, - писал он. - Время начать изучать революцию, - художнику стать историком и мыслителем. Задача огромная, что и говорить, на ней много народа сорвется, быть может, - но другой задачи у нас и быть не может, когда перед глазами, перед лицом - громада Революции, застилающая небо».