Анализ произведения «Звездопад» Астафьева

Виктор Петрович Астафьев

Звездопад

Я родился при свете лампы в деревенской бане. Об этом мне рассказала бабушка. Любовь моя родилась при свете лампы в госпи тале. Об этом я расскажу сам. О своей любви мне рассказывать не стыдно. Не потому, что любовь моя была какой-то уж чересчур особенной. Она была обыкновенная, эта любовь, и в то же время самая необыкновенная, такая, какой ни у кого и никогда не было, да и не будет, пожалуй. Один поэт сказал: «Любовь - старая штука, но каждое сердце обновляет ее по-своему».

Каждое сердце обновляет ее…

Это началось в городе Краснодаре, на Кубани, в госпитале. Госпиталь наш размещался в начальной школе, и возле нее был садик без забора, потому что забор свели на дрова. Осталась одна проходная будка, где дежурил вахтер и принуждал посетителей следовать только через вверенный ему объект.

Ребята (я так и буду называть солдат, потому что в моей памяти все они сохранились ребятами) не хотели следовать через объект, «пикировали» в город мимо вахтера, а потом рассказывали такие штуки, что у меня перехватывало дыхание и горели уши. Тогда еще не было в ходу слова «пошляки», и оттого, стало быть, я не считал похождения солдат пошлыми. Они просто были солдаты и успе вали с толком провести отпущенное им судьбой время.

Вам когда-нибудь приходилось бывать под наркозом, под общим наркозом, несколько раз подряд? Если не приходилось - и не надо. Это очень мучительно быть несколько раз под наркозом.

Я помаю, был маленький и играл с ребятами на сеновале. Они бросили на меня охапку сена, навалились, и я стал задыхаться. Я рвался, бил ногами, но они смеялись и не отпускали маня. А когда отпустили, я долго был как очумелый.

Когда мне давали первый раз наркоз, я досчитал до семи. Делается это просто: раз - вдох, два - вдох. Потом станет душно и захочется крикнуть, рвануться, вытолкнуть из себя тугой комок, стряхнуть тяжесть. И рванешься, и крякнешь. Рванешься - это значит слегка пошевелишь рукой, а крикнешь - чуть слышным шепотом.

Но неведомая сила внезапно вздымет тебя с операционнoro стола и бросит куда-то в бесконечную темноту, и летишь в глубь ее, как звездочка в осеннюю ночь. Летишь и видишь, как гаснешь.

Ты уже во власти и воле людей, но для себя не существуешь.

Я почему-то думаю - так вот умирают люди. Может быть, и не так. Ведь ни один умерший человек не смог рассказать, как он умер.

Тогда я завидовал тем, кто быстро засыпал под наркозом. Очень тяжело засыпать долго. Минуло больше двадцати лет, а меня душит запахом больницы, в особенности хлороформом. Вот поэтому я не люблю заходить в аптеки и больницы.

Помню, в тот раз, с которого и началось все, я досчитал до семидесяти и канул во тьму.

Приходил в себя медленно. Где-то внутри меня происходила непонятная, трудная работа, словно диски сцепления в двигателе подсоединялись один к другому и мозг ненадолго включался. Я начинал чувствовать, что мне душно, что я где-то лежу. И снова все отдалялось, проваливалось. Но вот я еще раз почувствовал, что мне душно, что я лежу, и кругом тишина, и только пронзающий голо ву звон летит отовсюду.

Я напрягся и открыл глаза.

Посреди палаты было светло. Я долго смотрел туда, боясь закрыть глаза, чтобы снова не очутиться в темноте.

Горела лампа. Стекло на ней было прикрыто газетным абажуром, и я постепенно разглядел и увидел, что абажур повернут так, чтобы свет не падал на меня.

Мне почему-то стало приятно. Возле лампы спиной ко мне сидела девушка и читала книгу. Она в белом халате, поверх воротничка вроде бы темнела косынка. Волосы вытекали из-под белого платка на ее остренькие плечи.

Шелестели страницы. Девушка читала. А я смотрел на нее. Мне хотелось воды, чтобы омыть из горла тошноту, но я боялся вспугнуть девушку. Мне было до жалости приятно смотреть на нее и хотелось плакать. Я ведь был все равно что захмелелый, а хмельные русские люди всегда почему-то плачут или буянят.

И чем дольше я смотрел на девушку, тем больше меня охватывала эта умильная жалость и оттого, что лампа вот горит, и что вот девушка читает, и что я снова вижу все это, вернувшись невесть откуда. И, наверное, заплакал бы, но тут девушка обернулась. Я отвел глаза и полуприкрыл их. Однако я слышал, как она отодвинула стул, как повернула абажурчик, и мне стало светлее. Слышал, как она пошла ко мне. Я все слышал, но маскировался, сам не знаю, почему.

Она склонилась надо мной. И тут я увидел ее темные глаза с ослепительно яркими белками, разлетевшиеся на стороны брови, изогнутые ресницы, слепка припухлую, нравную губу, тоненькую шею, вокруг которой в самом деле была повязана цветная косынка. Нет, вру. Она не повязана была. Халатик на девушке был с бортами, и косынка спускалась с шеи вдоль этих бортов. Из кармана халата торчал градусник с обвязанной бинтом верхушкой. А одна пуговица на халате была пришита черными полинявшим я нитками. И еще на девушке была кофточка, тоже завязанная черной тесемочкой, как шнурок у ботинка - двумя петельками. А повыше петельки дышала ямка. Я видел, что она дышала, эта ямочка! Я все, все увидел разом, хотя в палате горела лампа, всего лишь семилинейная лампа. Наверное, был еще какой-то свет, который озарил мне всю ее!

Ну, как вы?

Я постарался бодро ответить:

Девушка озабоченно и смешно сдвинула брови, которые никак не сдвигались, потому что очень уж разбрелись они в разные стороны, и подала мне воды. Я потянулся к стакану, по девушка отстранила мою руку, ловко подсунула мне под голову ладонь и приподняла меня.

Я выдул полный стакан воды, хотя пить не особенно хотелось. Она опросила:

Вам дать снотворный?

Тогда лежите спокойно.

Oнa снова села за стол и раскрыла книгу. Но теперь я уже не решался долго смотреть на девушку. И только так, изредка, украдкой пробегал по ней глазами. Она сидела вполоборота, готовая прийти в любую секунду ко мне. Но я не звал ее, не решался.

В палате спали и бредили раненые солдаты. Некоторые скрежетали зубами, а Рюрик Ветров, бывший командир минометного расчета, все время невнятно командовал:

«Огонь! Огонь!.. Зараза! Вот зараза!.. Вот за-ра-за… Во-о-оза-ра-за-за-за…» Это уж всегда так: отвоюется наяву солдат, а во сне еще долго-долго продолжает воевать. Только во сне очень трудно стрелять. Всегда какая-нибудь неполадка стрясется: курок не спускается либо ствол змеевиком сделается. А у Рюрика, видать, мина в «самоваре» зависла, вот он и ругается. Мину из трубы веревочной петлей достают. Опасно! Вот он и ругается. Война во сне очень нелепая, но она всегда заканчивается благополучно. Иной раз за ночь убьют раз десять, но все равно проснешься. Во сне воевать ничего, можно.

Я так и не решился позвать девушку. Я просто чуть-чуть шевельнулся, и она подошла. Подошла, положила ладошку на мой горячий лоб и ровно бы всего меня накрыла этой прохладной и мягкой-мягкой ладошкой, потому что всему мне сделалось сразу легче, нервная дрожь, смятение, духота и покинутость оставили меня, отдалились, утихли.

Ну, как вы? - снова опросила она. И снова я сказал:

Ничего… - Сказал и проклял себя за то, что никаких других слов на ум больше не приходило. - Ничего, - повторил я и заметил, что она собирается снять ладошку с моего лба и уйти. Я сглотнул слюну и чуть шевельнул пальцами здоровой руки: - Вы… вы какую книжку читаете?

- «Хаос». «Хаос» Ширванзаде. Читали?

Не-ет. «Хаос» я не читал. А вот «Намус» читал. Эго вроде бы тоже Ширванзаде?

По-моему, да.

Снова стало не о чем говорить. Я знал, что она вот-вот уйдет и заторопился:

А я много книжек читал. - Мне тут же стало жарко, и я пролепетал: - Правда, много, разных, всяких… Ну, может, и нe так много… - И разом возненавидел себя за такое хвастовство, и отвернулся к стене, и отрешенно ковырнул стенку ногтем, уверенный, что девушка сейчас уйдет и будет вечно презирать меня.

Но она не уходила.

Я прислушался.

Да, она стояла рядом, и я, кажется, слышал ее дыхание.

Ой, пожалуйста! - обрадовался я. Девушка огляделась, покусала губу.

Ах, нельзя! Свет будет мешать вам и соседу вашему, а он тяжелый. Знаете что, давайте лучше пошепчемся, а?

Ну, поговорим шепотом.

Давайте, - сразу переходя на шепот, стыдливо согласился я.

И мы заговорили шепотом.

Вы откуда? - наклонилась она ко мне.

Сибиряк я, красноярец.

А я здешняя, краснодарская. Видите, как совпало: Краснодар - Красноярск.

Ага, совпало, - тряхнул я головой и задал самый «смелый» вопрос: - Как вас зовут?

Лида. А вас?

Я назвался.

Ну вот мы и познакомились, - оказала она совсем уж тихо и отчего-то опечалилась.

Виктор Петрович Астафьев

Звездопад

Я родился при свете лампы в деревенской бане. Об этом мне рассказала бабушка. Любовь моя родилась при свете лампы в госпи тале. Об этом я расскажу сам. О своей любви мне рассказывать не стыдно. Не потому, что любовь моя была какой-то уж чересчур особенной. Она была обыкновенная, эта любовь, и в то же время самая необыкновенная, такая, какой ни у кого и никогда не было, да и не будет, пожалуй. Один поэт сказал: «Любовь - старая штука, но каждое сердце обновляет ее по-своему».

Каждое сердце обновляет ее…

Это началось в городе Краснодаре, на Кубани, в госпитале. Госпиталь наш размещался в начальной школе, и возле нее был садик без забора, потому что забор свели на дрова. Осталась одна проходная будка, где дежурил вахтер и принуждал посетителей следовать только через вверенный ему объект.

Ребята (я так и буду называть солдат, потому что в моей памяти все они сохранились ребятами) не хотели следовать через объект, «пикировали» в город мимо вахтера, а потом рассказывали такие штуки, что у меня перехватывало дыхание и горели уши. Тогда еще не было в ходу слова «пошляки», и оттого, стало быть, я не считал похождения солдат пошлыми. Они просто были солдаты и успе вали с толком провести отпущенное им судьбой время.

Вам когда-нибудь приходилось бывать под наркозом, под общим наркозом, несколько раз подряд? Если не приходилось - и не надо. Это очень мучительно быть несколько раз под наркозом.

Я помаю, был маленький и играл с ребятами на сеновале. Они бросили на меня охапку сена, навалились, и я стал задыхаться. Я рвался, бил ногами, но они смеялись и не отпускали маня. А когда отпустили, я долго был как очумелый.

Когда мне давали первый раз наркоз, я досчитал до семи. Делается это просто: раз - вдох, два - вдох. Потом станет душно и захочется крикнуть, рвануться, вытолкнуть из себя тугой комок, стряхнуть тяжесть. И рванешься, и крякнешь. Рванешься - это значит слегка пошевелишь рукой, а крикнешь - чуть слышным шепотом.

Но неведомая сила внезапно вздымет тебя с операционнoro стола и бросит куда-то в бесконечную темноту, и летишь в глубь ее, как звездочка в осеннюю ночь. Летишь и видишь, как гаснешь.

Ты уже во власти и воле людей, но для себя не существуешь.

Я почему-то думаю - так вот умирают люди. Может быть, и не так. Ведь ни один умерший человек не смог рассказать, как он умер.

Тогда я завидовал тем, кто быстро засыпал под наркозом. Очень тяжело засыпать долго. Минуло больше двадцати лет, а меня душит запахом больницы, в особенности хлороформом. Вот поэтому я не люблю заходить в аптеки и больницы.

Помню, в тот раз, с которого и началось все, я досчитал до семидесяти и канул во тьму.

Приходил в себя медленно. Где-то внутри меня происходила непонятная, трудная работа, словно диски сцепления в двигателе подсоединялись один к другому и мозг ненадолго включался. Я начинал чувствовать, что мне душно, что я где-то лежу. И снова все отдалялось, проваливалось. Но вот я еще раз почувствовал, что мне душно, что я лежу, и кругом тишина, и только пронзающий голо ву звон летит отовсюду.

Я напрягся и открыл глаза.

Посреди палаты было светло. Я долго смотрел туда, боясь закрыть глаза, чтобы снова не очутиться в темноте.

Горела лампа. Стекло на ней было прикрыто газетным абажуром, и я постепенно разглядел и увидел, что абажур повернут так, чтобы свет не падал на меня.

Мне почему-то стало приятно. Возле лампы спиной ко мне сидела девушка и читала книгу. Она в белом халате, поверх воротничка вроде бы темнела косынка. Волосы вытекали из-под белого платка на ее остренькие плечи.

Шелестели страницы. Девушка читала. А я смотрел на нее. Мне хотелось воды, чтобы омыть из горла тошноту, но я боялся вспугнуть девушку. Мне было до жалости приятно смотреть на нее и хотелось плакать. Я ведь был все равно что захмелелый, а хмельные русские люди всегда почему-то плачут или буянят.

И чем дольше я смотрел на девушку, тем больше меня охватывала эта умильная жалость и оттого, что лампа вот горит, и что вот девушка читает, и что я снова вижу все это, вернувшись невесть откуда. И, наверное, заплакал бы, но тут девушка обернулась. Я отвел глаза и полуприкрыл их. Однако я слышал, как она отодвинула стул, как повернула абажурчик, и мне стало светлее. Слышал, как она пошла ко мне. Я все слышал, но маскировался, сам не знаю, почему.

Она склонилась надо мной. И тут я увидел ее темные глаза с ослепительно яркими белками, разлетевшиеся на стороны брови, изогнутые ресницы, слепка припухлую, нравную губу, тоненькую шею, вокруг которой в самом деле была повязана цветная косынка. Нет, вру. Она не повязана была. Халатик на девушке был с бортами, и косынка спускалась с шеи вдоль этих бортов. Из кармана халата торчал градусник с обвязанной бинтом верхушкой. А одна пуговица на халате была пришита черными полинявшим я нитками. И еще на девушке была кофточка, тоже завязанная черной тесемочкой, как шнурок у ботинка - двумя петельками. А повыше петельки дышала ямка. Я видел, что она дышала, эта ямочка! Я все, все увидел разом, хотя в палате горела лампа, всего лишь семилинейная лампа. Наверное, был еще какой-то свет, который озарил мне всю ее!

Ну, как вы?

Я постарался бодро ответить:

Девушка озабоченно и смешно сдвинула брови, которые никак не сдвигались, потому что очень уж разбрелись они в разные стороны, и подала мне воды. Я потянулся к стакану, по девушка отстранила мою руку, ловко подсунула мне под голову ладонь и приподняла меня.

Я выдул полный стакан воды, хотя пить не особенно хотелось. Она опросила:

Вам дать снотворный?

Тогда лежите спокойно.

Oнa снова села за стол и раскрыла книгу. Но теперь я уже не решался долго смотреть на девушку. И только так, изредка, украдкой пробегал по ней глазами. Она сидела вполоборота, готовая прийти в любую секунду ко мне. Но я не звал ее, не решался.

В палате спали и бредили раненые солдаты. Некоторые скрежетали зубами, а Рюрик Ветров, бывший командир минометного расчета, все время невнятно командовал:

«Огонь! Огонь!.. Зараза! Вот зараза!.. Вот за-ра-за… Во-о-оза-ра-за-за-за…» Это уж всегда так: отвоюется наяву солдат, а во сне еще долго-долго продолжает воевать. Только во сне очень трудно стрелять. Всегда какая-нибудь неполадка стрясется: курок не спускается либо ствол змеевиком сделается. А у Рюрика, видать, мина в «самоваре» зависла, вот он и ругается. Мину из трубы веревочной петлей достают. Опасно! Вот он и ругается. Война во сне очень нелепая, но она всегда заканчивается благополучно. Иной раз за ночь убьют раз десять, но все равно проснешься. Во сне воевать ничего, можно.

Звездопад
Виктор Петрович Астафьев

Виктор Астафьев (1924–2001) впервые разрушил сложившиеся в советское время каноны изображения войны, сказав о ней жестокую правду и утверждая право автора-фронтовика на память о «своей» войне.

Виктор Петрович Астафьев

Звездопад

Я родился при свете лампы в деревенской бане. Об этом мне рассказала бабушка. Любовь моя родилась при свете лампы в госпи тале. Об этом я расскажу сам. О своей любви мне рассказывать не стыдно. Не потому, что любовь моя была какой-то уж чересчур особенной. Она была обыкновенная, эта любовь, и в то же время самая необыкновенная, такая, какой ни у кого и никогда не было, да и не будет, пожалуй. Один поэт сказал: «Любовь - старая штука, но каждое сердце обновляет ее по-своему».

Каждое сердце обновляет ее…

Это началось в городе Краснодаре, на Кубани, в госпитале. Госпиталь наш размещался в начальной школе, и возле нее был садик без забора, потому что забор свели на дрова. Осталась одна проходная будка, где дежурил вахтер и принуждал посетителей следовать только через вверенный ему объект.

Ребята (я так и буду называть солдат, потому что в моей памяти все они сохранились ребятами) не хотели следовать через объект, «пикировали» в город мимо вахтера, а потом рассказывали такие штуки, что у меня перехватывало дыхание и горели уши. Тогда еще не было в ходу слова «пошляки», и оттого, стало быть, я не считал похождения солдат пошлыми. Они просто были солдаты и успе вали с толком провести отпущенное им судьбой время.

Вам когда-нибудь приходилось бывать под наркозом, под общим наркозом, несколько раз подряд? Если не приходилось - и не надо. Это очень мучительно быть несколько раз под наркозом.

Я помаю, был маленький и играл с ребятами на сеновале. Они бросили на меня охапку сена, навалились, и я стал задыхаться. Я рвался, бил ногами, но они смеялись и не отпускали маня. А когда отпустили, я долго был как очумелый.

Когда мне давали первый раз наркоз, я досчитал до семи. Делается это просто: раз - вдох, два - вдох. Потом станет душно и захочется крикнуть, рвануться, вытолкнуть из себя тугой комок, стряхнуть тяжесть. И рванешься, и крякнешь. Рванешься - это значит слегка пошевелишь рукой, а крикнешь - чуть слышным шепотом.

Но неведомая сила внезапно вздымет тебя с операционнoro стола и бросит куда-то в бесконечную темноту, и летишь в глубь ее, как звездочка в осеннюю ночь. Летишь и видишь, как гаснешь.

Ты уже во власти и воле людей, но для себя не существуешь.

Я почему-то думаю - так вот умирают люди. Может быть, и не так. Ведь ни один умерший человек не смог рассказать, как он умер.

Тогда я завидовал тем, кто быстро засыпал под наркозом. Очень тяжело засыпать долго. Минуло больше двадцати лет, а меня душит запахом больницы, в особенности хлороформом. Вот поэтому я не люблю заходить в аптеки и больницы.

Помню, в тот раз, с которого и началось все, я досчитал до семидесяти и канул во тьму.

Приходил в себя медленно. Где-то внутри меня происходила непонятная, трудная работа, словно диски сцепления в двигателе подсоединялись один к другому и мозг ненадолго включался. Я начинал чувствовать, что мне душно, что я где-то лежу. И снова все отдалялось, проваливалось. Но вот я еще раз почувствовал, что мне душно, что я лежу, и кругом тишина, и только пронзающий голо ву звон летит отовсюду.

Я напрягся и открыл глаза.

Посреди палаты было светло. Я долго смотрел туда, боясь закрыть глаза, чтобы снова не очутиться в темноте.

Горела лампа. Стекло на ней было прикрыто газетным абажуром, и я постепенно разглядел и увидел, что абажур повернут так, чтобы свет не падал на меня.

Мне почему-то стало приятно. Возле лампы спиной ко мне сидела девушка и читала книгу. Она в белом халате, поверх воротничка вроде бы темнела косынка. Волосы вытекали из-под белого платка на ее остренькие плечи.

Шелестели страницы. Девушка читала. А я смотрел на нее. Мне хотелось воды, чтобы омыть из горла тошноту, но я боялся вспугнуть девушку. Мне было до жалости приятно смотреть на нее и хотелось плакать. Я ведь был все равно что захмелелый, а хмельные русские люди всегда почему-то плачут или буянят.

И чем дольше я смотрел на девушку, тем больше меня охватывала эта умильная жалость и оттого, что лампа вот горит, и что вот девушка читает, и что я снова вижу все это, вернувшись невесть откуда. И, наверное, заплакал бы, но тут девушка обернулась. Я отвел глаза и полуприкрыл их. Однако я слышал, как она отодвинула стул, как повернула абажурчик, и мне стало светлее. Слышал, как она пошла ко мне. Я все слышал, но маскировался, сам не знаю, почему.

Она склонилась надо мной. И тут я увидел ее темные глаза с ослепительно яркими белками, разлетевшиеся на стороны брови, изогнутые ресницы, слепка припухлую, нравную губу, тоненькую шею, вокруг которой в самом деле была повязана цветная косынка. Нет, вру. Она не повязана была. Халатик на девушке был с бортами, и косынка спускалась с шеи вдоль этих бортов. Из кармана халата торчал градусник с обвязанной бинтом верхушкой. А одна пуговица на халате была пришита черными полинявшим я нитками. И еще на девушке была кофточка, тоже завязанная черной тесемочкой, как шнурок у ботинка - двумя петельками. А повыше петельки дышала ямка. Я видел, что она дышала, эта ямочка! Я все, все увидел разом, хотя в палате горела лампа, всего лишь семилинейная лампа. Наверное, был еще какой-то свет, который озарил мне всю ее!

Ну, как вы?

Я постарался бодро ответить:

Девушка озабоченно и смешно сдвинула брови, которые никак не сдвигались, потому что очень уж разбрелись они в разные стороны, и подала мне воды. Я потянулся к стакану, по девушка отстранила мою руку, ловко подсунула мне под голову ладонь и приподняла меня.

Я выдул полный стакан воды, хотя пить не особенно хотелось. Она опросила:

Вам дать снотворный?

Тогда лежите спокойно.

Oнa снова села за стол и раскрыла книгу. Но теперь я уже не решался долго смотреть на девушку. И только так, изредка, украдкой пробегал по ней глазами. Она сидела вполоборота, готовая прийти в любую секунду ко мне. Но я не звал ее, не решался.

В палате спали и бредили раненые солдаты. Некоторые скрежетали зубами, а Рюрик Ветров, бывший командир минометного расчета, все время невнятно командовал:

«Огонь! Огонь!.. Зараза! Вот зараза!.. Вот за-ра-за… Во-о-оза-ра-за-за-за…» Это уж всегда так: отвоюется наяву солдат, а во сне еще долго-долго продолжает воевать. Только во сне очень трудно стрелять. Всегда какая-нибудь неполадка стрясется: курок не спускается либо ствол змеевиком сделается. А у Рюрика, видать, мина в «самоваре» зависла, вот он и ругается. Мину из трубы веревочной петлей достают. Опасно! Вот он и ругается. Война во сне очень нелепая, но она всегда заканчивается благополучно. Иной раз за ночь убьют раз десять, но все равно проснешься. Во сне воевать ничего, можно.

Я так и не решился позвать девушку. Я просто чуть-чуть шевельнулся, и она подошла. Подошла, положила ладошку на мой горячий лоб и ровно бы всего меня накрыла этой прохладной и мягкой-мягкой ладошкой, потому что всему мне сделалось сразу легче, нервная дрожь, смятение, духота и покинутость оставили меня, отдалились, утихли.

Ну, как вы? - снова опросила она. И снова я сказал:

Ничего… - Сказал и проклял себя за то, что никаких других слов на ум больше не приходило. - Ничего, - повторил я и заметил, что она собирается снять ладошку с моего лба и уйти. Я сглотнул слюну и чуть шевельнул пальцами здоровой руки: - Вы… вы какую книжку читаете?

- «Хаос». «Хаос» Ширванзаде. Читали?

Не-ет. «Хаос» я не читал. А вот «Намус» читал. Эго вроде бы тоже Ширванзаде?

По-моему, да.

Снова стало не о чем говорить. Я знал, что она вот-вот уйдет и заторопился:

А я много книжек читал. - Мне тут же стало жарко, и я пролепетал: - Правда, много, разных, всяких… Ну, может, и нe так много… - И разом возненавидел себя за такое хвастовство, и отвернулся к стене, и отрешенно ковырнул стенку ногтем, уверенный, что девушка сейчас уйдет и будет вечно презирать меня.

Но она не уходила.

Я прислушался.

Да, она стояла рядом, и я, кажется, слышал ее дыхание.

Ой, пожалуйста! - обрадовался я. Девушка огляделась, покусала губу.

Ах, нельзя! Свет будет мешать вам и соседу вашему, а он тяжелый. Знаете что, давайте лучше пошепчемся, а?

Ну, поговорим шепотом.

Давайте, - сразу переходя на шепот, стыдливо согласился я.

И мы заговорили шепотом.

Вы откуда? - наклонилась она ко мне.

Сибиряк я, красноярец.

А я здешняя, краснодарская. Видите, как совпало: Краснодар - Красноярск.

Ага, совпало, - тряхнул я головой и задал самый «смелый» вопрос: - Как вас зовут?

Лида. А вас?

Я назвался.

Ну вот мы и познакомились, - оказала она совсем уж тихо и отчего-то опечалилась.

А я лихорадочно соображал: уж не сделал ли опять что-нибудь неловкое?

А теперь помолчим. Вам еще нельзя много разговаривать. Baм поспать бы.

Нет, не буду, мне уже ничего… - запротестовал я, хорошо.

Знаю я вас. Все вы так геройствуете, а потом…

И я сразу скис. Конечно, все мы. Нас тут много. А я-то уж, готово дело, расчувствовался. Она небось со всеми так вот шепчется, всех ласкает, как умеет. Жалко ей, что ли, пошептаться или воды подать. А я аж целый стакан выдул, балда!

И до того я расстроился, что мне, по всей видимости, стало хуже, и когда я очнулся снова, рассвет уже забил робкий огонек лампы.

Солдаты просыпались, кряхтели и охали, потому что вместе с ними просыпалась боль от ран, боль от недавно сделанных операций. Стоны, ворчанье, кашель, ругань - знакомая картина.

По окну криво текут капли. Ветка черная видна, вся усыпанная каплями, светлыми, круглыми. Два нахохленных воробья сидят на ветке - подачек ждут - крошки им из огона бросают.

У нас с поврежденным позвоночником лежит Афоня Антипин из города Бийска, или из деревни, что под Бийском. Он без подушки лежит, на матрасе, набитом песком. Кровать его поставили так, чтоб хоть эту ветку видно было, воробьев - все радость какаяникакая.

За ним, так, чтоб можно было руками дотянуться и подать Антипину чего потребуется, глыбится грудью, брюхом и сыто хрюкает ноздрями старшина Гусаков, командир полковой разведки. Обе ноги у него в гипсе, желтые, гипсом вымазанные, пухлые ступни и пальцы с кривыми ногтями торчат из-под одеяла - оно ему коротко, одеялото, а он, скабрезник и посказитель, поясняет, что одеяло ночью с ног стягивается по причине воздействия хорошего харча и прелюбодейных сновидений.

Старшина спит здорово, но чуток, как птица, - разведчик! - и, учуяв шевеление в палате, хуркнул затяжно, прощально и сладко, завыл, открыв широченный зубатый рот.

Зевая, он подтянулся, схватившись за спинку кровати, и глянул за окно:

Прилетела стая воробушков на землю зерна клевать, ох и настала погодушка, растуды же, туды ее мать! Ну, что, Афоня? это он к Антипину обращается, они из одного взвода разведки, и ранило их в одном поиске, и, кажется, вернулось из поиска-то всего двое - Гусаков с перебитыми ногами выпер с нейтралки Антипина на себе. Что-то, видать, не додумал, не доглядел Гусаков, перед там как идти в поиск, и вот всячески выслуживается за всю перебитую группу перед Антипиным. Впрочем, если б на фронте можно было воевать без ошибок, мы бы уж давно в Берлине были.

Шоб тому хвюреру! - ворчит вислоусый украинец, мой сосед, схватившись за полоску бинта, приклеенную к животу. - Шоб ему на тым свити було як мэни сейчас…

Как дела? - спросил меня Рюрик Ветров, всю ночь командовавший минометом.

Живу, - коротко ответил я, глядя на лампу, которую забыла погасить Лида. «Где она сейчас? Сменилась или нет? Хорошо быть ходячим».

Курить будешь? - опять полез с вопросом Рюрик.

Без курева тошно.

А я, братцы, закурю, - испрашивая у всех разом разрешения, сказал Рюрик.

Никто ему не ответил. Через минуту в палате хорошо запахло табаком, и ненадолго пропала палатная вонь, в которой смешались все запахи, какие только бывают в больницах.

Утренняя разминка продолжалась, шел ленивый трёп, и ожидание няни с тазом для умывания, и позднее - завтрака.

И что за сторона такая? Мокрень и мокрень! - жаловался старшина Антипин, делая передышки. - Текот и текот, текот и текот! Это ж весь тут отсыреешь. Вот бы меня домой - у нас уж мороз так мороз, жара так жара. И люди не подвидные, хоть в грубости, хоть в ласке нарастопашку. Меня бы домой, а?

Это повторяется изо дня в день - Антипин намекает старшине, чтобы тот выхлопотал эвакуацию в другой, желательно алтайский, госпиталь. Но дела Антипина плохи, ему нельзя и здесь-то шевелиться, даже много разговаривать нельзя, силы его убывают. Старшина Гусаков и все мы это знаем. Потому старшина увиливает от разговора с Антипиным. Он громко, с показной озороватостью, командует:

Кому что снилось? Докладай!

Дак чё может нам сниться? Война! Все она, проклятая…

У меня опять мина в трубе зависала, мучался, мучался, откликается из угла Рюрик.

Выудили?

Да уж и не помню.

Худой, непородистой щетиной обметанный мужичонка, из тех, чьей фамилии не узнаешь, имени и роду-племени тоже, пока он не помрет или что-нибудь выдающееся с ним не случится, вдруг подал робкий и смущенный голос от двери.

А мне баба приснилась. - Мужичонка сделал паузу, я вся палата заинтересованно насторожилась. - Голая! Прет на меня, понимаешь, и грудя у ей, как мины… - Мужичонка опять прервался, сглотнул слюну.

Э-э-эх! - простонал старшина Гусаков. - Везет мужикам! Хватался бы за мину-то…

Э-э, нет! - Мужичонка оживился. - Я - сапер! Сдуру за мину не схвачусь. А ну как и рванет!.. Я думаю: такой сон к выздоровленью, братцы, а? - повернул он разговор на серьезное направление.

3намо! Баба голая да еще чужая уж зазря не приснится!

Очень кратко Раненый солдат влюбляется в медсестру. Мать девушки считает, что война их разлучит, и у их любви нет будущего. Оказавшись на пересылке, солдат признаёт правоту женщины и расстаётся с любимой.

Повесть написана от лица Миши Ерофеева.

Конец Великой Отечественной войны. Девятнадцатилетний Миша Ерофеев лежит в Краснодарском госпитале. У него тяжёлое ранение руки - сломаны кости, порвано сухожилие - и парню делают сложную операцию. Наркоз Миша переносит плохо.

После операции Миша с трудом приходит в себя и видит горящую лампу, а возле неё - молоденькую медсестру - Миша в палате дли «тяжёлых». Вокруг мечутся и бредят раненные. Уснуть он уже не может, и медсестра предлагает «пошептаться». Миша рассказывает, что вырос в Красноярске, медсестра Лида - местная, учится в медуниверситете. Затем Мише становится хуже, и он засыпает до утра.

Утром медсестры уже нет. Палата просыпается. Рюрик Ветров, друг и одногодка Миши, даёт ему закурить, после чего тому становиться совсем худо.

Главный врач Агния Васильевна, маленькая и сухонькая, как полководец Суворов, женщина, велит Мише два дня лежать смирно, но пролежать целых два дня он не может. Однажды вечером он закутывается в одеяло и выползает в коридор, но Лиду не находит. Миша даже пытается петь, надеясь, что Лида его услышит. Рюрик узнаёт, что девушку перевели в операционную, теперь она дежурит через сутки, и возле неё крутится какой-то офицер.

Чуть позже в их палату кладут новенького - танкиста. Он мечется в бреду, медсестёр не хватает, поэтому Миша и Рюрик дежурят возле него по очереди. Лида приходит посмотреть на танкиста и сообщает, что вокальные упражнения Миши покорили «заведующую культурой». После недолгих уговоров Миша соглашается «петь для народа», надеясь этим «кой-кого покорить».

Вскоре он уже выступает в палате для выздоравливающих под аккомпанемент баяниста-Рюрика.

Теперь он Лиду почти не видит. Миша считает, что она ласкова со всеми раненными, и проходит мимо девушки с гордым и независимым видом. Вскоре он видит рядом с ней офицера-лётчика с усиками и в кожаном пальто, и с горя заводит роман с медсестрой из электрокабинета.

Рана на руке Миши не заживает, пальцы не двигаются, потеряли чувствительность, и парню делают повторную операцию. Миша переживает: как он, бывший детдомовец, окончивший ФЗО, будет жить с одной рукой.

От наркоза Мише снова становится плохо. Он буйствует, и Рюрик привязывает его к кровати. Когда Миша приходит в себя, Ветров рассказывает, как он прямо при Лиде «крыл матом всю советскую медицину», а та его успокаивала.

Через два дня Мишу и Рюрика переводят в палату для выздоравливающих, где они занимают уютный уголок за печкой-голландкой. Рука Миши идёт на поправку, он постоянно тренирует её и ждёт Лиду. Она приходит в госпиталь прямо с занятий в медуниверситете, и Миша «случайно» сталкивается с ней в коридоре.

В госпитале готовятся к Новому году. Агния Петровна, преподающая в медуниверситете, организовала выступление студенческого ансамбля. Ожидается и приезд «шефов» со швейной фабрики. «Культурницу» предупреждают о контуженных, которые не переносят музыку, но та не обращает на это внимания. Концерт проходит в главном коридоре госпиталя. В разгар представления у одного из контуженных начинается приступ. «Ходячие» бросаются усмирять его, свечи гаснут, и в темноте начинается паника. Миша прижимает Лиду к стене и загораживает собой. Когда всё успокаивается, «культурницу» выгоняют.

Приближается весна. Рюрика комиссуют домой. Он одалживает Мише свою новенькую форму, сапоги, и тот отправляется в город. Подойдя к Лидиному дому, он боится зайти и мёрзнет на крыльце, пока из дому не выходит Лидина мама. Она приглашает вконец закоченевшего Мишу в дом. Отправив Лиду в магазин, женщина просит поберечь Лиду. Она не закончила институт, а Мишу скоро мобилизуют. Даже если он вернётся с войны невредимым - у него нет ни образования, ни профессии. Женщина не верит, что у этой любви есть будущее. Миша обижен, хочет уйти, но женщина его не отпускает.

Вечером Лида и Миша гуляют по Краснордару. Она выпытывает, о чём он говорил с матерью, но Миша не признаётся. Он полон душевной смутой, но пытается веселить Лиду, травит фронтовые байки. Потом они долго целуются под усыпанным звёздами небом.

Перед восьмым марта уезжает Рюрик, а на праздник выздоравливающих солдатиков приглашают «шефы» со швейной фабрики. В число «кавалеров» попадает и Миша. За него берётся красивая девушка свободного поведения. Миша приходится проводить её до общежития, за что он получает нагоняй от Леры.

Последнюю ночь в госпитале Миша проводит с Лидой - они сидят возле печки и молчат. В любви они признаются друг другу только утром. Лида хочет записать в Мишиной истории болезни, что у него поднялась температура - тогда он останется в госпитале ещё на несколько дней. Миша отказывается.

Пересылка размещается в бывших зерновых складах - «казарма не казарма, тюрьма не тюрьма». Целыми днями Миша сидит в уголке, обдумывает разговор с Лидиной мамой. Из-за ранения Мише осталась только нестроевая служба. На пересылку каждый день приходят «покупатели» выбирать работников, но Миша к ним не выходит. Постепенно он признаёт, что Лидина мать права. Когда Лида приходит на пересылку, он прогоняет девушку. На следующий день Миша уезжает с «покупателем» на Украину.

Больше они не встречались. Заканчивается война, а Миша всё надеется встретить случайно свою первую любовь, ведь для того, кто любил, сама память о любви - уже счастье.

В 1961 году повесть выходила отдельным изданием под названием «Рассказ о любви» в Пермском книжном издательстве в серии «Рассказы о советских людях». Сохранить полный текст: astaf-zvezdopad.txt ВКРАТЦЕ:

Сейчас Ерофеев, взрослый человек, вспоминает о себе в войну, о своей трудной солдатской судьбе, о своей любви, о том, какой она была чистой и достойной преклонения, о незабываемости и неистребимости такой любви.

Небольшое по объему произведение представляется очень емким, оно показывает читателю целую эпоху в жизни девятнадцатилетнего юноши. Те несколько месяцев, что он провел в краснодарском госпитале, отпечатались в его душе и памяти на всю жизнь.

В повести нет ни одного описания военных действий. Написанное спустя пятнадцать лет после войны, произведение, на мой взгляд, представляет собой некий итог размышлений автора о тех событиях. Астафьев здесь воздерживается от рассказов о боях, героических подвигах, великих бедствиях народа. История как будто совершенно будничная. Мы читаем о далеком от комфорта, но все же не лишенном приятных моментов быте обитателей госпиталя, о том, как они стараются «урвать», «ухватить» все возможные преимущества пребывания в больнице. Однако автор не позволяет нам ни на секунду усомниться в готовности этих солдат встать под ружье, как только это станет для них возможно.

В этой повести много автобиографического. Главный герой «Звездопада» Михаил тоже сибиряк, воспитывался в детском доме, учился на составителя поездов, как и сам Виктор Петрович Астафьев. Читая это произведение, невольно проникаешься убеждением, что и эта романтическая история произошла с самим автором повести.

«Звездопад» - произведение, пронизанное глубоким лиризмом. Тема любви начинает звучать в провести-с самых первых строк. Едва юноша открывает глаза, придя в себя после тяжелой операции, его взору предстает молодая медсестра, в которую солдатик влюбляется с первого взгляда. Автор далек от романтизма. Где-то между строк мы можем понять, что эта любовь вовсе не нечто уникальное, неземное. Девятнадцатилетний детдомовец Михаил ни разу не встречался с девушкой до той поры. Побывав на грани жизни и смерти, подсознательно Миша приходит к потребности встретить свою любовь. И первая увиденная им девушка - миловидная обаятельная медсестра Лидочка сразу покоряет его сердце.

Безусловно, есть в повести немало трагических моментов: умирают люди, и те, кто еще вчера разделяли с ними больничную палату, не сразу смиряются с утратой. Астафьев описывает и разоренный город, с разрушенными домами и развороченными улицами, народ, живущий в постоянной нужде. Но все же, в целом, «Звездопад», по моему мнению, одно из самых оптимистичных произведений Астафьева. Так много в повести никогда не унывающих героев, такая ощущается солидарность между ними, что невольно проникаешься уверенностью в том, что такой народ, такие люди не могли не выйти победителями из страшной кровопролитной войны. Это в немалой степени обусловлено тем, что мы видим город военных лет, госпиталь, полный раненых, глазами очень молодого человека. Юношеское жизнелюбие, стремление познать жизнь способны победить боль и ужас войны. И это мы видим не только и молодом солдате, но и в девушке, полюбившей его так глубоко и самоотверженно. Финальные страницы повести полны щемящей боли. И читатель сочувствует оставляемой в тылу девушке едва ли не больше, чем уходящему на фронт солдату. Глубоко трогает сцена прощания Михаила с Лидой.