Н.С. Лесков и русская православная церковь. Русское христианство в зеркале русской литературы

Идейно-эстетическое своеобразие творчества Николая Семёновича Лескова (1831 - 1895) прежде всего определя-ется религиозно-нравственными основами мировидения писателя. Причастный к священническому роду, получивший воспитание в православной религиозной среде, с которой он был связан наследственно, генетически, Лесков неиз-менно стремился к истине, сохранённой русской отеческой верой. Писатель горячо ратовал за восстановление «духа, который приличествует обществу, но-сящему Христово имя». Свою религиозно-нрав-ственную позицию он заявлял прямо и недвусмысленно: «я почитаю христианство как учение и знаю, что в нём спасение жизни, а всё остальное мне не нужно».

Тема духовного преображения, восстановления «падшего образа» (согласно рождественскому де-визу: «Христос рождается прежде падший восставити образ») особенно волновала писателя на протяжении всего его творческого пути и нашла яркое выражение в таких шедеврах, как «Соборяне» (1872), «Запечатленный Ангел» (1873), «На краю света» (1875), в цикле «Святочные рассказы» (1886), в рассказах о праведниках.

Лесковская повесть «Некрещёный поп» (1877) особенно пристального вни-мания отечественных литературоведов не привлекала. Произведение относили чаще к роду малороссийских «пейзажей» и «жанров», «полных юмора или хотя бы и злой, но весёлой искрящейся сатиры». В самом деле, чего стоят эпизодические, но необыкновенно колоритные образы местного диакона - «любителя хореогра-фического искусства», который «весёлыми ногами» «отхватал перед гостями трепака» , или же незадачливого казака Керасенко: тот всё безуспешно пытался уследить за своей «бесстрашной самовольницей» - жинкой.

В зарубежной Лесковиане итальянская исследовательница украинского происхождения Жанна Петрова подготовила перевод «Некрещёного попа» и предисловие к нему (1993). Ей удалось установить связи лесковской повести с традицией народного украинского райка.

По мнению американского исследователя Хью Маклейна, малороссийский фон повести не более чем камуфляж - часть лесков-ского метода «литературной отговорки», «многоуровневая маскировка», намотан-ная «вокруг ядра авторской идеи». Англоязычные учёные Хью Маклейн, Джеймс Макл в основном пытались приблизиться к произведению «через протес-тантский спектр», полагая, что «Некрещёный поп» - яркая демонстрация протес-тантских воззрений Лескова, который, по их мнению, начиная с 1875 года, «решительно перемещается в сторону про-тестантизма».

Однако преувеличивать внимание писателя к духу западной религиозности не следует. По этому поводу Лесков высказался вполне определённо в статье «Карикатурный идеал» в 1877 году - тогда же, когда был создан «Некрещёный поп»: «не гоже нам искати веры в нем-цах» . Писатель приложил много усилий, вы-ступая с призывом к веротерпимости, чтобы «расположить умы и сердца соотечественников к мягкости и уважению религиозной свободы каждого», однако придерживался того мнения, что «своё - роднее, теплее, уповательнее».

По точному слову исследователя, Лесков явил «гениальное чутьё к Православию», в котором вера «осердечена» любовью к Богу и «невыразимым знанием», полученным в духе. Что касается протестантизма, то «он вообще снимает проблему и необходи-мость внутренней невидимой брани с грехом, нацеливает чело-века на внешнюю практическую деятельность как на основное содержание его бытия в мире». Знаменателен момент в очерке Лескова «Рус-ское тайнобрачие» (1878), когда православный батюшка подаёт «греш-ной» женщине надежду на Божье прощение, напоминая, что он не католический священ-ник, кото-рый мог бы её упрекнуть, и не протестантский пастор, который при-шёл бы в ужас и отчаяние от её греха.

В связи с задачами данной статьи важно прояснить, с каких позиций писа-тель рисует судьбы своих героев, образ их мыслей, поступки; как трактует сущность человеческой личности и мироздания. «Невероятное событие», «леген-дарный случай» - как определил автор в подзаголовке свою повесть - имеет также и название парадоксальное - «Некрещёный поп». Неслучайно Андрей Николаевич Лесков - сын писателя - определил это заглавие как удивительно «смелое». На поверхностный догматический взгляд, может показаться, что здесь заявлен «антикрестильный мо-тив», отвержение церковных таинств. Именно этого мнения придерживается Хью Маклейн.

Однако такому субъективному толкованию противостоит объективная ис-тина всего художественно-смыслового наполнения произведения, которое продолжает развитие темы, заявленной Лесковым ранее в повестях «На краю света» (1875) и «Владычный суд» (1877), - темы необходимости крещения не формального («Во Христа крестимся, да не облекаемся»), а ду-ховного, вверенного Божьей воле.

Сокровенный смысл Православия определяется не только катехизисом. Это также «и образ жизни, мировосприятие и миропони-мание народа». Именно в таком недогматическом смысле рассматривает Лесков «действительное, хотя и невероятное событие», получившее «в народе характер вполне законченной легенды; <...> а проследить, как складывается легенда, не менее интересно, чем проникать, «как делается история»».

Таким образом, эстетически и концептуально Лесков соединяет действитель-ность и легендарность, которые переплавляются в вечно новую реальность исторического и сверхисторического, подобно «полноте времён», заповеданной в Евангелии.

Сходное сакральное время с необычными формами протекания присуще поэтике гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и - в особенности - святочному шедевру «Ночь перед Рождеством» . Христианский праздник показан как своеобразное состояние целого мира. Малороссийское село, где празднуются святки, ночью под Рождество становится как бы центром всего белого света: «во всём почти свете, и по ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки».

Гоголь не может быть адекватно понят вне церковной традиции, святоотеческого наследия, русской духовности в целом. Лесков - один из наиболее близких Гоголю по духу русских классиков. По его признанию, он узнавал в Гоголе «родственную душу». Гоголевское художественное наследие было для Лескова живым вдохновляющим ориентиром, и в повести «Некрещёный поп» эта традиция вполне различима - не только и не столько в воссоздании малороссийского колорита, сколько - в осмыслении личности и мироздания сквозь новозаветную призму. И Гоголь, и Лесков никогда не расставались с Евангелием. «Выше того не выдумать, что уже есть в Евангелии», - говорил Гоголь. Лесков был солидарен с этой мыслью и развивал её: «В Евангелии есть всё, даже то, чего нет». «Один только исход общества из нынешнего положения - Евангелие» , - пророчески утверждал Гоголь, призывая к обновлению всего строя жизни на началах христианства. «Хорошо прочитанное Евангелие» помогло, по лесковскому признанию, окончательно уяснить, «где истина».

Стержнем художественного осознания мира в повести становится Новый Завет, в котором, по выражению Лескова «сокрыт глубочайший смысл жизни ». Новозаветная концепция обусловила ведущее начало в формировании хри-стианской пространственно-временной организации повести, в основе которой события, восходящие к еван-гельским. Среди них особо отмечены православные праздники Рождества, Крещения, Воскресения, Преображения, Успения. Евангельский контекст не только задан, но и подразумевается в сверхфабульной реальности произведения.

Замысловатая история казусного дела о «некрещёном попе» разворачива-ется под пером Лескова неспешно, как свиток древнего летописца, но в итоге по-вествование принимает «характер занимательной легенды новейшего происхож-дения».

Жизнь малороссийского села Парипсы (название, возможно, собиратель-ное: оно часто встречается также в современной украинской топонимике) пред-стаёт не в виде замкнутого изолированного пространства, но как особое состояние мироздания, где в сердцах людей извечно разворачиваются битвы между Ангелами и демонами, ме-жду добром и злом.

Первые пятнадцать глав повести строятся по всем канонам святочного жанра с его непременными архетипами чуда, спасения, дара. Рождение мла-денца, снег и метельная путаница, путеводная звезда, «смех и плач Рождества» - эти и другие святочные мотивы и образы, восходящие к евангельским собы-тиям, наличествуют в повести Лескова.

В рождении мальчика Саввы у престарелых бездетных родителей явлена заповеданная в Евангелии «сверх надежды надежда». Господь не позволяет отчаяться верующему человеку: даже в самых безнадёжных обстоятельствах существует надежда на то, что мир будет преображён по Божией благодати. Так, Авраам «сверх надежды поверил с надеждою, чрез что сделался отцом многих на-родов <...> И, не изнемогши в вере, он не помышлял, что тело его, почти столет-него, уже омертвело, и утроба Саррина в омертвении» (Рим. 4: 18, 19), «Потому и вменилось ему в праведность. А впрочем не в отношении к нему одному напи-сано, что вменилось ему, Но и в отношении к нам» (Рим. 4: 22 - 24). Эта христи-анская универсалия - вне временных и пространственных границ - реализуется в лесковском повествовании о жизни малороссийского села.

Старый богатый казак по прозвищу Дукач - отец Саввы - вовсе не отличался праведностью. Напротив - его прозвище означало «человек тяжёлый, сварливый и дерзкий», которого не любили и боялись. Более того, его негативный психологический портрет дополняет ещё одна неприглядная черта - непомерная гордыня - согласно святоотеческому учению, мать всех пороков, происходящая от бесовского наущения. Одним выразительным штрихом автор подчёркивает, что Дукач почти одержим тёмными силами: «при встрече с ним открещивались», «он, будучи от природы весьма умным человеком, терял самообладание и весь рассу-док и метался на людей, как бесноватый».

В свою очередь односельчане желают грозному Дукачу только зла. Таким образом, все на-ходятся в порочном и суетном кругу взаимного недоброжелательства: «думали, что небо только по непонятному упущению коснит давно разразить сварливого казака вдребезги так, чтобы и потроха его не осталось, и всякий, кто как мог, охотно бы постарался поправить это упущение Промысла».

Однако чудо Божьего Промысла неподвластно людскому суемыслию и свершается своим чередом. Бог дарует Дукачу сына. Обстоятельства рождения мальчика соприродны атмосфере Рождества: «в одну морозную декабрьскую ночь <...> в священных муках родового страдания явился ребёнок. Новый жилец этого мира был мальчик». Его облик: «необыкновенно чистенький и красивый, с черною головкою и большими голубыми глазами» - обращает к образу Божественного Младенца - пришедшего на землю Спасителя, «ибо Он спасёт лю-дей Своих от грехов их» (Мф. 1: 21).

В Парипсах ещё не ведали, что новорождённый послан в мир с особой мис-сией: он станет священником их села; проповедью Нового Завета и примером доброго жития будет отвращать людей от зла, просветлять их разум и сердце, об-ращать к Богу. Однако в своей косной суетности люди, живущие страстями, не в состоянии провидеть Божий Промысел. Ещё до рождения младенца, который впо-следствии стал их любимым «добрым попом Саввою», односельчане возненави-дели его, считая, «що то буде дитына антихристова», «зверовидного уродства». Повитуху же Керасивну, которая «клялась, что у ребёнка нет ни рожков, ни хвостика, оплевали и хотели побить». Также никто не пожелал крестить сына злобного Дукача, «а дитя всё-таки осталось хорошенькое-прехорошенькое, и к тому же ещё удивительно смирное: дышало себе потихонечку, а кричать точно стыдилось».

Так, бытие предстаёт в сложном переплетении добра и зла, веры и суеве-рий, представлений христианских и полуязыческих. Однако Лесков никогда не призывал отвернуться от действительности во имя единоличного спасения. Писатель сознавал, что бытие - благо, и точно так же, как Божественный образ в человеке, данный ему в дар и задание , бытие не просто дано Творцом, но задано как сотворчество: «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам» (Ин. 14: 27), - говорит Христос, заповедуя «венцу творения» самому творить. Начинать этот процесс преображения, созидания человеку необходимо именно с себя самого.

Промыслительны обстоятельства крещения героя. Поскольку никто из ува-жаемых на селе людей не согласился крестить Дукачонка, крёстными родителями будущего попа опять-таки парадоксальным образом стали люди, казалось бы, не-достойные: один с внешним уродством - скособоченный «кривошей» Агап - племянник Дукача; другая - с недоброй репутацией: повитуха Керасивна, которая «была самая несомненная ведьма».

Однако Керасивна вовсе не похожа на Солоху го-голевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки», хотя ревнивый казак Керасенко и подозревает жену в намере-ниях временами «лететь в трубу». Имя у неё подчёркнуто христианское - Христина.

История Христи - это самостоятельная курьёзная новелла внутри основного святочного повествования об обстоятельствах рождения и крещения младенца Саввы. При святочных обстоятельствах «зимою, под вечер, на праздниках, когда никакому казаку, хоть бы и самому ревнивому невмочь усидеть дома», Керасивна сумела хитроумно провести мужа со своим ухажёром-дворянином (не зря он прозывается «рогачёвский дворянин», то есть наставляет мужьям «рога»). В переносном и прямом смысле любовники подложили незадачливому казаку свинью - рождественского «по-рося», и это укрепило за Христей «такую ведьмовскую славу, что с сей поры всяк боялся Керасивну у себя в доме видеть, а не только в кумы её звать».

Сбывается евангельская антиномия о «первых» и «последних»: «последние станут первыми, и первые - последними». Именно таких «последних» людей вынужден был пригласить надменный Дукач себе в кумовья.

В студёный декабрьский день сразу же после отъезда крёстных с младенцем в большое село Перегуды (известное впоследствии читателям по «прощальной» повести Лескова «Заячий ремиз») разыгралась жестокая снежная буря. Мотив свя-точного снега - устойчивый атрибут поэтики рождественской ли-тературы. В данном контексте он обретает дополнительный метафизический смысл: словно недобрые силы сгущаются вокруг ребёнка, которому все и без всякой причины заранее желали зла: «Небо сверху заволокло свинцом; понизу завеялась снежистая пыль, и пошла лютая метель». В метафорической образности - это во-площение тёмных страстей и злых помыслов, которые разыгрались вокруг события крещения: «Все люди, желавшие зла Дукачёву ребёнку, видя это, на-божно перекрестились и чувствовали себя удовлетворёнными». Подобная ханжески-показная набожность, основанная на суемудрии, равно-ценна дьявольской силе «от лукавого».

В святоотеческом наследии проводится мысль о том, что Бог сотворил че-ловека и всё, что его окружает, таким образом, что одни поступки соответствуют человеческому достоинству и благому устроению мира, другие - противоречат. Человек был наделён способностью познавать добро, избирать его и поступать нравственно. Уступая злым помыслам, сельчане как бы спровоцировали, выпустили наружу тёмные силы, разыгравшиеся, чтобы воспрепятствовать событию креще-ния. Вовсе не случайно поэтому метельную путаницу Лесков определяет как «ад», создавая по-настоящему инфернальную картину: «на дворе стоял настоящий ад; буря сильно бушевала, и в сплошной снежной массе, которая тряслась и веялась, невозможно было перевести дыхание. Если таково было близ жилья, в затишье, то что должно было происходить в открытой степи, в которой весь этот ужас должен был застать кумовьёв и ре-бёнка? Если это так невыносимо взрослому человеку, то много ли надо было, чтобы задушить этим дитя?». Вопросы поставлены ри-торические, и, каза-лось бы, судьба младенца была предрешена. Однако события развиваются по внерациональным законам святочного спасения чудом Божьего Промысла.

Ребёнок спасается на груди у Керасивны, под тёплой заячьей шубой, «кры-той синею нанкою». Глубоко символично, что шуба эта синего - небесного - цвета, который знаменует Божие заступничество. Более того - младенец был сохранён, как у Христа «за пазушкой». Этот православный уповательный образ «русского Бога, Который творит Себе обитель «за пазушкой»», сложился у Лескова ещё в повести «На краю света» - в исповедании праведного отца Кириака, которому так же, как и героям «Некрещёного попа», выпало пройти че-рез стужу и непроглядный мрак снежного урагана.

Особенностью святок является «карнавальное нарушение привычного строя мира, возвращение к первоначальному хаосу с тем, чтобы из этого разброда как бы вновь родился гармоничный космос, «повторился» акт творения мира». Ме-тельная путаница и хаос в святочной символике неизбежно преоб-разуются в гармонию Божьего мироустроения.

Однако гармония достигается только на путях преображения падшей чело-веческой природы. Так, вокруг Дукача, вынужденного признать, что он никогда и никому не сделал добра, сгущаются ужасающие атрибуты смерти. Не сумев отыскать сына, он попадает в страшные сугробы и долго сидит в этой снежной темнице в сумраке метели. Словно прегрешения всей своей непра-ведной жизни, Дукач видит только ряд «каких-то длинных-предлинных привиде-ний, которые точно хоровод водили вверху над его головою и сыпали на него сне-гом».

Эпизод блужданий героя в метельном мраке следует трактовать в христи-ан-ском метасемантическом контексте. Особенно знаменателен образ креста. Забредя в темноте на кладбище, Дукач натыкается на крест, затем - на другой, на третий. Господь как бы даёт герою отчётливо понять, что своего креста он не избежит. Но «ноша крестная» - это не только бремя и тягость. Это и путь к спасению.

В это же самое время в снежном буране происходило крещение его сына: занесён-ные метелью крёстные начертали на лобике ребёнка расталою снежною водою символ креста - «во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа». Родился новый христиа-нин. Кровный отец и сын объединились духовно. Из снежного «ада» обоих спасает крест Отца Небесного.

Старый Дукач до поры об этом не ведает. Он пока слеп духовно. Заплу-тавшая душа, тяжело и долго путаясь во тьме, ищет дорогу, свой путь к свету. Герой повести ещё надеется выбраться, разглядев сквозь снежный буран какое-то слабое мерцание. Однако этот обманчивый земной блуждающий огонёк окончательно сбивает его с жизненного пути: Дукач сваливается в чью-то могилу и теряет сознание.

Необходимо было пройти через это испытание, чтобы мир преобразился от хаоса к гармоничному космосу. Очнувшись, герой увидел мир, рождённым заново, обновлённым: «вокруг него совершенно тихо, а над ним синеет небо и стоит звезда». В новозаветном контексте Вифлеемская путеводная звезда указала волхвам путь к Младенцу-Христу. Так и Дукач отыскал своего сына. Для старого греш-ника постепенно начал открываться небесный свет истины: «буря заметно утихла, и на небе вызвездило».

В то же время Лесков справедливо показывает, что нетвёрдые в вере люди не в состоянии освободиться от представлений полуязыческих. Дукача, случайно упавшего в чью-то могилу, жена подговаривает принести Богу жертву - убить хоть овцу или зайца, дабы охранить себя от последствий недоброго знака. Происходит профанирующее, как в кривом зеркале, исполнение христиан-ского обряда на языческий лад: «необходимое» жертвоприношение - случайное убийство безответного сироты Агапа, посланного крестить ребёнка и заметённого снегом. Из сугроба торчала только его меховая шапка из смушек - шерсти ягнёнка, которую Дукач и принял за зайца. Так, вместе с образом забитого Агапа входит в повествование святочный мотив ребёнка-сироты, а также своеобразное явление святочной литературы, именуемое «смех и плач Рождества». Агап в овечьей шапке невольно сыграл роль традиционного жертвенного животного, безропотного «агнца Божия», отданного на заклание.

Проблема осознания ужаса греха и глубокого покаяния поставлена в по-вести очень остро. Покаяние считается «дверью, которая выводит человека из тьмы и вводит в свет», в новую жизнь.

Согласно Новому Завету, жизнь постоянно обновля-ется, изменяется, хотя для человека это может быть нежданно и непредсказуемо. Так, мы видим совершенно нового Дукача, новую Керасивну, совсем не по-хожую на прежнюю молодцеватую казачку, а притихшую, смиренную; внутренне обновлённых жителей села. Всё свершившееся для Дукача послужило «ужасным уроком», «и Дукач его отлично принял. Отбыв своё формальное покаяние, он по-сле пяти лет отсутствия из дому пришёл в Парипсы очень добрым стариком, всем повинился в своей гордости, у всех испросил себе прощение и опять ушёл в тот монастырь, где каялся по судебному решению».

Мать Саввы дала обет посвятить сына Богу, и ребёнок «рос под кровом Бога и знал, что из рук Его - его никто не возьмёт». В церковном служении отец Савва - настоящий православный батюшка, мудрый и участливый к своим прихожанам, а не проводник протестантских идей в русской церкви (каким он ви-дится англоязычным исследователям). Лесков подчёркивает: «вокруг его села кругом штунда <христианское движение, берущее начало в протестантизме немецких эмигрантов на Украине. А.Н.-C.>, а в его малой церковке всё ещё полно народу...». Образ мыслей лесковских героев определяется традициями православ-ного мировосприятия, и это обусловливает идейно-художественное своеобразие повести.

Как гласит народная мудрость: «Каков поп - таков и приход». Даже когда открылась тайна крещения Саввы и у прихожан возник страшный переполох: если их поп некрещён, имеют ли силу браки, крестины, причастия - все таинства, им совершённые, - всё-таки казаки «другого попа не хотят, пока жив их добрый Савва». Недоумения разрешает архиерей: пусть обряд крещения и не был совершен по всей «форме», однако же крёстные «расталою водою того облака крест мла-денцу на лице написали во имя святой Троицы. Чего же тебе ещё надо? <...> А вы, хлопцы, будьте без сомнения: поп ваш Савва, который вам хорош, и мне хорош, и Богу приятен».

Следует согласиться с позицией итальянского учёного Пьеро Каццолы в том, что Савва принадлежит к лесковскому типу праведников-священнослужителей наряду с протопопом Савелием Туберозовым в «Соборянах» и архиепископом Нилом в повести «На краю света».

Важнейшей для Лескова становится идея жизнетворчества, жизнестрои-тельства в гармоническом синтезе мирского и священного. В христианской модели мира человек пребывает не во власти языческого «слепого случая» или античного «фатума», но во власти Божественного Провидения. Писатель постоянно обращал свой взор к вере, Новому Завету: «Дондеже свет имате

Artykuł stanowi próbę prezentacji artystycznej koncepcji prawosławia ludowego w wybranych tekstach prozatorskich Mikołaja Leskowa. Autorka stara się pokazać, w jaki sposób pisarz przedstawia to zagadnienie w różnych strukturach dzieła literackiego.

Dla ilustracji została wybrana powieść Leskowa zatytułowana Wypędzenie diabła (Чертогон , 1879) oraz opowiadanie Samodum (Однодум , 1879), opisujące sferę sacrum zarówno przy pomocy symboliki pogańskiej, jak i chrześcijańskiej.

Na przykładach z dwóch powieści: Stare lata w siole Płodomasowo (Старые годы в селе Плодомасово , 1869), oraz Mańkut (Левша , 1881) , a także opowiadań: Nie ochrzczony pop (Некрещенный поп , 1877) i Grabież (Грабеж , 1887) autorka odwołuje się do literackich prezentacji świadczących o kulcie świętego Mikołaja Cudotwórcy.

Trzecim istotnym elementem analizy twórczości Leskowa w aspekcie prawosławia ludowego jest koncepcja postaci literackiej świątobliwego. W opowiadaniu Nieśmiertelny Gołowan (Несмертельный Голован , 1880) stara się ona wykazać mitologiczno-chrześcijańskie konotacje w prezentacji Leskowowskiego bohatera, z uwzględnieniem takich elementów charakterystyki postaci jak: onomapoetyka, wygląd zewnętrzny i zachowanie.

Na podstawie zasygnalizowanych przykładów zaczerpniętych z twórczości Leskowa, autorka dochodzi do wniosku, że prawosławie ludowe jest dla twórcy nie celem, lecz środkiem artystycznej prezentacji rosyjskiej rzeczywistości drugiej połowy XIX wieku. To właśnie poprzez swą literacką wizję koncepcji «prawosławia w duchu ludowym» pisarz starał się oddać złożoną, ale na swój sposób harmonijną naturę rosyjskiego człowieka, pokazać jego system wartości ukształtowany zarówno pod wpływem pogańskich, mitologicznych, jak i chrześcijańskich wzorców, a także ich korelacji.

Andrzej Fabianowski

Słowianie bałkańscy w powieści Michała Czajkowskiego.

Michał Czajkowski (1804 – 1886) jest dziś pisarzem prawie zupełnie zapomnianym, ale w XIX wieku należał do najbardziej poczytnych prozaików polskich. Był też ważnym działaczem politycznym, pragnącym restytucji Polski w oparciu o siłę i patriotyzm Kozaków. Tej idei podporządkował swoje prace literackie, polityczne i wojskowe. W latach 1841 – 1872 był agentem dyplomatycznym prawicy emigracyjnej w Turcji, w roku 1850 przeszedł na islam i przyjął imię Mehmed Sadyk. Ostatnie lata życia spędził na Ukrainie, zmarł śmiercią samobójczą.

Ważne miejsce w jego dorobku literackim zajmują powieści, których akcja osadzona została na Bałkanach. Pierwszą z nich pt. Kirdżali (1839) poświęcił niepodległościowej walce ludów naddunajskich przeciwko Turkom. W kolejnych, pisanych już w Turcji w 1871 r., propagował polityczny sojusz ludów bałkańskich z imperium tureckim. Bułgaria i Nemolaka to powieści współczesne. Czajkowski ukazał w nich dramatyzm losu Słowian bałkańskich, których aspiracje niepodległościowe cynicznie wykorzystywane są przez europejskie mocarstwa, dążące do osłabienia Turcji. Szczególnie ciekawa jest pozostająca do dziś w rękopisie Bośnia. W zamierzeniu autora miała to być epopeja dzielności Słowian wyznających islam, a także – w perspektywie współczesnej – pochwałą pokojowej koegzystencji ludów należących do różnych grup etnicznych i do różnych religii.

Славянский материал в многоязычных европейских лексиконах XVIII в.

В центре исследовательского внимания в предлагаемой работе находятся два многоязычных словаря конца XVIII в.: словарь Екатерины II - Палласа (1787-1789) „Сравнительные словари всех языков и наречий ” и малоизвестный естественнонаучный словарь Ф.И. Немниха (1793-1795) „Allgemeines Polyglottenlexicon der Naturgeschichte ”. Содержащийся в обоих словарях славянский лексический материал (по выбору: полабский, украинский, чешский, серболужицкий) подвергается характеристике с точки зрения графики и орфографии, фонетики, семантики, лингвогеографии, стилистики (по отношению к данным современных литературных языков) и иногда этимологии. Особое внимание уделяется установлению более ранних лексикографических трудов, которые послужили источниками интересуюших нас лексиконов.

Немаловажное значение имеют попытки уточнить некоторые сведения, касающиеся возникновения обоих словарей, их составителей, редакторов, первых рецензентов и критиков. Долгое время исследователям не удавалось однозначно решить вопрос авторства славянской части лексикона Екатерины II - Палласа и определить роль русской императрицы в его возникновении. Только в последнее время в работах некоторых славистов (Г. Поповска-Таборска, А. Фаловски) появляется фамилия немецкого ученого Логина или Людвига Ивановича Бакмейстера (Backmeister 1730-1806), составившего в 1773 г. вопросник (анкету) „Idea et desiderata de colligendis linguarum speciminibus ”, по которому был собран материал для сравнительного словаря всех языков и наречий.

Уршуля Церняк

Папство и римский вопрос в русской литературе и общественной мысли XIX века

В России XIX века очень часто обсуждаются вопросы будущего мирового христианства, авторитета мирской и духовной властей, необходимости возобновления Костёла и возвращения к истокам веры, к „чистому христианству” апостольских времен. Рядом с этими вопросами в сочинениях русских писателей, философов, богословов, а также публицистов появляются рассуждения на тему сути и значения папской власти. Папа и римский вопрос волнуют и тех, кто ищет религозной и нравственной „правды”, c целью найти своё место в той церкви, которая ближе учению Христа, и тех, которые более или менее сознательно используют свой талант полемистов и богословов для разрешения злободневных вопросов русско –ватиканскх отношений. В настоящей статье анализируется взгляд на папство и римский вопрос в сочинениях П. Чаадаева, Ф. Тютчева, А. Хомякова и Ф. Достоевского. Внимание уделяется также кругу богословов и публицистов, которые вели диспуты на тему папства с представителями старокатолического движения.

Полемики вокруг «римского вопроса» обнаружили существовавшее в России того времени крайнее отношение к папе и папству. Для одних папская власть была силой возбуждавшей восторг, у других вызывала пренебрежение, раздражение и зависть. Папство казалось также фактором, который влияет на обострение противоречий в славянском мире. Одновременно сила папства удивляла и притягивала тех, кто искал духовного авторитета в церкви и в изменяющемся мире, а многие обращения в католичество видных россиян – это лучшее свидетельство безрезультатности усилий антиримской пропаганды в России XIX века.

РОМАНИЈА

Думитру Балан

Русская и румынская писательская миграция: сходства и различия

Писатели выбрали путь изгнания в основном из-за изменения политической системы собственных стран, из-за попрания прав человека, из-за невозможности проявить истинное писательское кредо.

И в России, и в Румынии в первые месяцы после февральской революции 1917 года и свержения царского режима и, соответственно, после ареста маршала Иона Антонеску 23 августа 1944 года и поворота румынской армии против фашистской Германии писатели верили в начало новой эры свободы и правдолюбия, но вскоре большевистский переворот в октябре 1917 года в России и установление прокоммунистического правительства 5 марта 1945 года в Румынии резко изменили положение - в худшую сторону - в области свободы творчества.

Многие писатели, сбежавшие на Запад или отказавшиеся вернуться домой, были уже широко известными у себя на родине (И. Бунин, А. Аверченко, М. Арцыбашев, Д.Мережковский, Петру Думитриу, Арон Котруш, М. Элиаде, Шт. Бачиу), но некоторые написали свои знаменитые произведения в эмиграции (Нина Берберова, Г. Иванов, В. Набоков, М. Осоргин, Константин Вирджил Георгиу, Ион Иоанид, Винтилэ Хорея и др.).

Русские писатели – в особенности представители первой волны эмиграции – писали с одинаковой легкостью как на русском, так и на других языках, как например, В. Набоков, ставший впоследствии и американским писателем (англ. и франц.), Нина Берберова (англ.), Владимир Вейдле (англ. и франц.), Борис Вышеславцев (немец.), Модест Гофман (франц.), Августа Даманская (франц. и немец.), Юрий Мaндельштам и Н. Минский (франц.), Николай Оцуп (немец. и франц.), Владимир Познер (стал и франц. писателем) и Петр Пильский (франц.), Леонид Ржевский (англ. и немец.), Леонид Добронравов (рум., кстати, в Румынии под фамилией Донич известен как румынский писатель); и отдельные румынские писатели творили не только на родном языке, но и на других иностранных языках: Штефан Бачиу (исп., порт., англ. и немец.), Винтилэ Хорея (франц., итал. и исп.), Мирча Элиаде (франц. и англ.), основатель французского театра абсурда E. Ионеску (франц.), Эмиль Чоран (франц.) и т.д.

Много общего о лагерной жизни в прозе А. Солженицына и произведениях Пауля Гомы и Иона Иоанида, прозванных критикой «румынскими Солженицыными» .

Барталиш-Бан Юдит

О славистике в клуже

Славистика как самостоятельная филологическая дисциплина имеет в Румынии сложный объект исследования: 1) теоретическое изучение старославянского и церковнославянского языков в качестве вспомогательной дисциплины для студентов отделений румынской филологии и истории Румынии; 2) практическое изучение живых славянских языков; 3) исследование румыно-славянских языковых, литературных и культурных отношений.

Основание клужской славистики связано с деятельностью таких выдающихся лингвистов как И. Попович, Э. Петрович, И. Пэтруц, М. Здренгя, Г. Чипля, М. И. Орос, О. Винцелер, Г. Бэнэдек. Старославянский язык и сравнительная грамматика славянских языков представляют собой самые главные предметы исследования.

Geambaşu Constantin

Witold Gombrowicz i jego przyczynek do rozwoju powieści polskiej/Witold Gombrowicz şi rolul lui la dezvoltarea romanului polonez

Krytyka polska podkreśla ogromną rolę, jaką Witold Gombrowicz odegrał w unowocześnianiu powieści polskiej. Powołując sie na rozmaite źródła krytyczne – pojawiające sie szczególnie po obchodach setnej rocznicy urodzin pisarza - , w niniejszym referacie poddaję analizie niektóre chwyty dyskursu narracyjnego (ironia, parodia, groteska) jako składniki prozy nowoczesnej.

Struktura tekstów gombrowiczowskich z perspektywy metapowieści stanowi w dalszym ciągu interersujący przedmiot badań, mimo że liczba studiów na ten temat jest imponująca.

Adriana Cristian

I. S. Turgenev and the Spanish Culture

Turgenev spent almost three decades close to the Garcia-Viardot family. The famous singer and musician Pauline Viardot was “the only woman he (Turgenev) loved for all his life”. The Russian writer was a polyglot and he also knew “magnifica lengua castillana”. He was able to read in Spanish the dramatic works of Lope de Vega, Tirso de Molina and Calderon de la Barca.

The Russian writer was familiar with the paintings belonging toVelasquez, Goya, El Greco, Zurbaran, Ribeira, Murillo, which were exhibited in Paris at Louvre, the Spanish Museum and the Pourtales Galleries.

His interest in the Spanish culture was also linked to the fact that in the middle of 19 century “the Spanish genius took refuge in France”, as Baudelaire wrote. The French painters could not avoid “the Hispanic atmosphere”, and their paintings were “impregnated with Spanish charm”. Edouard Manet painted in this manner and Turgenev was a permanent visitor of Manet’s workshop. It is interesting that Spanish art is often mentioned in Turgenev’s novels, short stories and correspondence.

Shaping of the Romanian Identity: the Image of the Slavs into the Romanian Historiography

The shaping of the identity of each people is a long and continuous process, with decisive and never missing historical items. It is also the case of the Romanians.

The role played by the Slavs, by the Slavic language(s) and Slavic culture(s) on the Romanian history is a well-known issue. This paper presents the fate of Slavic question’s in Romanian historiography, from the medieval chroniclers to the nowadays historians. The analysis dealt with several opinions, which can be structured in two major categories, as following:

a) The Slavs were considered a distinctive and regular contributors to the Romanian’s profile, with a large scale of contributions to their history, language, culture, ethnicity too.

b) The Slavs were either condemned as a negative influence on the Romanian history and language; in other cases, their influence was simply denied. It was emphasized the destructive function of the Slavs and the fact that the Slavic language (the Old Church Slavonic) wakened the Latin purity of the Romanian national features and language.

Among those two major opinions, there were a lot of nuances. Therefore, this paper established the connections between the historical context and to the European contemporary ideas and ideologies. A special attention was given to the groups and regimes with a high capacity of instrumentalisation of the national history, i.e. the so-called „Latinist school” or the Communist regime. The first one used the major instruments of power from 1848’s to the 1880’s (political positions, influence on the Ministry of Education, academic positions – universities, academy, publication of schoolbooks and other influent publications and newspapers) to share its opinions on national history in the society and to shape the public opinion.

The deepest influence (on the historical writing and society too) was that of the Communist regime, which used the Slavs and the Slavic items of the Romanian history and culture either to create some historical roots of the Stalinist regime in Romania, of the Romanian-Russian “traditional friendship” (end of 1940’ and the 1950’s) or, on the contrary, to underline the continuity of the Roman (Romanian) ethnicity during the age of migrations.

Октавија Неделку

Српска проза последњих две деценије ХХ века

Крај ХХ века припада постмодерни. Постмодерна књижевност је била једна од главних контроверзи теорије књижевности друге половине ХХ века. Поетика постмодерне књижевности није још обликована из простог разлога што се њено искуство увелико користи. Без обзира какав је наш вредносни став према овој контроверзној парадигми, једна ствар је јасна: није књижевна струја попут ренесансе или класицизма, већ духовно стање, онтолошки пејзаж прозног текста. Постмодерни роман је последица модерног романа и карактерише га одустајање од реализма, напуштање репрезентације, приказивање одсутног, алегорија уместо нарације и др.

У српској књижевности постмодерни дух је аутономан, али и брижљиво негован. Овај рад је управо покушај бављења кључним проблемом постмодернистичке прозе код Милорада Павића, Давида Албахарија, Светислава Басаре, Светлане Велмар Јанковић, Радослава Петковића, Милисава Савића и Немање Митровића, анализира аналитички дискурс приповедања и субјект приповедања у свим облицима.

Антоанета Олтяну

Образ другого в балканском фольклоре

Каждый раз когда мы характеризуем другого (человека, народа), почти неминуемо прибегаем к заранее приготовленными конструктами, к стереотипам, очень пластичным, но чаще всего неверно описывающим его. Нас не интересут, как правило, столь внешние особенности, постоянные качества, специфические данному народу, как наше постоянное сравнение с данными представителями в чисто прагматичном дискурсе, а не с семантической точки зрения.

Балканские народы, описывая друг друга, прибегают также к этому подходу, имея, каждый о своих соседях, «ценные» непроверенные данные, которые охотно использует когда угодно.

Потому что эти конструкты были разработаны на национальном уровне, их можно считать национальной точкой зрения, единицей ментальности данного народа по отношению к его внешним связям. Как специалисты уиверждают, не важно знать почему появились такие представления, а лучше перед кем они направлены?

Фольклор балканских народов конца ХIX-го - начала XX-го столетий полон красочными примерами таких международных отношений, отражающих враждебные (реже дружеские) отношения между соседними народами.

В данной работе мы прибегаем особенно к румынским фольклорным данным разных жанров, в которых обсуждается проблема восприятия другого этнического группа или народа румынами.

Диана Тетеан

Ипостаси лишнего человека в русской литературы

Тема лишнего человека как красная нить проходит через русскую литературу, соединяя таких разных на первый взгляд героев типа Евгения Онегина и Лужина, Печёрина и Обломова или Эрнста Буша. Незаурядные, одарённые личности они явно вырисовываются на фоне окружающей их посредственности. Их таланты чаще всего остаются невостребованными. Не находя применения своим силам они живут на обочине жизни.

В докладе рассматриваются и сравниваются несколько из длинного списка

лишних людей русской литературы, как XIX–ого, так и XX–ого века: пушкинский Евгений Онегин, лермонтовский Печёрин из Героя нашего времени , гончаровский Обломов из одноимённого произведения, набоковский Лужин из Защиты Лужина , довлатовский Эрнст Буш из рассказа Лишний.

В процессе сравнения героев выявляются константы типа лишнего человека и своеобразное проявление у каждого писателя в частности. Выявляется и влияние социального- политического строя разных эпох на становление героя.

РУСИЈА

Татьяна Агапкина

Пути формирования восточнославянского заговорного репертуара

Заговоры как жанр восточнославянского фольклора представляет собой явление гетерогенное, причем по крайней мере в двух отношениях.

1. Устная заговорная традиция соотносится с двумя разными системами: с одной стороны, с письменными по происхождению источниками, связанными с церковной традицией и народной религиозностью (с молитвами, псалмами, ветхозаветными и новозаветными нарративами канонического и апокрифического характера), и с другой стороны - с ритуально-магической практикой. Обе эти системы - письменная традиция и ритуал - оказали огромное влияние на формирование фольклорного репертуара.

2. Устная заговорная традиция восточных славян не является собственно восточнославянской по своему происхождению и тесно связана с фольклорными традициями соседних (а также и несоседних) народов.

В докладе будет показано, как устная заговорная традиция восточных славян воспринимает посторонние влияния, осваивает и трансформирует их. При этом предстоит оценить (во всяком случае в первом приближение) роль и значение внутриславянских влияний в формировании восточнославянского репертуара; посредническую миссию западнославянских традиций как проводников центрально- и западноевропейский влияний, а также объем и содержание собственно восточнославянских новаций в общем объеме современного (вторая половина XIX - конец ХХ в.) сюжетного репертуара.

Ирина Адельгейм

Поэтика как прогноз: типология тенденций в современной молодой прозе России и Польши

1990-е гг. прошли для стран Восточной Европы под знаком освоения постмодернизма, который в этих культурах обнаруживал типологию возникновения и бытования, отличную от западноевропейской. Постмодернизм, изменив язык этих литератур, эмоционально воспринимался чуть ли не надисторическим явлением, но к началу ХХI в. практически себя исчерпал.

Следующее литературное поколение, отталкиваясь от результатов новой прозы 1990-х и одновременно осваивая их, предлагает свои формы художественного самосознания. Но новые тенденции - сам процесс накопления их «количества» и «качества» - с достаточной долей объективности можно обнаружить, только рассматривая поэтику общего текстового пространства текущей прозы в том единстве, которое она образует в живом литературном процессе и которым спонтанно выходит к читателю, «апробируя» новые способы самовыражения и восприятия (подобная методология предложена автором тезисов в книге «Поэтика промежутка. Молодая польская проза после 1989 г.» (М., 2005).

В этом аспекте в докладе рассматривается типология процессов, происходящих в новейшей польской и русской прозе - с наметившейся тенденцией к возвращению социальности как формы переживания общности человека с миром - с точки зрения частотности конфликтов и выстраивания новой концепции личности.

Сергей Н. Азбелев

К сравнительному изучению древнерусского и древнегерманского эпоса

Иоакимовская летопись, доверие к которой было восстановлено археологической проверкой, осуществленной В. Л. Яниным, повествует об эпических правителях древнейшей Руси. Согласно этой летописи, князь Владимир (одноименный хорошо известному Владимиру Святославичу Киевскому) управлял восточными славянами около серндины V века. О короле Руси Владимире и о его родственнике витязе Илье говорится в основанной на древнегерманском эпосе в саге о Тидреке Бернском (Тидрексаге), где речь идет о походах Аттилы в V веке. Недавно было установлено в результате сплошного обследования основных собраний былин, что их сказители почти никогда не называли былинного князя «Владимир Святославич». Отчество либо опускалось, либо - особенно в самых ранних записях - име-ло форму «Всеславич». Теперь напечатана прямо связанная с этим вопросом работа крупнейшего эпосоведа А.Н.Веселовского, которую сам он не успел издать. Здесь среди прочего анализируются сведения Тидрексаги, относящиеся к эпической генеалогии ее русских персонажей. В результате детального разбора с привлечением сравнительных данных Веселовский пришел к заключению, что имя Владимирова отца в саге представляет собой видоизмененный древнегерманский эквивалент славянского имени Всеслав. Выясняется, что былинному князю Владимиру Всеславичу соответствует Владимир Всеславич, при котором Русь подвергалась нашес-твиям гуннов, а былинному Илье - герой сражений с гуннами.

Всеволод Е. Багно

Лев Толстой и смена вех на Западе в представлених о России

Уже в начале XIX столетия, как следствие Великой Французской революции, параллельно с новыми редакциями первой по времени возникновения «русской идеи» Запада – мифа о русской угрозе - стали появляться представления о России, в которых попытки понять место новой европейской державы были неотторжимы от горьких раздумий о кризисе Европы. Европейцы все с большим интересом смотрели на Россию, которая, приобщившись к благам цивилизации, казалось бы, сохранила незыблемыми патриархальные устои и веру предков. Появление первых переводов русского романа, прежде всего произведений Толстого, имело для подобных представлений об особом предназначении России едва ли не решающее значение.

Отношение к России вскоре после появления первых переводов романов Толстого на европейские языки в корне изменилось. К восхищению страной, которая в одночасье из полуварварской деспотии превратилась в европейскую державу, сменившемуся затем ужасом перед полуазиатским, агрессивным народом, представляющим опасность для цивилизованных соседей, добавились новые обертоны, если не меняющие, то, несомненно, чрезвычайно обогащающие картину. Теперь Россию стали воспринимать и как одну из немногих современных стран мира, не только берущую у других народов, но и одаривающую , предлагающую новые духовные, идейные, эстетические ориентиры. С другой стороны, на смену сугубо публицистическому отношению к России пришло многомерное, в котором как «художественная», так и «духовная» составляющая стали играть отныне огромную роль.

Людмила Будагова

Сюрреализм в славянских литературах. Специфика и судьба.

Наиболее яркие проявления сюрреализма на славянской почве дали чешская, словацкая и сербская литературы. В процессе их приобщения к нему решающую роль сыграл В. Незвал, основатель группы чешских сюрреалистов (1934 г.). Он не только стал связующим звеном между западноевропейским и славянским сюрреализмом, но и во многом предопределил особенности последнего, передав ему черты своей поэтики. Стимулами возникновения сюрреализма в чешской литературе стал целый комплекс причин: стремление укрепить контакты с западной культурой; взгляды французских сюрреалистов, вставших в конце 1920- х гг. “на службу революции”, что совпадало с политической стратегией чешского авангарда; вера в методику сюрреализма, в его способность раскрепостить с помощью автоматического письма, активизирующего подсознание, психологию и поэтику творчества. Чешский сюрреализм помог продлить начинавшее иссякать идеями и личностями международное сюрреалистическое движение, способствовал развитию сербского (М. Ристич и др.) и возникновению словацкого сюрреализма (Р. Фабры, М. Бакош и др.). Славянские варианты имели свою специфику и функцию. Чешский сюрреализм, кульминировавший в довоенные 1930-е гг. и стремившийся выразить помимо критики и “невыразимую поэзию” бытия, можно считать оптимистическим полюсом течения. (Постепенно он растеряет этот настрой). Сербский сосредоточился на отрицании буржуазных устоев. Словацкий надреализм, развернувшийся в годы Второй мировой войны, стал формой антифашистского протеста.

В послевоенный период сюрреализм изменил свои функции. Легализировавшись после периодов запрета, он переживает в настоящее время новый этап. Большую роль в поддержании жизнеспособности и консолидации международного сюрреалистического движения играет пражский журнал “Аналогон” (1969,1990-2007 и далее).

Людмила Н. Виноградова

К проблеме типологии и функции магических текстов: значение формул проклятий в народной культуре

По своей общей оптативной (пожелательной) семантике, форме, прагматике проклятия сближаются с благопожеланиями; различие этих жанров определяется прежде всего оппозицией - добро/зло . Однако, совпадая с прочими магическими приговорами по текстовой структуре (пожелание: «Пусть будет так-то и так-то»), коммуникативной модели («Я высказываю желание, чтобы сакральные силы осуществили нечто, по отношению к другому лицу, предмету»), по функции (намерение смоделировать желаемое положение вещей в реальной действительности), - проклятия отличаются особым типом отношения к ним людей традиционной культуры и особой формой бытования.

Высокая степень опасности злоречений, направленных от человека к человеку, вынуждает социум вырабатывать стратегию защиты против «черного слова», отслеживать условия, при которых проклятие может (либо не может) осуществиться, использовать приемы защиты от злопожелания, переадресовывать его тому, кто насылает проклятия, пытаться обезвредить вредоносные последствия подобных вербальных формул. Именно поэтому жанр проклятий функционирует в народной культуре на фоне многочисленных ответных действий, запретов, вербальных и акциональных оберегов, поверий о том, чье проклятие может оказаться наиболее действенным, в какое время суток оно может исполниться, рассказов о судьбе проклятых людей и т.п.

В зависимости от целей говорящего, проклятия бывают: «настоящие», «сильные», «страшные», «лютые», «смертные» либо: случайные, шутливые, «легкие». Их произносят либо для того, чтобы проклясть (причинить максимальный вред); либо чтобы ответить на чье-то злоречение, обругать, дать отпор в словесном поединке; либо чтобы защититься от «черного слова», от «дурного глаза»; либо в качестве безобидной брани, высказанной спонтанно, в состоянии сильного раздражения.

Проклятие, кроме того, функционирует в народной культуре как ритуализованный акт демонстративного разрыва семейных (родовых, общесельских) связей, как выключение человека из сообщества и как крайняя форма осуждения виновного (отречение от близкого человека, предание его анафеме). Проклятие - остается до сих пор одним из наименее изученных жанров славянского фольклора.

Майя Кучерская - писатель, литературовед и литературный критик, литературный обозреватель газеты «Ведомости». Кандидат филологических наук (МГУ, 1997), Ph.D. (UCLA, 1999). Доцент, заместитель заведующего кафедрой словесности ГУ ВШЭ. Лауреат Бунинской премии (2006), Студенческого Букера (2007).

Спасибо, что вы пришли в этот ненастный вечерок подумать вместе о Лескове. Дело в том, что я Лесковым занимаюсь уже много лет, но никогда не рассматривала его специально с этой позиции. Сегодняшнюю свою лекцию я бы скорее назвала «Лесков и христианство», чем «Христианство в творчестве Лескова». Наверное, уточненное название так и должно звучать – «Лесков и христианство».

Поскольку я филолог (помимо всего прочего, что я делаю в жизни), то для меня самое любопытное в Лескове – это его тексты, и лишь во вторую очередь его взгляды. Это, конечно, связано одно с другим, но я больше анализирую тексты, я смотрю, что в них происходит, я просто другого ничего не умею. Нас на филологическом факультете этому учили, я этим и занимаюсь.

Для меня эта тема – вызов, встряска. Очень полезная встряска, потому что те итоги, к которым я пришла после своих поверхностных размышлений о Лескове и христианстве, очень похожи на то, к чему я пришла, анализируя его тексты с точки зрения их устройства, образов, языка и прочего.

То, чему мне сегодня хотелось бы посвятить нашу встречу, – это вопрос о том, в чем же суть проповеди Лескова. Мы не будем сегодня говорить о том, чего в этой проповеди нет, хотя я знаю, что всегда есть немалое количество заинтересованных читателей, которым интересно смотреть на писателя с христианской точки зрения, с православной точки зрения.

Тем, кому важен этот аспект в Лескове, тех я отсылаю к замечательному исследованию Михаила Дунаева «Православие и литература», там есть большая глава, посвященная Лескову. Эта глава представляет собой критику лесковского мировоззрения и лесковской прозы с точки зрения ортодоксального православного христианства. Это вполне убедительная критика, но это работа, которую я просто не умею выполнять, потому что у меня другой инструментарий.

Мне всегда было важно, что мне хотят сказать, я хочу услышать то, что мне хочет сказать писатель. Критики Лескова с позиции правильного православного христианства сегодня не будет. Кроме того, это еще связано с тем, что я ни в коем случае не религиовед, не богослов, я не знаю, что такое правильное православное христианство, и не смею туда ступать.

Вообще Лескову не очень повезло. Сначала он был маргиналом, стал им уже при жизни, и на него смотрели с прищуром и говорили о нем сквозь зубы, начиная с начала 1860-х годов, почти сразу после того, как он вступил на литературное поприще, потому что он неудачно выступил с двумя статьями о пожарах и его обвинили в политическом доносе. Это не был донос, это была такая невинность начинающего, он не знал, как в газетах надо писать.

Он, начинающий литератор, приехал из Киева, и когда в Петербурге в 1862- м году летом началась серия пожаров, он написал в «Северной пчеле» несколько статей, суть которых сводилась к тому, что он призывал полицию выяснить, кто устроил эти поджоги, кто в этом виноват, действительно ли в этом виноваты студенты, как говорят об этом слухи. Он таким образом легализовал слухи, назвал возможных виновников, призвал полицию разобраться. Вся радикально настроенная молодежь и литераторы от него отвернулись, потому что он был не свой.

Он обиделся, уехал в Париж, написал антинигилистический роман «Некуда» – и пошло-поехало. Он навсегда остался маргиналом в литературной среде, он навсегда стал не своим для тех, кто тогда был законодателем мод. Из этого было печальное довольно следствие, что в советское время на него тоже не очень-то внимание обращали, потому что он был «не свой» тем, кто для советской власти стал своим, кого она считала радикалом. Он критиковал Чернышевского и Добролюбова, и это не могло понравиться советским издателям.

Его религиозные взгляды вовсе не изучались, это была совсем уж запретная тема. Единственное, на что можно было посмотреть в Лескове, – это на язык, на стиль, на сказ. Для этой позиции было хорошее оправдание: с этой позиции в нем можно было увидеть народного писателя, а если это народный писатель, то о нем можно говорить и его можно обсуждать. В области же Лескова и христианства(в нашей сегодняшней теме) почти полная пустота.

В этой пустоте стоит одна книга, одно дерево растет – это замечательное исследование (оно вышло совсем недавно) Татьяны Ильинской, называется оно «Русское разноверие в творчестве Лескова». Книга вышла в Петербурге в 2010-м году, в интернете есть выжимка из нее. Тех, кому интересна наша сегодняшняя тема с исследовательской точки зрения, я отсылаю туда, к этой книге. Там сказано очень много нового, учитывая, что об этом вообще почти ничего не сказано.

Я рассматриваю нашу сегодняшнюю встречу, как чтение Николая Семеновича, я буду зачитывать какие-то важные фрагменты и чуть-чуть их комментировать. Вот так мы и проведем, я надеюсь, приятно это время.

Вот первый фрагмент, это из самого Лескова, из его автобиографического сочинения, где он описывает много чего, рассказывает про свою жизнь, в частности про свои отношения с религией:

«Религиозность во мне была с детства, и притом довольно счастливая, то есть такая, какая рано начала мирить во мне веру с рассудком. Я думаю, что и тут многим обязан отцу. Матушка была тоже религиозна, но чисто церковным образом – она читала дома акафисты и каждое первое число служила молебны и наблюдала, какие это имеет последствия в обстоятельствах жизни».

Я думаю, что здесь вы слышите иронию Лескова, но дальше она исчезнет:

«Отец ей не мешал верить, как она хочет, но сам ездил в церковь редко и не исполнял никаких обрядов, кроме исповеди и святого причастия, о котором я, однако, знал, что он думал. Кажется, что он «творил сие в его (Христа) воспоминание». Ко всем прочим обрядам он относился с нетерпеливостью и, умирая, завещал «не служить по нему панихид». Вообще он не верил в адвокатуру ни живых, ни умерших и, при желании матери ездить на поклонение чудотворным иконам и мощам, относился ко всему этому пренебрежительно. Чудес не любил и разговоры о них считал пустыми и вредными, но подолгу маливался ночью перед греческого письма иконою Спаса Нерукотворенного и, гуляя, любил петь: «Помощник и покровитель» и «Волною морскою». Он несомненно был верующий и христианин, но если бы его взять поэкзаменовать по катехизису Филарета, то едва ли можно было его признать православным, и он, я думаю, этого бы не испугался и не стал бы оспаривать».

Насколько отец оказал огромное влияние на взгляды Лескова, мы сможем убедиться сегодня по мере нашего разговора, потому что этот тоже не самый цитируемый фрагмент довольно много раскрывает в Лескове, а не только в его отце. Это фрагмент первый, мы еще вернемся к отцу и к этой теме, а вот фрагмент второй.

Лесков уже взрослый, о нем уже вспоминают как об известном писателе. Это мемуары литератора Пильского, потом эмигрировавшего, которому написал другой литератор и критик Измайлов, писавший о Лескове, написавший большую книгу, но не закончивший.

«Измайлов посещал уже очень немолодого Лескова и рассказывал следующее. На столе у него был прекрасный крест на слоновой кости, чудесной работы, вывезенный из Иерусалима, вызвавший невольный вздох восхищения. Однажды в минуту откровенности Лесков, шутя, обратил внимание Измайлова на сделанное в скрещении кругленькое стеклышко, а приблизив крест к своим плохо видевшим глазам, Измайлов оторопел – там, за стеклышком, была вставлена совершенно неприличная картинка».

Мемуарист продолжает и рассказывает другую историю со слов Измайлова:

«Раз, зайдя к Лескову невзначай, Измайлов тихо переступил порог кабинета и увидел хозяина в неожиданном положении – Лесков стоял на коленях и отбивал поклоны. Измайлов осторожно кашлянул. Лесков быстро оглянулся, заерзал по ковру и растерянно быстро заговорил, как бы оправдываясь: «Оторвалась пуговица, знаете, все ищу, ищу и никак не могу найти», – и для вида стал шарить рукой по ковру, будто и в самом деле что-то искал».

Эта сцена описывается разными мемуаристами, которые вспоминают о Лескове, это уже 80-90-е годы, он уже пожилой человек. По-моему, эти два фрагмента прекрасно и точно обозначают два полюса. С одной стороны, религиозность и легкое примирение веры и рассудка, отец, который, может быть, и не очень церковен, но поет «Помощник и покровитель» и принимает причастие. С другой стороны, очень странный крест, скепсис и отрицание, но все-таки молитва на коленях перед иконами. Мы обозначим эти два полюса и будем между ними двигаться. Сейчас давайте снова обратимся к фигуре отца.

Семья Лесковых пережила страшную драму. Как известно, дедом Лескова был священник, его звали отец Дмитрий, он служил в селе Лески, это Брянский уезд. Село было довольно бедное, у отца Дмитрия было трое детей, один из них – отец Лескова, еще один сын и еще одна дочь. Как было положено, мальчики отправились в семинарию, они ее благополучно закончили… Один закончил, а другой нет. Одного брата убили в потасовке, поскольку нравы в семинарии были жесткие, было право кулака – кто самый сильный, тот и самый успешный.

Когда Семен Дмитриевич, единственный уже сын отца Дмитрия, вернулся домой из семинарии, первое, что он сообщил отцу, было, что он не пойдет в попы. Со слов Лескова: «Отец отказался идти в попы по неотвратимому отвращению к грязи». Какие страшные слова! Где он успел это отвращение в себе вырастить? Можно себе представить, что когда твоего брата убивают, может быть, на твоих глазах, то это не очень приятно, но дело не в этом. Вообще все, что мы читаем о семинарии тех лет… Это начало XIX-го века, 1810-е годы, осталось немало мемуаров семинаристов (не только «Очерки бурсы» Помяловского, но и другие).

Эти мемуары читать без ужаса и слез невозможно, потому что все описывают – угадайте что? Что описывают все? Как их били, разумеется. Главное событие семинариста – это розги. Били все время, били всегда, за провинности и не за провинности, особо изощренные преподаватели требовали, чтобы старшие били младших, и так далее. Они учились в этом кошмаре, нравы были жестокие. Судя по интонации этих воспоминаний, к этому привыкнуть было невозможно.

Этот кошмар продолжался даже до зрелых лет, до старших классов, пока наконец не кончался. О какой христианской любви тут может идти речь, о каком христианстве на практике? Ни о каком. Впрочем, справедливости ради, знаю одно исключение. Я много этих воспоминаний прочла, мне было интересно, кто были одноклассники отца Лескова Семена Дмитриевича, и одного нашла известного. Это его тезка Семен Раич, он поменял свою фамилию и стал Амфитеатров, и брат его Филарет был Амфитеатров (герой Лескова, между прочим, положительный герой).

Семен Раич был поэтом в душе, и он тепло вспоминал о той же самой Севской семинарии, где учился и Семен. Тепло он вспоминал, в первую очередь, об уроках латинского языка, там были хорошие преподаватели. И мы знаем еще о Семене Дмитриевиче, что он всю жизнь любил латынь, переводил Горация на русский язык, это служило утешением для него в тяжелые дни. Хорошие учителя встречались в семинариях, но общая атмосфера была не для нежных душ.

Словом, идти в попы Семен Дмитриевич отказался. Почему это было катастрофой, а не гибель брата? Потому что приход передавался из поколения в поколения, потому что выйти из сословия священнического было чрезвычайно трудно, это требовало оправданий, это была сложная процедура. Где родился, там и пригодился. Не принято было выходить.

Это случалось время от времени. Тот же Раич не стал священником, но по другим причинам: он слишком любил литературу, слишком любил поэзию, хотел этим заниматься. Ему выйти из сословия было крайне сложно, мы знаем, сколько он процедур прошел, в том числе он должен был вынужден прибегнуть к обману и сказать, что он болен, иначе бы не отпустили. Словом, приход остается без наследника, отец остается без сына-священника.

Отец Дмитрий был горячим человеком. По воспоминаниям, он немедленно выгнал сына. Тот не успел даже переночевать, выдохнуть после семинарских харчей. По семейному преданию, он ушел с сорока копейками меди, которые успела сунуть ему уже у ворот мать. Он не пропал, потому что науки в семинаристов вбивались крепко. Он обладал довольно широкими познаниями в самых разных областях. Конечно, он знал древние языки, конечно, он знал историю, немного словесность. И, естественно, он мог стать кем? Преподавателем, репетитором, кем он и стал. Потом он стал чиновником и прочее. Вот это семинарское учение, видимо, забыто не было никогда.

Вот эта нелюбовь к попам, о которой Лесков пишет, видимо, тоже осталась с ним навсегда. При этом эта была нелюбовь к попам во множественном числе. Среди друзей Семена Дмитриевича был Евфимий Остромысленский. Это священник, который преподавал Закон Божий самому Лескову. Они приятельствовали. То есть когда речь шла о конкретных людях, то любовь могла появиться и вернуться. Такой был отец.

Перейдем теперь к детству Лескова, к его юности, и к теме разноверия. С самого начала Николай Семенович был окружен разными изводами христианства, в первую очередь старообрядчеством. Старообрядцев и раскольников вокруг было очень много, он сам писал, что «Гостомельские хутора, на которых я родился и вырос, со всех сторон окружены большими раскольничьими селениями». И дальше он вспоминает, как он тайком бегал на их тайные службы, его пускали, но, конечно, скрывал это от родителей, потому что это было страшной тайной.

Раскольники – это важная часть жизни всего XIX-го века, а именно в 1860-е годы, когда Лесков сформировался как литератор, эта тема стала одной из самых обсуждаемых в публицистике и журналистике. Почему? Потому что 60-е годы XIX-го века – это время либерализации, время освобождения во всех областях. В частности, заговорили об освобождении женщины, освободили крестьян и стали активно обсуждать гражданские права старообрядцев, потому что они были в этих правах поражены. Словом, интерес к раскольникам и старообрядцам очень рано начался и сопровождал Лескова всю жизнь.

Лесков испытывал интерес не только (сразу, забегая вперед, скажу) к старообрядцам, но и к самым разным видам ответвлений христианства. Такое ощущение, что он все время ходил с металлоискателем и искал клад: где правда, где золото, где это лежит? Подносит металлоискатель к старообрядчеству: есть здесь? Есть, безусловно. Те работы, которые он написал о старообрядцах, выдают его огромную симпатию к раскольникам. Почему? Это не значит, что он был слеп и не видел их ограниченности, догматизма, часто жестокости по отношению к окружающим (жестокие посты, телесные наказания). Все это описывается в «Печерских антиках», в частности, и не только. «Запечатленного ангела» я даже не упоминаю, потому что это известное классическое произведение Лескова о жизни старообрядческой общины.

Он все видел, но он видел в них и их невероятную искренность, их бескомпромиссность, их желание жить по слову Божию, их ревность, он не мог это не оценить. В 1863-м году по поручению министра народного просвещения Головнина он отправился в Псков и Ригу, где изучал старообрядческие школы. Ему нужно было составить записку для министерства о раскольниках, о раскольничьих школах, но в итоге…

Записки о раскольниках он составил, они были написаны, но в итоге это оказались работы гораздо более широкие, чем то, что от него требовалось. Суть их, если свести в некоторый концентрат, заключается в том, что Лесков всячески протестует против ограничения гражданских прав раскольников, подчеркивает, что это ни в коем случае не сектанты, а часть нашего общего христианского русского мира, и говорит о том, что присоединяться к православию раскольники должны добровольно, не нужно их заставлять.

Вот это то, на чем он настаивал всегда, начиная с ранних лет: никакого насилия в вере, это свободный выбор каждого. В этом смысле он тоже проповедовал крайне немодную позицию по отношению не только к официальной Церкви, что понятно, но и к радикально настроенным кругам тоже, потому что они предпочитали в старообрядцах видеть оппозиционеров власти, им это было в них приятно. Лесков же всячески подчеркивал, что они к власти были лояльны и тем более к ним надо относиться милостиво.

Если это и заблуждение, то надо им дать возможность прожить и пережить его самостоятельно. На мой взгляд, очень выразительно иллюстрирует отношение к старообрядчеству Лескова сцена в «Печерских антиках». Там есть эпизод приезда государя в Киев. Киев тоже был очень разноплеменным и разноверческим городом, в том числе там были и старообрядцы.

Вот как Лесков описывает старца Малахию, который ждал, что когда государь взойдет на новопостроенный мост (он ради этого моста во многом и приехал, это было огромное и важное событие в жизни города), то он повернется к реке, покажет два перста и скажет, что вот какое должно быть истинное исповедание. При этом старец Малахия был уверен, что это не фантазия, а правда. Вот что случилось из этого всего. Во-первых, Лесков описывает, как он был одет:

«Одеян он был благочестивым предковским обычаем, в синей широкой суконной чуйке, сшитой совсем как старинный охабень и отороченной по рукавам, по вороту и по правой поле каким-то дрянным подлезлым мехом. Одежде отвечала и обувь: на ногах у старца были сапоги рыжие с мягкою козловою холявою, а в руках долгий крашеный костыль; но что у него было на голове посажено, тому действительно и описания не сделаешь. Это была шляпа, но кто её делал и откуда она могла быть в наш век добыта, того никакой многобывалый человек определить бы не мог. Историческая полнота сведений требует, однако, сказать, что штука эта была добыта почитателями старца Малахии в Киеве, а до того содержалась в тайниках магазина Козловского, где и обретена была случайно приказчиком его.

Скрипченком при перевозе редкостей моды с Печерска на Крещатик. Шляпа представляла собою превысокий плюшевый цилиндр, с самым смелым перехватом на середине и с широкими, совершенно ровными полями, без малейшего загиба ни на боках, ни сзади, ни спереди. Сидела она на голове словно рожон, точно как будто она не хотела иметь ни с чем ничего общего».

Когда появляется государь на мосту и вдруг останавливается посередине, старец впадает в неистовство, падает на колени.

«Он буквально был вне себя: «огонь горел в его очах, и шерсть на нём щетиной зрилась». Правая рука его с крепко стиснутым двуперстным крестом была прямо поднята вверх над головою, и он кричал (да, не говорил, а во всю мочь, громко кричал):

– Так, батюшка, так! Вот этак вот, родненький, совершай! Сложи, как надо, два пальчика! Дай всей земле одно небесное исповедание.

И в это время, как он кричал, горячие слёзы обильными ручьями лились по его покрытым седым мохом щекам и прятались в бороду… Волнение старца было так сильно, что он не выстоял на ногах, голос его оборвался, он зашатался и рухнул на лицо своё и замер… Можно бы подумать, что он даже умер, но тому мешала его правая рука, которую он всё-таки выправил, поднял кверху и все махал ею государю двуперстным сложением… Бедняк, очевидно, опасался, чтобы государь не ошибся, как надо показать «небесное исповедание».

Я не могу передать, как это выходило трогательно! Во всю мою жизнь после этого я не видал серьёзного и сильного духом человека в положении более трагическом, восторженном и в то же время жалком».

Вот эта картинка отлично иллюстрирует отношение Лескова к старообрядчеству. Серьезный, сильный духом человек, но трагический и жалкий. Лескова занимали не только старообрядцы, интересовали его и скопцы, и молокане, но особую симпатию он испытывал к штундистам (это такая протестантская ветвь, возникшая на юге России, преимущественно в Малороссии). Непонятно до конца ее происхождение.

Название «штундизм» связано с немецким корнем «штунде», означающим не просто «час», но и «час молитвы». Штундисты были протестантами, они не признавали священство, не признавали они и таинства в нашем понимании, но у них было две важные ценности.

Во-первых – Библия, читали они ее постоянно, изучали ее, независимо от сословия. Во-вторых, они проповедовали практическое христианство. Они считали, что главное – жить по Евангелию и делать христианские дела. И то, и другое было Лескову очень близко. И то, и другое он считал достойным подражания. И того, и другого ему очень недоставало в православии. Он посвятил штундистам немало своих публицистических работ, где тоже без всякого страха выражал им всяческое уважение.

Штундизм – это тема, которая появляется в самых разных его рассказах. Вот «Некрещеный поп», тоже очень показательный для Лескова рассказ. Оказывается, что совсем необязательно быть крещенным, чтобы стать священником, не это главное. Правда, потом его герой признан все-таки крещенным, если вы помните по сюжету. Лесков не настаивает на том, что это таинство свершилось, это ничему не помешало, его герой стал одним из самых лучших и любимых пастырей своей паствы.

Завершая этот круг хождения по разным верам вместе с Лесковым, коснемся еще и толстовства. Толстым Лесков был очарован без меры. Это было уже в поздние годы. После того, как Лесков прочитал ключевые работы позднего Толстого, где тот рассказывает, в чем его вера, Лесков, кажется, в Толстого просто влюбился. Все, что говорил Толстой, ему было близко. Он настаивал на встрече, они встретились, и это была довольно удачная встреча, судя по всему. Почему? Потому что Толстой потом записал про него, что он очень умный человек. Лесков уже в этой своей любви остановиться не мог, закидывал Толстого письмами бесконечной длины.

Лесков написал Толстому десятки писем, а Толстой написал ему шесть. Некоторые из них очень короткие. Словом, не то, чтобы не было взаимности, но, конечно, снизу вверх смотрел Николай Семенович на Льва Николаевича, хотя, любя его, во многом разделяя его взгляды на Церковь, он не любил толстовцев. Чем дальше, тем больше. Уже в самом конце своей жизни говорил: «Льва Николаевича Толстого люблю, а толстовцев нет» .

Можно представить, как его раздражала важное для толстовцев и для их жизненных практик обращение, когда они шли и занимались столярным делом, пытались сблизиться с народом. Лесков это воспринимал как маскарад, называл их ряжеными. Он слишком изнутри народ знал, в отличие даже от Льва Николаевича. Лесков совсем к другим кругам принадлежал, и он видел в этом фальшь. Толстовцев не любил, но все-таки с Толстым до конца жизни сохранил самые почтительные отношения.

На этом мы завершаем эту часть, из которой можем заключать, что искал Лесков правду повсюду. Искал в разных направлениях и все-таки настойчивее всего и дольше всего в православии. Вот об этом мы и поговорим. Конечно, я сегодня не успею и не смогу рассказать обо всех его рассказах и романах, где так и иначе эта тема присутствует. Остановлюсь на самых ключевых.

Тут мы не можем обойти стороной роман «Соборяне» – единственный роман в русской литературе, где главными героями являются священники, других таких романов мы не знаем, только Николай Семенович нам это подарил. Есть, конечно, «Братья Карамазовы», где появляется старец Зосима.

Есть «Рассказ отца Алексея» Тургенева. Но роман, в центре которого – протоиерей Савелий Туберозов, тихий, кроткий священник Захария Бенефактов и дьякон Ахилла Десницын, – такой роман один. Он уникальный. Лесков его бесконечно переписывал. Сохранилось множество черновиков. Первая редакция романа называлась «Чающие движения воды».

Публикация была приостановлена Лесковым – он не мог стерпеть сокращений, которые Краевский делал в романе в «Отечественных записках», оборвал публикацию. Вскоре она возобновилась в другом журнале – «Литературная библиотека», уже под названием «Соборяне», и опять оборвалась, журнал закрылся. Наконец, роман был закончен и вышел. Его очень трудно читать.

Я знаю, что у него есть некий круг поклонников, но не признаться себе в том, что это трудное чтение, не может никто. Там нет сквозного сюжета, там нет таких ярких и интересных приключений, за которыми можно было бы следить, что удерживало бы наше внимание. Это роман, которому Лесков дал подзаголовок «Романическая хроника». Здесь, таким образом, как бы нет ярко выраженных завязки, кульминации и развязки, то есть они есть все равно, но их надо прочувствовать и видишь их не с первого чтения.

Этот роман – подарок Лескова нам. Во-первых, здесь выведено духовенство. Во-вторых, Лесков не просто описал двух священников и одного дьякона: он сумел уловить типы. Это невероятно трудная вещь. У меня часто спрашивают на разных читательских встречах: «Кто сейчас герой нашего времени? Есть ли герой нашего времени?» Хороший вопрос.

Ответы я разные придумываю, один я придумала только вчера. У нас нет Лермонтова, чтобы увидеть героя нашего времени. Чтобы увидеть героя нашего времени, нужно обладать очень высокой степенью зоркости и чуткостью к истории, к сегодняшнему дню, к веяниям. Ей обладал не только Лермонтов, ей обладал, например, Тургенев. Тогда это возможно – в этой толпе современников увидеть того, кто может стать представителем времени, и увидеть его как представителя целого поколения и таким образом сразу описать тип.

Лесков тоже сделал невозможное: он описал несколько типов священников. Его Савелий Туберозов – это тип пылкого священника, который горит. Его ближайший родственник в литературе – протопоп Аввакум, к слову о старообрядцах. Написано немало замечательных работ (в частности Ольгой Майоровой), которые показывают, что Лесков пользовался житием протопопа Аввакума, когда сочинял этот роман, то есть он лепил своего персонажа во многом с Аввакума. Это раз.

Два – богатырь дьякон Ахилла, он немножко не интеллектуал, прямо скажем, не слишком, может быть, начитан и умен, но у него очень доброе сердце, он уверен, что многие проблемы можно решить с помощью просто физических сил. Жизнь его в этом разочаровывает. Третий – Захария Бенефактов, кроткий и тихий священник, который принимает последнюю исповедь Савелия.

Каждый из них – это типаж. То, что Лесков сумел их описать, говорит о его писательской глубине и зрелости. О чем «Соборяне»? Конечно, я не буду пересказывать (впрочем, отсутствующий) сюжет этой книги. Замечательно про «Соборян» написал критик Волынский. Настолько замечательно, что я прочитаю его мнение об этом.

«Лесков таинственно отвлекает внимание читателей от подробностей к чему-то высокому и важному. Ни на минуту мы не перестаем следить за развитием одной большой, сверхчувственной правды, которая как-то невидимо приближается к нам и неслышно овладевает душой».

Вы знаете, лучше об этом романе не скажешь, потому что невидимая и неслышная правда этого произведения – это и есть главное в нем. Савелий Туберозов ищет, где эта правда скрыта. Очень нежно описана Лесковым матушка Туберозова, это такая идеальная патриархальная пара, у них нет детей, и это представляет предмет его горя и скорби.

Но главное для него не это, а тот застой, который его окружает: все омертвело. Никто движения воды не чает, в том-то и дело. В конце концов, пройдя очень долгий путь, Савелий Туберозов произносит проповедь, которая и становится началом его конца. Он произносит в церкви проповедь, которую даже нам Лесков не дает возможность услышать, мы только читаем конспект этой проповеди.

Как Савелий ее произносил – мы не знаем. О чем эта проповедь? Ее фрагменты раскиданы по разным дневниковым записям Савелия, и поэтому я не буду цитировать только проповедь, я процитирую некоторые его дневниковые записи. Вот одна, часть которой стала очень знаменитой и все время цитируется. Он пишет в своем дневнике:

«Домик свой учреждал да занимался чтением отцов церкви и историков. Вывел два заключения, и оба желаю признавать ошибочными. Первое из них, что христианство на Руси еще не проповедано; а второе, что события повторяются и их можно предсказывать. О первом заключении говорил раз с довольно умным коллегой своим, отцом Николаем, и был удивлен, как он это внял и согласился. «Да, - сказал он, - сие бесспорно, что мы во Христа крестимся, но еще во Христа не облекаемся». Значит, не я один сие вижу, и другие видят, но отчего же им всем это смешно, а моя утроба сим до кровей возмущается».

В этом состоит его главная боль, и проповедь, с которой он выходит к своей пастве, – об этом, о том, что все оглохли, ослепли и не желают во Христа облечься, а только крестятся формально. Еще одна сторона этой проповеди вот в чем состоит. Савелий Туберозов попадает в грозу – это одна из самых ярких сцен романа. Гроза грозит ему смертью, он выживает, когда гроза заканчивается, но он видит, что дерево, которое рядом с ним стояло, подрублено, как на корню, и оно придавило ворона. Ворон хотел спрятаться в ветвях дерева, но погиб. Савелий Туберозов пишет:

«Сколь поучителен мне этот ворон. Там ли спасение, где его чаем, – там ли спасенье, где оной боимся?»

Вот куда движется его мысль. В том ли направлении мы смотрим? В проповеди же, говоря об этом, он еще и следующее произносит:

«Следуя Его божественному примеру, я порицаю и осуждаю сию торговлю совестью, которую вижу пред собой во Храме. Церкви противна сия наемничья молитва».

Таким образом, против чего протестует Савелий вместе со своим автором? Против унижения духовенства, против равнодушия и невежества паствы, против ослабления связи между пастырем и паствой, против церковной лжи. Все это – изобретения Николая Семеновича. Все это активно обсуждалось тогда, в 1860-е годы, в церковной публицистике. Исследователи даже смотрели рукописи и видели, что некоторые газетные вырезки приклеены к рукописям Лескова, это то, что его питало и чем он так болел. Последние слова Савелия:

«…они здесь…божие живое дело губят…».

Он погибает совершенно ни за что, лишь в последнюю секунду ему привозят прощение и его можно отпеть в облачении, потому что за его смелую проповедь он был запрещен в служении и вскоре после этого умер. Здесь мы уже видим постепенный отход Лескова от Церкви, но он состоится еще не сразу и еще не скоро. На мой взгляд, ключевой рассказ для нашей темы – это рассказ «На краю света».

Прямо скажем, это один из моих любимых текстов. Я напомню в двух словах сюжет. Этот рассказ будет в центре сегодняшней беседы, потому что в нем все сошлось и в нем мы слышим выстраданную позицию Лескова по отношению к христианству, Евангелию и прочее. Это история о том, как православный епископ отправился в качестве миссионера на русский север и желал обратить в православие как можно больше дикарей. Кончилось все тем, что один из этих дикарей преподал ему такой урок, из которого он заключил, что, оказывается, свет Христов сияет вовсе не только в христианах и он не обязательно скрыт в крещении, а вот в этом простом дикаре, спасшем ему жизнь, он тоже присутствует.

Лесков эту мысль очень красиво доказывает. Собственно, рассказ начинается с беседы епископа, которого слушают несколько человек, они говорят о разных изображениях Христа, и заканчивается этот рассказ следующими словами, это уже самый финал:

«Поцените же вы, господа, хоть святую скромность православия и поймите, что верно оно дух Христов содержит, если терпит все, что Богу терпеть угодно. Право, одно его смирение похвалы стоит; а живучести его надо подивиться и за нее Бога прославить.

Мы все без уговора невольно отвечали:

- Аминь».

Вот здесь, мне кажется, самое главное слово – «Аминь». Все, что рассказал епископ о своих страшных приключениях, в которых он чуть не погиб, воспринято слушателем как проповедь. Лесков, безусловно, это подает как проповедь. Это, конечно, не только проповедь героя рассказа, а это проповедь самого Лескова.

Что же нам Николай Семенович здесь хочет сказать? Первое, что бросается в глаза в этом рассказе, – это огромное количество источников, на которые он ссылается. Я просто перечислю то, что он здесь цитирует: Книга Бытия, книга Исхода, книги ветхозаветных пророков, Евангелие, Откровение Иоанна Богослова, Деяния апостолов. Тут все понятно, все канонично.

Дальше он обращается к отцам Церкви, к проповедникам и использует не только молитву Кирилла Туровского, например, или поучение Кирилла Иерусалимского, или Исаака Сирина, но и ссылается на Тертуллиана, еретика, и на немецкого философа и мистика Карла Эккартсгаузена, и на античную и буддистскую мифологию, и на фольклор. Количество того, что он цитирует, – бесконечно. За этим, конечно, стоит идеологическая картина мира Лескова: последней правды, может, и нет, ее могут спеть все только хором.

Самым неожиданным в этом списке источников становится ссылка на Вергилия. Она звучит в одном из кульминационных мест рассказа. Уже епископ спасен, ему его дикарь, с которым они попали в страшную бурю и чуть не погибли, уже принес еды. Он смотрит вокруг, и вот что он видит:

«И в этом раздумье не заметил я, как небо вдруг вспыхнуло, загорелось и облило нас волшебным светом: все приняло опять огромные, фантастические размеры, и мой спящий избавитель представлялся мне очарованным могучим сказочным богатырем. Прости меня, блаженный Августин, а я и тогда разномыслил с тобою и сейчас с тобою не согласен, что будто «самые добродетели языческие суть только скрытые пороки». Нет; сей, спасший жизнь мою, сделал это не по чему иному, как по добродетели, самоотверженному состраданию и благородству; он, не зная апостольского завета Петра, «мужался ради меня (своего недруга) и предавал душу свою в благотворение». Авва, отче, сообщай себя любящему тебя, а не испытующему, и пребудь благословен до века таким, каким ты по благости своей дозволил и мне, и ему, и каждому по-своему постигать волю твою. Нет больше смятения в сердце моем: верю, что ты открыл ему себя, сколько ему надо, и он знает тебя, как и все тебя знает:

Largior hic campos aether et lumine vestit

Purpureo, solemque suum, sua sidera norunt! –

{Пышнее здесь эфир одевает пространства в убранство пурпурного света, и познают люди здешние солнце свое и звезды свои! (лат.)}

подсказал моей памяти старый Вергилий, – и я поклонился у изголовья моего дикаря лицом донизу, и, став на колени, благословил его, и, покрыв его мерзлую голову своею полою, спал с ним рядом так, как бы я спал, обнявшись с пустынным ангелом».

Здесь очень много любопытного. Здесь, как кажется, епископ и Лесков ссылаются на слова апостола Павла из Деяний апостольских о жертвеннике. Из Вергилия он цитирует открыто. Почему здесь Вергилий появляется? Можно для себя это понять и вообразить. Потому что Вергилий на особом счету в христианской культуре. Мы знаем, что он написал четвертую эклогу, которая христианскими комментаторами была интерпретирована, как предсказание рождения Христа. Это эклога, входящая в большую книгу Вергилия «Буколики», где описывается приход божественного младенца, который принесет благоденствие миру.

Более скептические исследователи говорят о том, что эта эклога посвящена рождению наследника в императорском доме и видеть здесь предсказание прихода Христа невозможно. Интересно, что эта эклога пишется на самой заре новой эры.

Я не буду сейчас в это погружаться, говорить о том, что на самом деле имел в виду Вергилий, потому что важна его репутация в культуре. Она такова, что Вергилий – это языческий поэт, который сумел увидеть что-то, что не может увидеть языческий поэт. Поэтому Данте взял его в свои проводники, и именно Вергилий вел Данте по кругам ада. Другого сопровождающего для христианского поэта Данте не нашлось.

Так же, как Вергилий приблизился к пониманию, что есть Христос, так и язычник, в понимании Лескова, может приблизиться к познанию Бога. Наверное, здесь параллель эта не случайна. Пустынный ангел здесь появляется, да? Здесь это тоже не какая-то оговорка, а явная проекция на изображение Иоанна Предтечи, на котором в виде ангела в звериных шкурах изображается Иоанн Креститель. Опять самая неожиданная проекция, потому что Иоанн Креститель спроецирован на дикаря, которого надо крестить.

Как это возможно вообще? Это возможно, потому что это происходит в рассказе Лескова. Получается, что в каком-то смысле крестит дикарь епископа, а не наоборот. Наверное, я не буду погружаться в другие нюансы этого замечательного рассказа и лишь добавлю одну деталь. Чуть раньше, до той сцены, которую я прочитала, есть еще одна, которая много объясняет в отношении Лескова к христианству и к миссионерству. Вот как видит епископ своего спасителя. Он уже заждался и уже распрощался с жизнью, а тот уже появился на горизонте:

«Опишу его вам как умею: ко мне плыла крылатая гигантская фигура, которая вся с головы до пят была облечена в хитон серебряной парчи и вся искрилась; на голове огромнейший, казалось, чуть ли не в сажень вышины, убор, который горел, как будто весь сплошь усыпан был бриллиантами или точно это цельная бриллиантовая митра… Все это точно у богато убранного индийского идола, и, в довершение сего сходства с идолом и с фантастическим его явлением, из-под ног моего дивного гостя брызжут искры серебристой пыли, по которой он точно несется на легком облаке, по меньшей мере как сказочный Гермес».

Вы видите, здесь все собрались, да? Здесь собрались и языческий бог Гермес, и индийский идол, здесь дикарь выглядит, как митрополит в бриллиантовой митре, – это все и есть смысл той проповеди, которую произносит владыка перед своими слушателями, а Лесков перед нами. Гармонический мир для Лескова тогдашнего, Лескова 1870-х – это мир, вмещающий в себя разные культуры, разные языки и взгляды. Высшее начало, которое может объединить и примирить все это, – вне зависимости от того, какую религию исповедует в данный момент человек и на каком языке он говорит.

Обращаясь к сюжету, в котором сталкиваются разные языки и культуры, Лесков декларирует существование вневременных универсальных истин, для выражения которых нужны средства большие, чем может дать один язык и одна культура. Понятно, что рассказ об этих истинах неизбежно должен включать в себя заимствования из разных языков и разных культур. По сути это рассказ еще ведь и о миссионерстве. Лесков таким образом говорит еще и о многоязычии, о том, что апостол должен говорить на всех языках, в зависимости от того, с кем он сейчас говорит.

Хотелось бы на этом остановиться, но не могу, потому что потом отношения Лескова и Церкви и православия менялись… Все-таки рассказ «На краю света» явно православию не противоречит, недаром он продается в церковных лавках, хотя, если вчитаться… Затем Лесков уходил от Церкви все дальше, в 1875-м году, два года спустя после рассказа, он замечательно написал своему знакомому в письме:

«Зато меня подергивает теперь написать русского еретика - умного, начитанного и свободомысленного духовного христианина, прошедшего все колебания ради искания истины Христовой и нашедшего ее только в одной душе своей».

Это желание написать роман о еретике так и не осуществилось, но поиски Лескова продолжались и продолжались все-таки за пределами Церкви. Куда он пошел дальше искать истину? Он стал искать человека.

Последний сюжет сегодня – это сюжет, связанный с поиском праведников. Конечно, он искал их гораздо раньше. Тот же Савелий Туберозов, все главные герои «Соборян» и герои «На краю света» – это уже вполне праведники, но где-то в 1880-е годы Лесков осознал это как задачу – искать этих людей и описывать. Он сам очень смешно и очень язвительно рассказал об обстоятельствах того, как ему эта идея пришла в голову, в предисловии к сборнику, который так и назывался «Три праведника», он вышел в 1886-м году. Он пишет в предисловии:

«При мне в сорок восьмой раз умирал один большой русский писатель. Он и теперь живет, как жил после сорока семи своих прежних кончин, наблюдавшихся другими людьми и при другой обстановке».

Дальше он рассказывает о той беседе, которая состоялась между ним и этим писателем (речь идет о Писемском, он его не называет). Говорят они о следующем. Писатель говорит, что его пьеса запрещена, а Лесков ему объясняет, что всем понятно, что он тут над всеми насмеялся, всех высмеял, что же он теперь хочет?

«- За то, что вы, зная наши театральные порядки, описали в своей пьесе всех титулованных лиц и всех их представили одно другого хуже и пошлее.

- Да-а; так вот каково ваше утешение. По-вашему небось все надо хороших писать, а я, брат, что вижу, то и пишу, а вижу я одни гадости.

- Это у вас болезнь зрения.

- Может быть, - отвечал, совсем обозлясь, умирающий, - но только что же мне делать, когда я ни в своей, ни в твоей душе ничего, кроме мерзости, не вижу, и за то суще мне господь бог и поможет теперь от себя отворотиться к стене и заснуть со спокойной совестью, а завтра уехать, презирая всю мою родину и твои утешения.

И молитва страдальца была услышана: он «суще» прекрасно выспался, и на другой день я проводил его на станцию; но зато самим мною овладело от его слов лютое беспокойство.

«Как, - думал я, - неужто в самом деле ни в моей, ни в его и ни в чьей иной русской душе не видать ничего, кроме дряни? Неужто все доброе и хорошее, что когда-либо заметил художественный глаз других писателей, - одна выдумка и вздор? Это не только грустно, это страшно. Если без трех праведных, по народному верованию, не стоит ни один город, то как же устоять целой земле с одной дрянью, которая живет в моей и твоей душе, мой читатель?»

Мне это было и ужасно, и несносно, и пошел я искать праведных, пошел с обетом не успокоиться, доколе не найду хотя то небольшое число трех праведных, без которых «несть граду стояния», но куда я ни обращался, кого ни спрашивал - все отвечали мне в том роде, что праведных людей не видывали, потому что все люди грешные, а так, кое-каких хороших людей и тот, и другой знавали. Я и стал это записывать. Праведны они, думаю себе, или неправедны - все это надо собрать и потом разобрать: что тут возвышается над чертою простой нравственности и потому «свято господу».

И вот кое-что из моих записей».

Дальше читатель переживает некоторое потрясение, потому что в этот сборник праведников Лесков включил не только рассказы, которые не вызывают вопросов, кто там праведник (например, «Инженеры-бессребреники» – это история о прекрасных людях, или истории о учителях, преподавателях, или «Кадетский монастырь»), но и «Очарованного странника» и «Левшу».

Если вы помните содержание «Очарованного странника», который убил трех людей, среди прочего, то возникает вопрос: какой же он праведник? В «Левше» тоже непонятно, кто праведник: левша? Он же алкоголик, во всяком случае, пьяница. В общем, лесковские праведники, как всегда у Лескова, очень неоднозначны.

Я уже произнесла слово «неоднозначность» – это то, на чем Лесков всегда настаивает, в том числе при разговоре о христианстве, о праведнике, о вере. Невозможно выставить оценки явлениям, событиям, людям. Невозможно их оценить с одной точки зрения, их надо оценивать со многих точек зрения. Его праведники, действительно, – странные люди, совершенно не обязательно симпатичные.

Как правило, Лесков опять оказывается очень глубок в их описании. Отсылаю вас, например, к рассказу «Однодум», где описывается человек безупречный, квартальный, он честно выполняет свою службу, он читает Библию, он знает ее наизусть. Когда приезжает губернатор и тому кажется, что губернатор недостаточно благоговейно вошел в храм, то он наклоняет в поклон этого губернатора и призывает его быть более смиренным. Губернатор его потом вызвал, поговорил с ним и понял, что это человек особенный.

Тем не менее, один из критиков написал об этом герое: «От него веет холодом», – в этом есть правда тоже. Этот абсолютно правильный человек, конечно, не слишком думает о тех, кто вокруг, и так истово служит истине, что в итоге опять никаких акцентов Лесков тут не ставит. В итоге по его вине умирает его мать, потому что он праведник, потому что ему говорят: «Твоя мать не должна стоять на базаре и продавать пирожки», – это был ее смысл жизни, она пекла пирожки и их продавала.

Сначала это был способ просто питаться, а затем и смысл жизни. «У тебя не должна стоять мать на базаре», – как это аргументировали, мы не знаем, но он ее убрал с базара, и она вскоре умерла – смысл жизни исчез. Так вот, лесковские праведники тоже очень неоднозначны, как и все у него.

Подытоживая, скажу еще вот о чем. Являясь проповедником любви, действенного добра, практического служения людям и считая, что подлинный писатель рожден для того, чтобы ускорить наступления Царства Божия на земле, Лесков, конечно, во многом шел путем Гоголя, Гоголь тоже всегда так хотел сделать.

Для Лескова, помимо Толстого, в поздние годы всегда был важен опыт Гоголя и его «Переписка с друзьями», которую Гоголь написал, чтобы Россию просветить. Некоторые единомышленники у Лескова были, но поиски его были все же уникальными. Мы ни у кого больше не найдем такого истового желания изобразить хорошего человека, доброго и светлого. Князь Мышкин у Достоевского, Алеша Карамазов у Достоевского, Платон Каратаев у Толстого, да, но это не осознано как главная задача.

Лесков же видел в этом свою цель. Он никогда не мог от христианской темы отойти, он никогда ее не оставлял. В конце жизни он продолжал об этом писать. Все его истории, которые он аранжировал, все о том же: не обязательно быть крещеным, не обязательно быть правоверным, истина Христова может воссиять в любом сердце и в любой момент.

Таким образом, перед нами очень, я бы сказала, современный писатель-мыслитель, потому что он проповедует вещи, которые для нашего уха сегодня звучат нормально и привычно, а тогда это было не так. Вера в терпимость, в бесконечную свободу, в право каждого верить так, как он считает нужным. Нетерпимость к форме, приоритет духа над буквой и неоднозначность.

Смысл его проповеди в том, чтобы мы все время сомневались, чтобы думали, верили Христу и не всегда верили людям, верили Евангелию, а не его интерпретациям и задавали себе тот же вопрос, что и Савелий Туберозов: там ли спасение, где его чаем?

Вопросы аудитории

– Мне кажется, что одна из главных ваших тем – это протест против формализма в понимании веры, против формализма в Церкви. Я хотела у вас спросить, вы лучше знаете современную литературу: есть ли в современной литературе кто-то, кто эту тему тоже развивает, кого можно тоже почитать?

– Я думаю и ничего придумать не могу, потому что у нас людей, пишущих на православную тему, очень мало. Мало писателей, в этом глубоко заинтересованных. Я не скажу, что у нас мало верующих писателей, но писателей, которым, как для Лескова, христианство – это воздух…
Его можно осуждать, вот Михаил Дунаев написал разоблачительн

ую статью. Хорошо, может быть, в чем-то Лесков был неправ перед православным христианством, но он был так горячо заинтересован в этом! Сегодня таких просто нет, я смело говорю: их нет.

У нас есть авторы, которые пишут на православные темы, но их книги все-таки очень осторожные, как правило. Лесков бесстрашно шел по буреломам, не оглядывался никогда и ни на что. Я сегодня не нахожу никого, кто вот так бы свободно мыслил, в том числе и об этом – о формализме в Церкви.

Есть замечательный роман Евгения Водолазкина «Лавр», это история о святом, вышедшая в прошлом году, всем ее очень рекомендую. Эта книга уникальна. Это жизнеописание средневекового святого, написанное современным языком, написанное совершенно бесстрашно, потому что под ногами этого святого иногда начинают скрипеть пластмассовые бутылки из XXI-го века, но это не воспринимается как какой-то диссонанс, а воспринимается как то, что времени нет и не будет. Я бы не сказала, что там вопрос стоит о форме и о свободе, это просто аромат свободы и все. Это творческая иллюстрация такой свободы и свободного отношения к христианству. Вот так я отвечу.

– Помните, у Лескова есть небольшой рассказ «Чертогон»? Я не поняла: это стеб или это искреннее восхищение сильным покаянием? Что это?

– Спасибо вам за напоминание об этом рассказе, это замечательный рассказ. По-моему, это тоже такой (возьму смелость на себя это сказать) автопортрет Николая Семеновича. Сейчас напомню вам его сюжет. Это история о том, как один очень состоятельный купец сначала всю ночь гуляет по полной, а потом идет и кается перед иконой, кается так же страстно, как он гулял.

Рассказчик в растерянности – и то, и другое. Это Лесков, он сам был все время раздвоен. По-моему, то, что я прочитала в начале, очень это хорошо иллюстрирует. Он страстно верил, и жил, и молился.

Я бы не сказала, что это сатира, это рассказ про русского человека. Что такое вера у русского человека? Это безмерность! Широк русский человек. Наверное, если на первом месте у меня рассказ «На краю света», то на втором у меня рассказ «Чертогон». Я его обожаю. Он абсолютно неоднозначен, опять же ничего не понятно. Плохо, что он гулял всю ночь? Да не плохо, просто это так!

– Расскажите об отношении Лескова к Иоанну Кронштадтскому.

Раздражал он его, вот и все! Даже не сам Иоанн Кронштадтский, а атмосфера. Лесков к чудесам, вслед за своим отцом, относился с большим скепсисом. Не то чтобы он в них совсем не верил, но он считал, что их гораздо меньше, чем людям этого хочется. То, что должен явиться Иоанн Кронштадтский и совершить чудо, – это его сердило.

Да, мы здесь встречаемся с таким интересным случаем: невстреча двух современников – Иоанна Кронштадтского и Лескова – и такое глубинное непонимание. Все-таки, кажется, хоть я и избегаю говорить, что Лесков что-то там не понял, но тут приходится признать, что увидеть святого в Иоанне Кронштадтском, как в священнике, он не смог.

Дмитрий Брянчанинов хорош до того момента, пока он не стал монахом; когда он стал Игнатием – все, для Лескова его больше не существует. В «Полуночниках» речь идет уже об Иоанне Кронштадтском, да, он такой там. В «Полуночниках» не просто карикатура появляется, а есть и признание некоторых его достоинств, но явно многое Лесков в Иоанне Кронштадтском не увидел.

Спасибо большое! Надеюсь, что мы не зря провели это время вместе. Всем желаю почитать Лескова, всего доброго!

Майя Кучерская. Просветительский портала «Православие и мир»

Лесков готов подкрепить и историческими документами, в частности – указом, изданным ещё Петром I. В указе 1723 года Пётр I и Святейший Синод призывали духовенство служить не формально, но сделать церковную службу доходящей до разума, сердца и совести каждого прихожанина.

Выступая как историк церкви, Лесков отыскал и опубликовал подлинник этого указа, о котором “до сих пор не приходилось ничего читать” (233), в VIII томе журнала “Исторический вестник” за 1882 год, то есть спустя более чем полтораста лет. Актуализируя полузабытый исторический документ, о котором “многие из нынешних духовных даже и совсем не знают” (234), писатель выступает в роли носителя непраздного “учительного” слова для современного духовенства.

В “Великопостном указе Петра Великого” (1882) было “изображено” (233) буквально следующее: “по его императорскаго величества указу святейший синод, рассуждая о употреблением (sic) по церквам в великий пост чтений, согласно приговорили, в место прежняго от Ефрема Сирина и от Соборника и от прочих чтения, читать новопечатанные буквари с толкованием заповедей Божиих, распределяя оные умеренно, дабы приходящие в церковь Божию, готовлющиеся к исповеди и св. таин причастию люди, слыша заповеди Божии и осмотрясь в своей совести, лучше могли ко истинному покаянию себя приготовить” (233).

Тот же указ отмечал некомпетентность многих священников, полную неспособность исполнить возложенную на них высокую духовную миссию: “понеже духовной консистории известно учинилося, что многие священники <…> людей, приходящих в церковь в великий пост, не учат, но и сами, когда в заповедях Божиих вопрошения бывают, то на то и ответствовать не могут, а следовательно, и порученных им в паству простолюдников научить недействительны” (233).

Выяснилось, что пастыри зачастую проявляют не только равнодушие к воспитанию паствы в христианском духе, но и невежество, незнание основных вопросов Священного Писания. Вот почему Пётр I и Синод в своём указе вынуждены были “всем священникам накрепко приказать, (чтобы) они не точию в великий пост и во все воскресения и праздничные дни по литургии по одной заповеди с толкованием в приходских церквах вычитывали, да и сами иереи, как ныне известно, что в запросах о заповедях Божиих бывают безответны, (оныя) изучили бы” (234). В церковной жизни XVIII столетия складывалась парадоксальная, по-лесковски трагикомическая ситуация “смех и горе”: духовным законоучителям предписывалось прежде самим хорошенько выучить то, чему они были обязаны и призваны обучать.

О строго-взыскательном отношении к учителю-проповеднику со стороны окружающих говорит Апостол Иаков: “Братия мои! не многие делайтесь учителями, зная, что мы подвергнемся большему осуждению” (Иак. 3: 1). Господь призывает не уподобляться книжникам и фарисеям, любящим, “чтобы люди звали их “учитель! учитель!” А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас Учитель – Христос”(Мф. 23: 7 – 8), и “Ученик не бывает выше своего учителя; но и, усовершенствовавшись, будет всякий, как учитель его” (Лк. 6: 40). Потому и необходимо непрестанное попечение пастырей о поддержании их высокого духовного звания, однако немногие из них об этом заботятся.

Согласно остроумному замечанию писателя, “мастеров метать в глаза историю много” , однако необходимо прикладывать усилия к изменению ситуации в настоящем. “Не изменилось это положение и до самых недавних дней” (234), – констатирует Лесков. “Недействительность” пастырей проявилась, например, в том, что “возник вопрос о дозволении учителям из мирян обучать детей закону Божию в тех сельских школах, где священники не хотят или не могут этим заниматься” (234). Писатель приводит статистические данные министерства народного просвещения, показывающие, что “у нас теперь закон Божий вовсе не преподаётся в 20% школ. Отсюда явствует, что “заповеди”, в которых изложены все предписания благочестивой нравственности, и теперь не читаются ни в церквах, как этого требовал Пётр Великий, ни в пятой доле школ, где это было бы очень кстати и у места” (234).

Такое же положение дел освещается в статье Лескова с полемическим заглавием “Безбожные школы в России” (1881): «“Безбожными школами” меткий в своих характерных выражениях народ прозвал те первоначальные школы, где нет преподавания Священной истории и вообще так называемого Закона Божия. Их у нас много и именно целая пятая часть » .

В этом вопросе автор статьи не может согласиться с установками Синода, который не в состоянии обеспечить все школы законоучителями из духовенства и в то же время запрещает светским учителям преподавать уроки Священной истории. “Жаль наших православных” , – с болью пишет Лесков, – “на практике учителя и учительницы во многих местах, чтобы не огорчать крестьян “безбожием”, потаённо и контрабандою, на свой страх учат детей Закону Божию без вознаграждения и без дозволения… .

Но если в остальных школах Закон Божий и преподаётся, то делается это зачастую неумело и бездарно.

Такая ситуация не может оставить Лескова невозмутимым наблюдателем. Встревоженный и негодующий, писатель словно бьёт в набат: “Мы решительно недоумеваем: как можно оставлять в таком положении это важнейшее дело!” ; “мы не в силах молчать о том, что эти господа нам устроили” .

В одной из статей цикла “Чудеса и знамения. Наблюдения, опыты и заметки” (1878)в журнале “Церковно-общественный вестник” Лесков делится размышлениями, вызванными “искусством современных преподавателей Закона Божия”. По убеждению писателя, “это самый живой, самый приятный и необходимый предмет школьной программы” (3). Однако “неумелые законоучители” “почти повсеместно” обратили его “в мучительную докуку”, подвергая детей “напрасным мукам”.

Ревностным, неравнодушным отношением к вопросам веры и “благочестивой нравственности” продиктована высокая требовательность писателя к тем, кому доверено воспитание юных душ: “мы не хотим и не можем оставить своих детей без религии, которую делают им неприятною и противною различные “начатки” и “кончатки”, выдуманные с целью упразднить изучение Слова Божия в его простой и всякому доступной форме” (3).

Лесков пишет это с большим знанием дела, опираясь на собственный личный опыт. Чрезвычайно важно сделанное в “были из недавних воспоминаний” “Владычный суд” следующее автобиографическое признание: “Я вырос в своей родной дворянской семье, в г. Орле, при отце, человеке очень умном, начитанном и знатоке богословия, и при матери, очень богобоязненной и богомольной; научился я религии у лучшего и в своё время известнейшего из законоучителей о. Евфимия Андреевича Остромысленского <…> я был таким, каким я был, обучаясь православно мыслить от моего родного отца и от моего превосходного законоучителя – который до сих пор, слава Богу, жив и здоров. (Да примет он издали отсюда мною посылаемый ему низкий поклон). Словом: никого из нас нельзя было заподозрить ни в малейшем недоброжелательстве Церкви” (6, 125).

В единственном известном письме к Лескову отец Евфимий благодарит своего бывшего ученика за посланное приветствие; сообщает, что за 50 лет преподавательской деятельности у него накопилось много материалов, которые могут быть полезны для дела религиозного воспитания.

Не случайно Лесков столь принципиален, когда поднимает вопрос о духовно-нравственном формировании молодого поколения в цикле статей “Чудеса и знамения” : “Мы хотим, мы просим, но мы в праве и требовать , чтобы нам в наших детях сберегли веру, которую мы посевали в них с колыбелей, как посевали её в нас отцы наши. Мы в этом случае не можем уступить никому, ничего , ни на один волос” (3).

О преподавании слова Божия детям писатель говорит с пламенной заинтересованностью – как о важнейшем деле, которое “необходимо развивать и совершенствовать” (“О преподавании Закона Божия в народных школах” – 1880).

Лесков утверждает, что религиозное чувство – живое, пытливое, развивающееся и развивающее. В рассказе о праведниках “Кадетский монастырь” (1880) отец архимандрит – именно тот талантливый преподаватель Закона Божия, о нехватке которых столь горячо писал Лесков в публицистическом цикле “Чудеса и знамения”. Рассказ содержит такое же лирическое, глубоко прочувствованное автобиографическое признание Лескова в его любви к отеческой вере и искреннюю благодарность своему “превосходному законоучителю”: “Мне теперь думается, да и прежде в жизни, когда приходилось слушать легкомысленный отзыв о религии, что она будто скучна и бесполезна, – я всегда думал:“Вздор мелете, милашки: это вы говорите только оттого, что на мастера не попали, который бы вас заинтересовал и раскрыл вам эту поэзию вечной правды и неумирающей жизни ”. А сам сейчас думаю о том последнем архимандрите нашего корпуса, который навеки меня облагодетельствовал, образовав моё религиозное чувство <выделено мной – А.Н.С.>” (6, 342).

Показательна следующая самохарактеристика писателя: “Я не враг Церкви, а её друг, или более: я покорный и преданный её сын и уверенный православный” (10, 329).

Хотя Лесков и назвал себя “покорным” сыном Церкви, ему не всегда удавалось оставаться таким – брал своё кипучий характер писателя, требующий, как он сам сознавал, “самообуздания”. Но в любом случае писатель не был слепым сыном Церкви и ясно видел её нестроения. Лескову были хорошо известны факты о недостатках некоторых “из духовенных”, которые нередко взимали непомерную мзду с прихожан, грешили пьянством, леностью и другими пороками, держали подобострастный тон с властями.

В статье “Патриаршие повадки” (1877) писатель пересказывает красноречивую сцену из сочинения епископа Софонии “Современный быт и литургия христиан инославных, иаковитов и несториан” (СПб., 1876). В данном эпизоде турецкий султан удержал двух патриархов, «хотевших в полном облачении сделать ему <…> приветствие с земным поклоном , сказав им:

– В эту минуту я простой смертный, а вы служители Аллаха <…>

турок был пристыжен их низкопоклонством и вынужден напомнить им, что он человек, а не Бог, и что им, служителям Аллаха, недостойно падать к ногам султана да ещё “в полном облачении”» .

Размышляя в цикле статей “Чудеса и знамения” о “русском религиозном шатании, которое готово искать утверждения в вере даже у спиритских медиумов” (3), Лесков возлагает ответственность на православных священников, нашедших оправдание своей бездеятельности в том, что официальная религия находится под покровительством закона и государства. О цели своего освещения церковной темы писатель выразился недвусмысленно: «я не хочу её <Церковь – А.Н.С.> опорочить; я ей желаю честного прогресса от коснения, в которое она впала, задавленная государственностью, но в новом колене слуг алтаря я не вижу “попов великих”» (10, 329).

В тоне горькой иронии отзывается писатель о лености духовных пастырей, от которых сама современная ситуация, названная Лесковым “временем шутовства, всяких юродств и кривляний” (5, 73), требует активной проповеднической работы, духовного подвижничества.

Однако “ужасно всё это хлопотно для наших духовных отцов, особенно в такое молитвенное время! Привыкнув считать себя под особым попечением и охраною санкционировавшей права их полиции, они, конечно, никак не ожидали этакой напасти со стороны религиозного возбуждения, которое нивесть откуда явилось и в котором они поистине нимало не виноваты” (5).

Писатель, свершая своё апостольское служение, увещевает и призывает церковнослужителей, “отрясши сон с очей своих”, заняться “духовным деланием”: “Под лежачие камни нигде вода не течёт” (5). Вслед за “Великопостным указом” Петра Великого Лесков повторяет то, что до сих пор не было исполнено духовенством: «надо за каждою воскресною службой объяснять народу Писание и “давать пример от доброго жития”» (5).

А примеры такие не оскудевают в жизни Православной Церкви, и писатель отмечает их особенно бережно.

Благоуветливые образы русских служителей Православной Церкви, воссозданные Лесковым, – его лучший ответ тем, кто задавался вопросом: “Или их нет – таких добрых священников? ” (10, 243). В статье <О рассказах и повестях А.Ф. Погосского> (1877) писатель высказался на этот счёт прямолинейно: “Кто будет так нагл, чтобы утверждать это, тот скажет неправду. Если их и немного, то они всё-таки есть, только может быть:

Этим соколам
Крылья связаны,
И пути-то им
Все завязаны…” (10, 243).

Болезненная реальность не помешала Лескову создать образ идеального пастыря, не нарушая при этом правдоподобия. “Простой, добрый священник, – отмечал писатель, – <…> живёт, служит, знакомится с людьми в живых с ними сношениях и не только узнаёт весь свой приход, но делается другом прихожан и часто врачом их совести, примирителем и судьёю. Конечно, не часто так бывает, но никак нельзя отрицать, что такие примеры есть” (10, 202).

С восхищением пишет Лесков, например, о героях своего очерка “Священники-врачи и казнохранители” (1883), которые “соблюли и требование сердца, и завет любви христианской” , и проявили истинное душевное благородство и бессребреничество. Когда говорят об известной “жадности священников” (7, 209), – замечает Лесков в “отрывках из юношеских воспоминаний” “Печерские антики” (1882), – на память приходит наиболее бескорыстный человек – священник Ефим Ботвиновский.

В упомянутом выше очерке “О сводных браках и других немощах” с чувством особенной деликатной любви создает писатель целый рассказ о знакомом ему праведном иеромонахе: “Старец же Иона, да простит мне эту нескромность и да не осудит меня за то, что я говорю о нём” (75). Лесков подробно описывает жизнь и деятельность старца, его поучения “в духе добра и истины” , в том числе и приходским священникам: “живите так, чтобы знать каждого прихожанина <…> Учите их тут у себя на дому слову Божию и добродетели терпеливо, неленостно и просто <…> и станете пастырями” (74).

Эти простые задушевные наставления направлены также против помпезности, отстранённости духовных пастырей от своей паствы.

Так, не прошло для Лескова незамеченным возмутившее его в книге Ф.В. Ливанова “Жизнь сельского священника. Бытовая хроника из жизни духовенства” (1877) упоминание об архимандрите, который “во время одного пожара, забывши свой сан, явился на пожарище простым христианином ” (sic!). Почему архимандрит может явиться “простым христианином”, только “забывши свой сан”?..” (10, 195), – задаётся справедливым вопросом Лесков в “критическом этюде”Карикатурный идеал. Утопия из церковно-бытовой жизни» (1877).

В цикле “Мелочи архиерейской жизни (картинки с натуры)” (1878 – 1880) писатель развенчивает предубеждение, будто “православные любят пышное велелепие своих духовных владык” (6, 447). Напротив: “Мертвящая пышность наших архиереев, с тех пор как они стали считать её принадлежностию своего сана, не создала им народного почтения. <…> Русский народ любит глядеть на пышность, но уважает простоту <подчёркнуто мной; курсив Лескова – А. Н.-С.)” (6, 448).

Что до любителей “благолепия в велелепии” (6, 466) вроде господ N. и Z., то они в своём утрированном благочестии зачастую доходят до абсурда. Господа N. и Z. перекорялись относительно того, достойны ли они “идти под владычным зонтиком ”, пока архиепископ не охладил их назойливого пустосвятства: “Что за святыня, взаправду, в моём зонтике? ” (6, 471).

Иногда ханжество скатывается до бесчеловечности. Так, господин N. хотел, но «не мог умолить Провидение, чтобы все женатые сыновья и замужние дочери <…> овдовели и ушли в монастырь, куда он сам очень желал уйти, чтобы там “помириться с Богом”» (6, 469). Измученные бессмысленным святошеством помещика своего села священнослужители, каламбуря, называли ежедневное служение “бесчеловечным”, оттого что “при нём не присутствовало ни одного человека ” (6, 466 – 467).

Вновь поступивший в город П<ермь> преосвященный Н-т <Неофит> привёл в недоумение и разочаровал пылкого поклонника византийской пышности до того, что тот был готов усмотреть в действиях церковного иерарха “разорение отеческого обычая” и даже “владычный нигилизм” (6, 472).

Готовивший торжественный приём архиепископу и его свите “добрый православист” оказался в смешном положении, когда владыка, отвергающий навязываемую ему высокопарность, противопоставил напыщенности и помпезности простоту человеческих отношений. Он даже пожелал половить в местном пруду карасей: “Старинная работка – апостольская! Надо быть ближе к природе – она успокаивает. Иисус Христос всё моря да горки любил да при озерцах сиживал. Хорошо над водою думать” (6, 474). Неофит напутствует: “Меня помнить нечего: умру – одним монахом поменеет, и только. А вы помните Того, Кто велел, чтобы все мы любили друг друга” (6, 479).

Лесков представил впечатляющую зарисовку встречи преосвященного владыки В<арлаама> с духовенством и недуховными людьми, в поведении которых обличены отталкивающие черты бездумного фанатичного поклонения и крайнего раболепия: “особенно замечательны были две бабы. Одна из этих православных христианок всё подстилала под святителем полотенце, на которое тот и наступал для её удовольствия, а другая была ещё благочестивее и норовила сама лечь перед ним на дорогу, – вероятно, с тем, чтобы святитель по самой по ней прошёлся, но он ей этого удовольствия не сделал” (6, 420).

Подобным же пустосвятством отличаются и дворянки. Праздные дамы назойливо напрашивались для особенного благословения в то время, когда владыка Иоанн Смоленский был занят важным трудом – трудился за рабочим столом, “на котором, вероятно, написаны многие из его вдохновенных и глубоких сочинений” (6, 433), – с уважением замечает автор. Безотвязным посетительницам, пришедшим для домашней беседы , Иоанн приказал выслать два номера журнала Аскоченского “Домашняя беседа”: “Смоленские дамы, докучавшие епископу, так сказать, по ханжеской рутине , встретили твёрдый отпор” (6, 434).

Лесков с большой симпатией отзывается об этой способности святителя “отстранить с твёрдостию мертвящую рутину и отдать должное живому вдохновению”. И если в глазах “ханжей и пустосвятов”, докучающих архиереям, Иоанн Смоленский прослыл “нелюдимым и даже грубым”, то “люди, знавшие его ближе, – замечает писатель, – полны наилучших воспоминаний о приятности его прямого характера, простоты обхождения, смелого и глубокого ума и настоящей христианской свободы мнений” (6, 434).

Одна из сквозных тем этого цикла рассказов, проходящая через целый ряд “картинок с натуры”, – назревшая необходимость для тех, “кто первенствует в Церкви”, отказаться от атрибутов помпезного величия, “престижей”, “какого-то русско-татарского кочевряженья” (6, 438). По суждению Лескова, таково веление времени, диктуемое законами жизни: “Русь хочет устраиваться, а не великатиться , и изменить её настроение в противоположном духе невозможно ” (6, 439). Писатель с воодушевлением отмечает, что “наши лучшие архиереи этого хотят. Откидывая насильственно к ним привитой и никогда им не шедший византийский этикет, они сами хотят опроститься по-русски и стать людьми народными, с которыми по крайней мере отраднее будет ждать каких-либо настоящих мер, способных утолить нашу религиозную истому и возвратить изнемогшей вере русских людей дух животворящий ” (6, 439).

Лесков надеется, что в этом случае связи между православными христианами и высшими церковными иерархами утратят свой во многом формализованный характер, наполнятся новым содержанием в живой практике веры: “начались бы другие отношения – не чета нынешним, оканчивающимся раздачей благословений. <…> ходя меж людьми <архиереи – А. Н.-С.>, может быть, кого-нибудь чему-нибудь доброму бы научили, и воздержали бы, и посоветовали” (6, 445).

Полемизируя с оппонентами, усмотревшими в “Мелочах архиерейской жизни”“влияние протестантского духа” (6, 539), Лесков в очерке Архиерейские объезды (1879) не согласился с “этим странным и неуместным замечанием”: “я хотел бы сказать по крайней мере, сколько несправедливого и прискорбного за­ключатся в той неосторожности, с какою наши охотники до важности и пышности уступают протестантам такое прекрасное свойство, как простота <…> Мне пишут: “хорошо ли, если наши архиереи, объезжая приходы, будут трястись в тарантаси­ках да кибиточках <…> тогда как католические епископы будут кататься шестернями” и т.п. Там мешал протестантизм, здесь – католичество… Я ничего не могу отвечать на этот трудный вопрос, но я никак не думал, чтобы нам был очень важен пример католических епископов! Как бы они ни катались, им свой путь, а нашим своя до­рога <выделено мной. А.Н.-С.> ” (6, 539 – 540).

Протестантскую ересь, во главе которой стоят “особливые вероучители, имущие образ благо­честия, силы же его отвергшиеся, поныряющие в домы и пле­няющие женщин, всегда учащася и николи же в разум истины приити могущия” (2 Тим. 3, 5 – 7) xi Дата публикации: 14.05.2013

Б арчук возвращается в деревню к матери, той интересны подробности половой жизни сына в столице, барыня поручает навести справки священнику, он с охотой выполняет задание. Вот и весь сюжетец.

Как же именно священник выполняет поручение барыни? А доступными средствами. Сын идет к нему на исповедь, результаты исповеди докладываются барыне.

Все, православие на этом кончилось. Святитель Игнатий Брянчанинов - духовный писатель и настоящий святой во образ древних - столетие спустя (в середине 19 века - Лесков описывает времена екатериненские) столкнулся с такой же практикой. Будучи студентом какого-то наивысшего заведения, а также к своему несчастью и недовольству окружающих - будучи человеком молодым, но религиозным («воспитали на свою голову»), он как-то стыдливо принес на исповедь «хульные помыслы» - не умея и стесняясь объяснить, что его смущает плоть. На следующий день он давал отчет в полиции на предмет подготовки заговора - именно так его духовник расценил содержание исповеди высокородного студента… Пришлось еще и доказывать, что заговора против самодержавия никакого нет.

Святой этот кризис преодолел. Преодолел ли его молодой Плодомасов? Похоже, что нет. Нарушения тайны исповеди - настоящей, непридуманной и нерукотворной христианской святыни - люди отцам не прощают. И поделом… Похоже, что нет, потому что если практика таких заданий и тщательного исполнения поручений длилась столетиями, то какое же может быть доверие к Церкви? Нет и не может быть в таких обстоятельствах ни настоящей исповеди, ни покаяния. Ни христианства. Накопилось за десятилетия и выстрелило. Сами знаете, как.

Впрочем, как обычно, все они - по-своему милейшие люди…

ОЧЕРК ВТОРОЙ
БОЯРЫНЯ МАРФА АНДРЕВНА

ГЛАВА ВТОРАЯ
ПРИЛЕТНЫЙ СОКОЛ И ДОМАШНЕЕ ВАБИЛО

…Марфа Андревна вдруг ревниво заподозрила: нет ли у ее сына
какой-нибудь тайной зазнобы в Петербурге.

Ловко и тонко, то с далекими подходами, то с неожиданной, обивающей
сына с такту прямизной расспрашивала его: где он у кого бывает в Петербурге,
каких людей знает, и, наконец, прямо спросила: а с кем же ты живешь?

()


Николай Семенович Лесков, «Старые годы в селе Плодомасове», 1869.

Лескова недолюбливают патриоты и православные. Опасен - слишком правдив.

На публикацию отрывка натолкнула ссылка на рассказ в «Фоме» . Статья как бы «не до конца», но спасибо редакторам за то, что вообще поднимают в церковной печати такую тему… Лесковский текст красноречив сам по себе. Настолько, можно было бы обойтись «ноу комментс». Один вопрос я только бы хотел обсудить…

Меня как практикующего священника волнует, насколько возможность унижения, которые испытали священник и дьякон, это исключение из общего правила. Или это правило? Чудовищность конкретной ситуации (веревка на шее) и сам уникальный по дикости характер героя вроде как говорят об исключительности частного случая. Но общее понимание настроения времени голосует, скорее, за униженное и подчиненное положение духовенства.

И это не только знак того времени. Реальный низкий общественный статус Церкви Русь унаследовала от Византии, от византийского цезаропапизма - когда обслуживание интересов государства/социума вменялось Церкви как если не главная ее задача. «Духовная жизнь», конечно, сильными мира сего упоминалась, но, скорее, в качестве необходимой риторики. Эта схема была, видимо, воспроизведена у нас, с самого начала - через Крещение Руси «сверху». И подтверждена позднее победой иосифлян над нестяжателями преподобного Нила Сорского (как его не сожгли на костре тогда, не понятно…)

Помню, меня, еще толком не служившего молодого священника, поразил абзац в курсе лекций по истории Русской Церкви про «попа Демку»: «…ряды духовенства пополнялись и представителями других слоев общества, в том числе даже и холопами. Это, вероятно, было выгодно боярам, которые обзаводились домовыми храмами. Поэтому Константинопольский (Никейский) патриарх Герман в 1228 г. выражал в письме к Киевскому митрополиту Кириллу недовольство тем, что священный сан бесчестится рабским положением. В целом же, надо признать, что социальный статус большинства рядовых приходских священнослужителей на Руси был весьма невысок, о чем косвенно свидетельствуют и уничижительные имена — например, «поп Демка» и другие, — характерные для низов общества» (В.И. Петрушко, «Курс лекций по истории Русской Церкви»)… Особенно неприятно это было читать, одновременно любя и Родину, и Церковь. Мы, тогда семинаристы с горящими взорами, исполненные жертвенного подвига, недоумевали и посмеивались, дразня друг друга "попами Демками" , "Сережками", "Васьками"… До того, как один неглупый и послуживший поболе коллега не изрек максиму: «Тот еще не поп, кого менты не били»...

Грозный Церковь просто распял, деспотия петровского времени круто расправлялась с любыми недовольными («колокола на пушки»), Екатерина подтвердила унижение Церкви масштабной секулярной реформой, про начало 19-го века мы читаем здесь у Лескова, в конце 19-го духовенство было прочно зажато в тиски экономические и консисторские, с кровавым 20-м все понятно. А что двадцать первый? А двадцать первый все повторяет сначала. Когда раздаются претензии батюшке из Кущевской «а где вы были, святой отец, когда вокруг творилось такое безобразие» - перечитайте Лескова, у него - ответы.

Очерк первый, глава шестая «К полуночи молодушка».

Веревку! - скомандовал боярин, обратясь к одному личарде.
- Попа и дьяков! - повелел он другому.
- Затрави петлю и спусти через крюк в потолке, - приказал он рабу, принесшему свежую пеньковую веревку.

(