Александр Дюма: Ущелье дьявола. Александр дюма - ущелье дьявола Ущелье дьявола александр дюма читать онлайн

Александр Дюма

Ущелье дьявола


Глава первая Песня во время грозы

Кто были двое всадников, которые плутали среди рытвин и скал Оденвальда ночью 18 мая 1810 года, этого не смогли бы распознать в четырех шагах их ближайшие друзья - до такой степени была глубока окружавшая их тьма. Напрасно было бы в эту ночь искать на небе луну или мерцание звезд. Небо было чернее земли, а густые тучи, которые катились по нему, казались каким-то опрокинутым океаном, угрожающим миру новым потопом.

Смутная кучка двигалась по неподвижной куче - вот все, что можно было различить при самом пристальном напряжении глаз. Временами к свисту бури среди сосен примешивалось ржание испуганного коня, да из-под подков, ступавших по камням, минутами сыпались искры - только это было ощутимо для уха и глаза.

Гроза надвигалась все ближе и ближе. Ужасные пыльные вихри слепили глаза коней и всадников. При ярых порывах урагана ветви деревьев скрипели и извивались. Жалобный вой поднимался со дна долины, перекидывался и прыгал с утеса на утес, вползал на гору, которая словно качалась от бури и готовилась обрушиться. И каждый раз, когда вихрь вздымался от земли к небу, сдвинутые с места камни выкатывались из своих гранитных ячеек и с грохотом падали в бездну. Вековые деревья срывались с мест и, словно какие-то отчаянные пловцы, ныряли в пропасть.

Нет ничего ужаснее разрушения и грохота среди тьмы. Вообще, когда глаз не может видеть и оценить опасности, она вырастает свыше всякой меры, и испуганное воображение делает скачки за границу возможного.

Вдруг ветер спал, грохот бури стих, все умолкло, все стало неподвижно. Настал момент ожидания грозы, предшествующий обычно ее первому взрыву.

Эх, Самуил, какая глупая мысль пришла тебе в голову - выехать из Эрбаха в такое время и в такую погоду. Остановились мы в превосходной гостинице, такой, какой не встречали за всю неделю после нашего выезда из Франкфурта. Перед нами был выбор между теплой постелью и бурей, между бутылкой отличнейшего Гохгеймейра и ветром, рядом с которым сам самум покажется зефиром. И что же ты делаешь? Ты выбираешь бурю и ветер… Ну, ну, Штурм, - прервал свою речь молодой человек, сдерживая своего коня, метнувшегося в сторону. - Да, главное, - продолжал он, - хоть бы нас впереди ожидало что-нибудь приятное, из-за чего стоило бы поспешить, какое-нибудь очаровательное создание, в котором бы соединялись и улыбка утренней зари, и улыбка возлюбленной. Но, увы, красавица, к которой мы устремляемся, никто иной, как старая жеманница, именующаяся Гейдельбергским университетом. Вдобавок, свидание, которое предстоит нам, вероятно, будет ничто иное, как дуэль на смерть. Да, наконец, вызывали нас только к 20-му числу. Право, чем больше я раздумываю, тем более для меня выясняется, что мы поступили, как сущие дураки, что не остались там в тепле и покое. Ну, да уж видно я так устроен. Во всем я тебе уступаю. Ты идешь впереди, а я за тобой.

Чего же ты жалуешься на то, что следовал за мной, - ответил Самуил слегка ироничным тоном. - Ведь я указываю тебе путь. Если бы я не шел впереди тебя, ты давно бы уже десять раз сломал себе шею, полетел вниз головой с горы. Ну-ка, держись крепче в седле, приободрись. Смотри, вот тут сосна легла поперек дороги.

Настало минутное молчание, в течение которого слышно было, как две лошади делали прыжок через что-то.

Гоп! - крикнул Самуил. Потом, оборачиваясь к товарищу, он сказал:

Ну, так что ты говоришь, мой бедняга, Юлиус?

Я продолжаю, - сказал Юлиус, - жаловаться на твое упрямство и настаиваю на том, что я прав. В самом деле, вместо того, чтобы держаться дороги, которую нам указали, то есть ехать по берегу реки Мумлинг, которая вывела бы нас прямо к Неккару, ты поехал по другой дороге с уверенностью, что вся эта местность тебе хорошо известна, а я уверен, что на самом деле ты никогда здесь вовсе не бывал. Я хотел взять проводника. Так ведь нет. Ты говоришь: я знаю дорогу. Ну, вот тебе и знаю. Ты ее так хорошо знаешь, что мы совсем заблудились в горах и не можем теперь различить где север, где юг, вперед ли ехать, или вернуться назад. Придется всю ночь промокнуть на дожде, да еще на каком дожде-то!.. Ну вот, слышишь, он уже начался. Смейся теперь, коли тебе смешно. Ты ведь любишь уверять, что над всем смеешься.

А отчего бы мне не смеяться? - ответил Самуил. - Разве не смешно, хотя бы, например, вот это: взрослый двадцатилетний малый, гейдельбергский студент, плачется на непогоду, словно девчонка-пастушка, которая не успела вовремя загнать свое стадо. Смех! Что смех? Смех - не велика штука! Вот я сейчас примусь петь; это будет получше смеха.

И в самом деле молодой человек принялся напевать громким вибрирующим голосом первый куплет какой-то странной песни, которую он, вероятно, тут же и сочинил, применяясь к обстоятельствам:

Я смеюсь над дождем, Насморком небес, Что он по сравнению
с желчными слезами Глубокого сердца,
томящегося скукою!

В то время как Самуил пел последние слова своего куплета, сверкнула чрезвычайно яркая молния и осветила своим великолепным сиянием группу из двух всадников. Оба они казались одного возраста - 19-ти, 20-ти лет. Но этим и ограничивалось сходство между ними. Один из них, вероятно, тот, кого звали Юлиусом, был красивый белокурый бледный голубоглазый юноша, среднего роста и очень изящного телосложения, юноша-Фауст. Другой - по всей вероятности, тот, кого звали Самуилом, был высокий тощий, с переменчивым серым цветом глаз, с тонким, насмешливым ртом, черными волосами и бровями, высоким лбом, большим согнутым носом и казался живым портретом Мефистофеля.

Оба были одеты в короткие сюртуки темного цвета с кожаным поясом. На них были узкие панталоны, мягкие сапоги и белые шапочки с ремешками. Как можно было заключить из предыдущего разговора, оба были студенты.

Застигнутый врасплох и ослепленный молнией, Юлиус вздрогнул и закрыл глаза. Самуил, напротив, поднял голову и его взгляд спокойно встретился с молнией, после которой все вновь погрузилось в глубочайшую тьму.

Но не успела еще потухнуть молния, как ударил чрезвычайной силы гром, отзвуки которого раскатились по окружающим горам и безднам.

Милый Самуил, нам, кажется, лучше будет приостановиться. Движение может привлечь на нас молнию.

Александр Дюма

Ущелье Дьявола

Песня во время грозы

Кем были двое всадников, которые плутали среди низин и скал Оденвальда ночью 18 мая 1810 года, не смогли бы увидеть даже с четырех шагов их ближайшие друзья – настолько была глубока окружавшая их тьма. Ничто – ни луна, ни звезды – не могло рассеять ее этой ночью. Небо было чернее земли, а плотные тучи, которые неслись по нему, казались беспощадным океаном, грозившим миру новым потопом. Время от времени к вою бури в соснах примешивалось ржание испуганного коня, да из-под подков, ударявших о камни, иногда сыпались искры. Гроза надвигалась. Ужасные пылевые вихри слепили глаза и коням, и всадникам. Под яростными порывами урагана ветви деревьев скрипели и раскачивались. Жалобное завывание поднималось со дна долины, перекидывалось с утеса на утес, всползало на гору, которая будто качалась под натиском бури и вот-вот готова была рухнуть. Камни с грохотом скатывались в бездну, вековые деревья срывались со своих мест и, словно отчаянные пловцы, ныряли в пропасть.

Нет ничего ужаснее разрушения и грохота среди тьмы. Когда невозможно увидеть и оценить опасность, она вырастает сверх всякой меры, и воспаленное воображение делает ее безграничной и непреодолимой. Вдруг ветер утих, все умолкло, замерло. Настала тишина перед началом грозы, обычно предшествующая ее первому залпу. И эту глубокую тишину нарушил голос одного из всадников:

– Эх, Самуил, что за глупая идея пришла тебе в голову – выехать из Эрбаха в такое время и в такую погоду! Остановились мы в превосходной гостинице, какой не встречали за всю неделю после отъезда из Франкфурта. У нас были теплая постель и бутылка отличного вина, которое скрасило бы этот ненастный вечер. И что же ты делаешь? Ты выбираешь бурю и ночные скитания… Ну-ну, Штурм, – прервал речь молодой человек, придержав своего коня, метнувшегося в сторону. – Да, – продолжал всадник, – ладно бы нас впереди ожидало что-либо приятное, из-за чего стоит поспешить, какое-нибудь очаровательное создание с лучезарной улыбкой. Но, увы, красавица, к которой мы стремимся, – Гейдельбергский университет! Вдобавок нам предстоит, вероятнее всего, дуэль. К тому же вызывали нас только к двадцатому числу. Право, чем больше я размышляю, тем яснее мне становится, что мы зря не остались в тепле и уюте. Ну, да уж видно, я так устроен. Во всем тебе уступаю. Ты идешь впереди, а я за тобой.

– Чего же ты жалуешься, – возразил Самуил с легкой иронией, – ведь я указываю тебе путь. Если бы я не шел впереди, ты бы уже успел раз десять сломать шею, слетев с горы. Держись покрепче в седле и приободрись! Будь осторожен, тут сосна упала поперек дороги.

На минуту воцарилось молчание, было слышно лишь, как лошади прыжком преодолели какое-то препятствие.

– Гоп! – крикнул Самуил. Потом, обернувшись к товарищу, спросил: – Что ты там говоришь, бедняга Юлиус?

– Я продолжаю, – ответил тот, – жаловаться на твое упрямство и настаивать на своей правоте. В самом деле, вместо того чтобы следовать по указанной нам дороге, то есть ехать по берегу Мумлинга, который вывел бы нас прямо к Неккару, ты поехал по другому пути, уверенный, что знаешь всю округу. А я думаю, что на самом деле ты вообще никогда здесь не бывал. Я хотел взять проводника. Так ведь нет! Ты говоришь: я знаю дорогу. А теперь – пожалуйста! Ты ее так хорошо знаешь, что мы совершенно заблудились и теперь даже не различим, где север, где юг, вперед ехать или возвращаться назад. Придется всю ночь мокнуть под дождем, да еще под каким дождем!.. Ну вот, он уже начался. Теперь можешь смеяться сколько пожелаешь. Ты ведь надо всем смеешься!

– А отчего бы мне и не смеяться? – воскликнул Самуил. – Разве не смешно это: двадцатилетний малый, гейдельбергский студент, жалуется на непогоду, словно девчонка-пастушка, которая не успела вовремя загнать свое стадо. Смех да и только! Вот сейчас я запою, это будет получше.

И в самом деле, юноша принялся громко распевать какую-то странную песню, которую, вероятно, сочинял прямо на ходу:

Я смеюсь над дождем,
Насморком небес.
Что он по сравнению с желчными слезами
Пустого сердца, томящегося скукой!

В то время пока Самуил допевал последние слова песни, сверкнула чрезвычайно яркая молния и осветила своим зловещим сиянием обоих всадников. Они, казалось, были одного возраста – лет девятнадцати-двадцати. Но этим их сходство и ограничивалось. Один из них, вероятно Юлиус, был красивым, белокурым и голубоглазым юношей среднего роста и очень изящного телосложения – юноша-Фауст. Другой, по всей вероятности Самуил, был высоким, худым, с глазами переменчивого серого цвета, тонкими, искривленными в насмешливой улыбке губами, черными волосами и бровями, высоким лбом и большим крючковатым носом. Он казался ожившим портретом Мефистофеля. Оба были одеты в короткие темные сюртуки с кожаными поясами, узкие панталоны, мягкие сапоги и белые шапочки с ремешками. Как можно заключить из предыдущего разговора, оба были студентами.

Мой милый друг, вы часто говорили мне в те вечера, которые стали так редки, когда каждый говорил непринужденно, высказывал свои заветные мечты или фантазировал, или черпал что-то из воспоминаний прошлого, – вы часто говорили мне, что после Шехерезады и Подье я самый интересный рассказчик, которого вы слышали.

Сегодня вы пишете мне, что в ожидании длинного романа, какой я обыкновенно пишу и который охватывает целое столетие, вы хотели бы получить от меня рассказы, – два, четыре, шесть томов рассказов, этих бедных цветов из моего сада, которые вы хотели бы издать среди политических событий момента, между процессом Буржа и майскими выборами.

Увы, мой друг, мы живем в печальное время, и мои рассказы далеко не веселы. Позвольте мне только уйти из реального мира и искать вдохновения для моих рассказов в мире фантазии. Увы! Я очень опасаюсь, что все те, кто умственно выше других, у кого больше поэзии и мечтаний, все идут по моим стопам, то есть стремятся к идеалу, – единственное прибежище, предоставленное нам Богом, чтобы уйти из действительности.

Вот передо мной раскрыты пятьдесят томов по истории Регентства, которую я заканчиваю, и я прошу, если вы будете упоминать о ней, не советуйте матерям давать эту книгу своим дочерям. Итак, вот чем я занят! В то время как я пишу вам, я пробегаю глазами страницу мемуаров маркиза д’Аржансона «О разговорах в былое время и теперь» и читаю там следующие слова: «Я уверен, что в то время, когда Отель де Рамбулье задавал тон обществу, умели лучше слушать и лучше рассуждать. Все старались воспитывать свой вкус и ум; я встречал еще стариков, владевших разговором при дворе, где я бывал. Они умели точно выражаться, слог их был энергичен и изящен; они употребляли антитезы и эпитеты, усиливавшие смысл; прибегали к глубокомыслию без педантизма и остроумию без злобы».

Сто лет прошло с тех пор, как маркиз д’Аржансон написал эти слова, которые я выписываю из его книги. В то время, когда он их писал, он был одних лет с нами, и мы, мой друг, можем сказать вместе с ним: мы знавали стариков, которые – увы! – были тем, чем мы не можем быть, людьми из хорошего общества.

Мы видели их, но сыновья наши их не увидят. Итак, хотя мы немного значим, но все же больше, чем наши сыновья.

Правда, с каждым днем мы подвигаемся к свободе, равенству и братству, – к тем трем великим словам, которые революция 93-го года выпустила в современное общество, как тигра, льва или медведя, одетых в шкуры ягнят; пустые, увы, слова, которые можно было читать в дыму июня на наших общественных памятниках, пробитых пулями.

Я подражаю другим; я следую за движением. Сохрани меня Боже проповедовать застой! Застой – смерть. Я иду, как те люди, о которых Данте говорит, что хотя ноги их идут вперед, но головы оборачиваются к пяткам.

Я настойчиво ищу – и особенно жалею, что приходится искать в прошлом, – это общество; оно исчезает, оно растворяется, как одно из тех привидений, о которых я собираюсь рассказать.

Я ищу общество, которое создает изящество, галантность; оно создавало жизнь, которой стоило жить (прошу извинения за это выражение, я не член Академии и могу себе это позволить). Умерло ли это общество или мы убили его?

Помню, я был еще ребенком, когда мы с отцом побывали у мадам де Монтессон. То была важная дама, дама прошлого столетия. Она вышла замуж шестьдесят лет назад за герцога Орлеанского, деда короля Луи-Филиппа. Тогда ей было восемьдесят лет. Она жила в богатом отеле на шоссе д’Антен. Наполеон выдавал ей пенсию в сто тысяч экю.

Знаете, почему давалась ей пенсия, занесенная в Красную книгу, преемником Людовика XVI? Нет? Прекрасно. Мадам де Монтессон получала пенсию в сто тысяч экю за то, что сохранила в своем салоне традиции высшего общества времен Людовика XIV и Людовика XV. Ровно половину этой суммы платит теперь Палата ее племяннику, чтобы он заставил Францию забыть то, что дядя его желал, чтобы она помнила.

Вы не поверите, мой милый друг, но вот это слово, которое я по неосторожности произнес: «Палата», опять возвращает меня к мемуарам маркиза д’Аржансона.

Почему? Сейчас узнаете.

«Жалуются, – говорит он, – что в наше время во Франции не умеют вести беседу. Я знаю причину этого. Наши современники утратили способность слушать. Слушают вполуха или совсем не слушают. Я сделал такое наблюдение в лучшем обществе, в котором мне приходилось бывать».

Ну, мой милый друг, какое же лучшее общество можно посещать в наше время? Несомненно, то, которое восемь миллионов избирателей сочли достойным представлять интересы, мнения, дух Франции. Это Палата, конечно.

И что же? Войдите случайно в Палату в какой вздумается день и час. Держу пари сто против одного, что вы увидите на трибуне лицо, которое говорит, а на скамьях от пятисот до шестисот лиц, которые не слушают, а постоянно прерывают.

То, что я говорю, настолько верно, что в конституции 1848 года имеется даже специальная статья, которая запрещает прерывать речи.

Сосчитайте также количество пощечин и ударов шпаги, нанесенных в Палате со времени ее открытия, – бесчисленное количество!

Конечно, все во имя свободы, равенства и братства.

Итак, мой милый друг, как я вам сказал, я сожалею о многом, не правда ли? Хотя я уже прожил почти полжизни, из того, что осталось в прошлом, я вместе с маркизом д’Аржансоном, жившим сто лет тому назад, жалею об исчезновении галантности.

Однако во времена маркиза д’Аржансона никому не приходило в голову называться гражданином. Подумайте, если бы сказать маркизу д’Аржансону, когда он писал, например, следующие слова:

«Вот до чего мы дожили во Франции: занавес опустили; представление кончилось; раздаются только свистки. Скоро исчезнут в обществе изящные рассказчики, искусство, живопись, дворцы, останутся везде и повсюду одни завистники».

Что, если бы тогда ему сказать, когда он писал эти слова, что мы дойдем до того, что будем, как я, например, завидовать его времени? Как бы удивился бедный маркиз д’Аржансон! И что же я делаю? Я живу среди мертвецов – отчасти с изгнанниками. Я стараюсь воскресить не существующие уже общества, исчезнувших людей, от которых пахло амброй, а не сигарами, которые дрались на шпагах, а не на кулаках.

И вас должно удивить, мой друг, что, когда я начинаю беседовать, я говорю на том языке, на котором теперь не говорят. Вот почему вы находите меня занимательным рассказчиком. Вот почему мой голос, эхо прошлого, еще слушают в настоящее время, когда так мало и неохотно слушают.

В конце концов мы, подобно тем венецианцам, которых в восемнадцатом столетии законы против роскоши заставляли носить сукно и грубые ткани, любим рассматривать шелк, бархат и золотую парчу, в которые королевская власть рядила наших отцов.

Ваш Александр Дюма

I. Улица Дианы в Фонтенэ

1 сентября 1831 года мой старинный приятель, начальник бюро королевских имуществ, пригласил меня в Фонтенэ для открытия с его сыном охоты.

В то время я очень любил охоту и как страстный охотник придавал большое значение тому, в какой местности каждый год ее начинать.

Обыкновенно мы отправлялись к одному фермеру, вернее, другу моего шурина; у него я впервые убил зайца и посвятил себя науке Немврода и Эльзеара Блэза. Ферма находилась между лесами Компьена и Вилье Коттере, в полумиле от прелестной деревушки Мориенваль и в миле от величественных развалин Пьерфона.

Две или три тысячи десятин земли, принадлежащие ферме, представляют собой обширную равнину, окруженную лесом; в середине расстилается красивая долина, и среди зеленых лугов и пышной листвы разнообразных деревьев виднеются дома, наполовину ею скрытые; от них поднимаются синеватые клубы дыма.

Александр Дюма

Ущелье дьявола


Глава первая Песня во время грозы

Кто были двое всадников, которые плутали среди рытвин и скал Оденвальда ночью 18 мая 1810 года, этого не смогли бы распознать в четырех шагах их ближайшие друзья - до такой степени была глубока окружавшая их тьма. Напрасно было бы в эту ночь искать на небе луну или мерцание звезд. Небо было чернее земли, а густые тучи, которые катились по нему, казались каким-то опрокинутым океаном, угрожающим миру новым потопом.

Смутная кучка двигалась по неподвижной куче - вот все, что можно было различить при самом пристальном напряжении глаз. Временами к свисту бури среди сосен примешивалось ржание испуганного коня, да из-под подков, ступавших по камням, минутами сыпались искры - только это было ощутимо для уха и глаза.

Гроза надвигалась все ближе и ближе. Ужасные пыльные вихри слепили глаза коней и всадников. При ярых порывах урагана ветви деревьев скрипели и извивались. Жалобный вой поднимался со дна долины, перекидывался и прыгал с утеса на утес, вползал на гору, которая словно качалась от бури и готовилась обрушиться. И каждый раз, когда вихрь вздымался от земли к небу, сдвинутые с места камни выкатывались из своих гранитных ячеек и с грохотом падали в бездну. Вековые деревья срывались с мест и, словно какие-то отчаянные пловцы, ныряли в пропасть.

Нет ничего ужаснее разрушения и грохота среди тьмы. Вообще, когда глаз не может видеть и оценить опасности, она вырастает свыше всякой меры, и испуганное воображение делает скачки за границу возможного.

Вдруг ветер спал, грохот бури стих, все умолкло, все стало неподвижно. Настал момент ожидания грозы, предшествующий обычно ее первому взрыву.

Эх, Самуил, какая глупая мысль пришла тебе в голову - выехать из Эрбаха в такое время и в такую погоду. Остановились мы в превосходной гостинице, такой, какой не встречали за всю неделю после нашего выезда из Франкфурта. Перед нами был выбор между теплой постелью и бурей, между бутылкой отличнейшего Гохгеймейра и ветром, рядом с которым сам самум покажется зефиром. И что же ты делаешь? Ты выбираешь бурю и ветер… Ну, ну, Штурм, - прервал свою речь молодой человек, сдерживая своего коня, метнувшегося в сторону. - Да, главное, - продолжал он, - хоть бы нас впереди ожидало что-нибудь приятное, из-за чего стоило бы поспешить, какое-нибудь очаровательное создание, в котором бы соединялись и улыбка утренней зари, и улыбка возлюбленной. Но, увы, красавица, к которой мы устремляемся, никто иной, как старая жеманница, именующаяся Гейдельбергским университетом. Вдобавок, свидание, которое предстоит нам, вероятно, будет ничто иное, как дуэль на смерть. Да, наконец, вызывали нас только к 20-му числу. Право, чем больше я раздумываю, тем более для меня выясняется, что мы поступили, как сущие дураки, что не остались там в тепле и покое. Ну, да уж видно я так устроен. Во всем я тебе уступаю. Ты идешь впереди, а я за тобой.

Чего же ты жалуешься на то, что следовал за мной, - ответил Самуил слегка ироничным тоном. - Ведь я указываю тебе путь. Если бы я не шел впереди тебя, ты давно бы уже десять раз сломал себе шею, полетел вниз головой с горы. Ну-ка, держись крепче в седле, приободрись. Смотри, вот тут сосна легла поперек дороги.

Настало минутное молчание, в течение которого слышно было, как две лошади делали прыжок через что-то.

Гоп! - крикнул Самуил. Потом, оборачиваясь к товарищу, он сказал:

Ну, так что ты говоришь, мой бедняга, Юлиус?

Я продолжаю, - сказал Юлиус, - жаловаться на твое упрямство и настаиваю на том, что я прав. В самом деле, вместо того, чтобы держаться дороги, которую нам указали, то есть ехать по берегу реки Мумлинг, которая вывела бы нас прямо к Неккару, ты поехал по другой дороге с уверенностью, что вся эта местность тебе хорошо известна, а я уверен, что на самом деле ты никогда здесь вовсе не бывал. Я хотел взять проводника. Так ведь нет. Ты говоришь: я знаю дорогу. Ну, вот тебе и знаю. Ты ее так хорошо знаешь, что мы совсем заблудились в горах и не можем теперь различить где север, где юг, вперед ли ехать, или вернуться назад. Придется всю ночь промокнуть на дожде, да еще на каком дожде-то!.. Ну вот, слышишь, он уже начался. Смейся теперь, коли тебе смешно. Ты ведь любишь уверять, что над всем смеешься.

А отчего бы мне не смеяться? - ответил Самуил. - Разве не смешно, хотя бы, например, вот это: взрослый двадцатилетний малый, гейдельбергский студент, плачется на непогоду, словно девчонка-пастушка, которая не успела вовремя загнать свое стадо. Смех! Что смех? Смех - не велика штука! Вот я сейчас примусь петь; это будет получше смеха.

И в самом деле молодой человек принялся напевать громким вибрирующим голосом первый куплет какой-то странной песни, которую он, вероятно, тут же и сочинил, применяясь к обстоятельствам:

Я смеюсь над дождем, Насморком небес, Что он по сравнению
с желчными слезами Глубокого сердца,
томящегося скукою!

В то время как Самуил пел последние слова своего куплета, сверкнула чрезвычайно яркая молния и осветила своим великолепным сиянием группу из двух всадников. Оба они казались одного возраста - 19-ти, 20-ти лет. Но этим и ограничивалось сходство между ними. Один из них, вероятно, тот, кого звали Юлиусом, был красивый белокурый бледный голубоглазый юноша, среднего роста и очень изящного телосложения, юноша-Фауст. Другой - по всей вероятности, тот, кого звали Самуилом, был высокий тощий, с переменчивым серым цветом глаз, с тонким, насмешливым ртом, черными волосами и бровями, высоким лбом, большим согнутым носом и казался живым портретом Мефистофеля.

Оба были одеты в короткие сюртуки темного цвета с кожаным поясом. На них были узкие панталоны, мягкие сапоги и белые шапочки с ремешками. Как можно было заключить из предыдущего разговора, оба были студенты.

Застигнутый врасплох и ослепленный молнией, Юлиус вздрогнул и закрыл глаза. Самуил, напротив, поднял голову и его взгляд спокойно встретился с молнией, после которой все вновь погрузилось в глубочайшую тьму.

Но не успела еще потухнуть молния, как ударил чрезвычайной силы гром, отзвуки которого раскатились по окружающим горам и безднам.

Милый Самуил, нам, кажется, лучше будет приостановиться. Движение может привлечь на нас молнию.

Самуил вместо ответа громко расхохотался, вонзил шпоры в бока своего коня, и тот помчался вскачь, разбрасывая копытами искорки от ударов о камень. А его всадник в это время громко пел:

Смеюсь над молнией,
Этим спичечным огоньком! Что стоит этот смешной зигзаг
По сравнению с огнем взгляда, полного горечи!

Так он сделал сотню шагов вперед, потом повернул лошадь и подскакал к Юлиусу.

Ради бога, Самуил, - вскричал тот, - стой на месте, успокойся, угомонись! К чему эти выходки! Разве теперь время петь. Ведь ты делаешь вызов самому Господу богу. Смотри, чтобы он не принял твоего вызова.

Новый удар грома, еще ужасней, чем первый, разразился прямо над их головами.

Теперь третий куплет! - вскричал Самуил. - Мне везет: само небо мне аккомпанирует, а гром поет припев.

И в то время, как гром грохотал вверху, Самуил во весь голос пропел:

Смеюсь я над громом, Припадком кашля,
одолевающим лето. Что он по сравнению с криком Любви, терзаемой безнадежностью!

На этот раз гром несколько опознал, и Самуил, подняв голову кверху, крикнул:

Ну что же ты, гром! Ты не соблюдаешь ритма! Пой припев.

Но грома не последовало, и на призыв Самуила ответил только дождь, который полил, как из ведра. А затем уже ни молнии, ни грома не пришлось призывать, потому что они разражались без перерыва. Юлиус испытывал то особенное беспокойство, которого не избегают даже самые храбрые люди перед лицом разнуздавшихся грозных сил природы. Ничтожество человека среди разгневанной природы стесняло его сердце. Самуил же, напротив, весь сиял. Какая-то дикая, зверская радость сверкала в его глазах. Он приподнялся на стременах. Он махал своей шапочкой, словно ему казалось, что опасность уходит от него, и он призывал ее обратно. Ему нравилось ощущение его мокрых волос, развевающихся от ветра и бьющих его по вискам. Он смеялся, он пел, он был счастлив.

Погоди, Юлиус, что ты такое сейчас говорил! - вскрикнул он, словно в каком-то вдохновении. - Ты говорил, что хотел остаться в Эрбахе? Хотел пропустить эту ночь? Ты значит не знаешь, еще не испытал никогда дикого восторга мчаться вскачь посреди бури. Я потому и поспешил в путь, что ожидал такой погоды. У меня весь день нервы были раздражены. А теперь я сразу вылечился и кричу «ура» в честь урагана! Что за дьявол, неужели ты не чувствуешь, какой праздник стоит кругом? Ты посмотри, как эта буря гармонирует со всем окружающим, с этими вершинами и безднами, и лесами, и развалинами? Разве тебе восемьдесят лет, когда человеку хочется, чтобы все кругом него было неподвижно и мертво, как его собственное сердце? Как ты ни спокоен, а ведь и у тебя есть свои страсти. Так предоставь же и природе дать разгул своим страстям. Что до меня, я молод. Мой 20-й год поет в глубине моего сердца. Бутылка вина пенится в моем мозгу, и я люблю гром. Король Лир называл бурю своей дочерью, а я называю ее сестрой. Не бойся, Юлиус, ничего с нами не случится. Ведь я не смеюсь над грозой, а смеюсь вместе с грозой. Я не презираю ее, а люблю. Гроза да я - мы два друга. Она не захочет вредить мне, потому что я подобен ей. Люди считают ее зловредной. Дурачье! Гроза - необходимая вещь. В ней есть чему поучиться. Этот могучий электрический взрыв, который грохочет и изрыгает пламя, правда, кое-где убивает, кое-где разрушает, но в общем придает рост и силу всему живущему. Я сам тоже человек-гроза. Теперь как раз такая минута, чтобы пофилософствовать. Я и сам не поколебался бы пройти через зло, чтобы породить благо, пустить в ход смерть, чтобы произвести жизнь. Вся штука только в том, чтобы высшая мысль одушевляла эти крайние акты и оправдывала убийственное средство благим результатом.

    муил еще до рассвета вышел из своего подземелья и, расположившись в своей царской палатке, как и подобало верховному правителю, принялся за составление двух объявленных программ – научной и увеселительной. Оба плана он составил с одной целью: подстрекнуть любопытство Христины, заставить ее задуматься, разжечь в ней интерес к своей особе и тем, быть может, побудить ее прийти в лагерь, поскольку сам он не мог явиться в замок. Кроме того, как человек практичный, он взял на себя все заботы по осуществлению своих проектов, обеспечив материальную и техническую базу. Он разослал посыльных в Дармштадт и Мангейм с поручениями закупить там все необходимое по части продовольствия и развлечений. Окончив приготовления, Самуил вышел из палатки, встреченный единодушными приветственными возгласами, и распорядился, чтобы его прокламации были прикреплены на деревьях. Студенты были в полном восхищении от всех трудов и распоряжений своего короля. Особенный восторг вызвало объявление о том, что в один из ближайших вечеров состоится представление «Разбойников» Шиллера, причем главная роль – Карла Моора – будет исполнена самим Самуилом Гельбом. Вот это настоящий король, озабоченный развлечением своих подданных! Из всех правителей лишь Нерона волновала подобная забота. Поэтому-то его имя до сих

    сочувствующим видом ответил: «Ты видишь сам, что я был прав: я обидел петуха, а мне отвечает дуэлянт». И тут же прибавил: «Впрочем, мне все равно, я одинаково согласен и на кружку, и на рапиру». – Хорошо сказано! – заметил Самуил. – Ну, а что было дальше? – Тут он наконец начал понимать, в чем дело. «Если ты замышляешь бой на кружках, – сказал он, – то этим доставишь мне большое удовольствие, потому что у меня горло заржавело. Я пойду к моему сеньору Отто Дормагену и попрошу его быть моим секундантом». – «А мой сеньор Самуил Гельб будет моим», – ответил я. «Какое же оружие ты избираешь?» – спросил он. Я ответил: «Вино и ликеры». Ну и вот, в синем кабинете все готово для этого удивительного сражения. Дормаген и Фрессванст уже там. – Не будем же заставлять их ждать, – сказал Самуил. И они в сопровождении Юлиуса прошли в синий кабинет. Поединки на пиве и на вине не являлись редкостью в германских университетах. Эта «жидкая» дуэль имела свои правила и законы, так же как и обыкновенная. Она проводилась в известной последовательности, которую нельзя было нарушать. Каждый из участников по очереди поглощал определенное количество напитка, а затем обращался с бранью к своему противнику, который должен был выпить столько же и ответить удвоенной руганью. В дуэлях на пиве решающее значение имели размеры посудины. Но в поединках на вине существовали известные ограничения, связанные с крепостью напитка. Точно так же и в перебранке была принята шкала нарастания крепости бранных